Запах тины стал еще сильней, и тут Репейник понял, почему замолчали сверчки.
Он рванулся влево, оттолкнувшись руками от земли. Рядом обрушилось нечто темное, перекатилось, ломая ветки, и бросилось на Джона. Репейник увернулся, вскочил, опять увернулся, потянулся за револьвером, но тут же получил сокрушительный удар по руке, и рука, онемев, повисла.
Янтарем сверкнули в темноте горящие, как у кошки, глаза.
Джон почувствовал головокружение, резкое до тошноты, по членам разлилась мгновенная слабость, и все тело словно пронзили тысячи мелких иголок. Луна сделала кульбит, земля с хрустом ударила в затылок; Джон понял, что упал. Сверху его придавила живая быстрая плоть. Он снова увидел горящие глаза и успел ощутить на горле дыхание русалки.
«Конец?» – с недоверием подумал Джон.
В следующее мгновение он удивился, потому что вместо боли почувствовал толчок и сразу – легкость: прижимавшая тяжесть исчезла. Сыщик с огромным трудом повернул голову и увидел, что русалка, распластавшись по земле, отползает к ближайшим кустам, а за ней идет Корден. Старик почти наступал на Джил и все время порывался ее пнуть. Видимо, один раз это ему удалось – в тот самый момент, когда русалка собиралась перегрызть Джону горло.
– Пошла, пошла, – выдыхал Корден. Джил мотала головой, сверкала кошачьими глазищами и тихонько скулила. Вдруг она замерла, съежившись и прикрывая голову руками. Корден от неожиданности пошатнулся. Они больше не двигались: Джил лежала, свернувшись клубком, старик застыл над ней словно манекен, облитый лунным светом. Джону казалось, что время течет медленно, как расплавленный воск. Он едва мог шевелить головой, так что приходилось косить глазами, отчего противно ныло в глазницах. Репейник видел, что Джил оставалась на месте, только ходуном ходили бока.
Потом краем глаза Джон уловил движение – к русалке шла Вили Корден. Не в силах пошевелиться, он смотрел, как ковыляет старуха к Джил. Как опускается рядом. Как гладит русалку по мокрым спутанным волосам.
Потом старик сел подле жены и сделал руками неловкий жест, словно хотел то ли отогнать Вили от Джил, то ли обнять их обеих. Он так и сидел, не решаясь опустить руки, когда русалка вскочила, в несколько прыжков подлетела к реке и с разбегу прыгнула в воду, подняв огромный фонтан.
«Бегает все еще по-человечьи», – подумал Джон. На этом месте ему по всем правилам полагалось потерять сознание, но сознания он не потерял. А жаль, поскольку это было бы очень кстати.
Старики приблизились. Роб подхватил его под мышки, Вили взялась за ноги, и сразу же боль разломила изнутри череп.
девонька моя девонька страшенная какая стала не совладать в коняшку играл куклу сшила лоскутки старые нянчил как мы теперь чуть не убила зубы холодно ей трава сырая за что наказание девонька моя
Если бы Репейник мог, он бы закричал. Ну, или хотя бы застонал. Боль колотилась между висками, в ушах колыхался звон, к горлу подкатывало. Джон тихо сипел, чувствуя, как редкие слезы катятся из углов глаз по вискам. Кордены тащили парализованного сыщика прочь от реки, не зная, что повинны в его муке. Хуже всего была, однако, не сама мигрень, а несмолкаемый поток мыслей, дуэт сознаний Роба и Вили.
в садик гуляла от осинки к осинке ходить училась молоком пахнет солнышко светит почему у всех как у людей одни мы так за что зубы кожа белая жаба глаза горят темно в омуте сом под корягой девонька моя
Чтобы хоть как-то отвлечься, Джон пытался думать свое. «Ошибся, – стучало в больной голове, – ошибся. Не хотела она мстить родителям. Наоборот. Очень давно простила, возможно, еще тогда, когда они ее выдали толпе». Было еще что-то важное, какая-то ценная мысль вертелась на границе сознания, и Джон никак не мог ухватить ее, словно назойливого, но верткого комара. «Бегает по-человечески… Нет, не то, это неважно, она и дышать может по-человечески, это совсем не признак того, что уцелел разум. Еще, дальше… Ну и силища у нее, а крадется совсем незаметно. Все-таки в ней больше от зверя, чем от человека… верней, от рыбы, да, от хищной рыбы. Этакая двуногая акула. Монстра… Боги мертвые, как больно. Не отвлекаться. Монстра – проворная, бесшумная. Хотя родителей – поди ж ты – помнит и, похоже, до сих пор любит. Что ж, брошенные дети из приютов редко ищут родителей, чтобы отомстить. Чаще они взамен начинают мстить всему остальному миру. Так и Джил…»
ручки тянула поиграй поиграй где теперь не знали какие счастливые были вернуть нельзя веснушки да родинки как песня старая ждали ведь дождались косу заплетала на лавку лезла смеялась как сидит теперь ночью зверь рычит убьет девонька моя
В этот момент старик Корден споткнулся, неловко загреб ногами, оступился и выпустил из рук воротник сыщика. Джон крепко приложился головой оземь – второй раз за ночь. «М!» – сказал он и порадовался, что наконец слушается голос.
– Эх-ма, – закряхтел Корден, – виноват, господин хороший…
Он поднял Джона с земли, и старики понесли Репейника дальше. Боль схватила голову с новой силой. Обидно, подумал Джон, ведь в первый раз так удачно грохнулся – ничего не болело, а тут на тебе… Ценная мысль, улетевшая было, вернулась и по-комариному запищала над ухом. Так, так, стоп. Первый раз… Не болело… А теперь – болит… Неважно, что теперь; важно, что первый раз не болело, вот, вот… почему не болело… вот.
Поймал.
Когда Джил атаковала Репейника, она навалилась на него всем телом. При таком тесном контакте он должен был прочесть ее без остатка, влезть в чужой разум, пропитаться всем, что там было: яростью, страхом, жаждой горячего мяса. Но когда он лежал, придавленный русалкой, то не почувствовал ничего. Ни единой мысли, ни единой эмоции. Как в случае с корденовским псом, как в любом случае, когда он прикасался к животному.
Потому что у Джил больше не было человеческих мыслей.
В этот момент боль внезапно отступила, а звездное небо перестало раскачиваться: Кордены положили Репейника наземь.
И ушли – не простившись, не сказав ни слова.
«Все-таки она как зверь, – думал он, лежа пластом. – Разучилась говорить, разучилась думать. Помнит родителей… Но и животные так могут. Скорее всего, забудет со временем. Она как зверь».
…Спустя четверть часа паралич начал проходить, и сыщик смог повернуть голову. Выяснилось, что его принесли к дому старосты. Джон лежал у самой калитки, в полной темноте, облепленный комарьем. Болел ушибленный затылок, но это была обычная, почти приятная боль, поскольку она означала возвращение к жизни. Потом начала болеть спина, отбитая при падении, и рука, по которой ударила русалка.
Когда у Репейника заболели ноги, он кое-как встал, отворил калитку и побрел к дому.
Старосте он решил пока ничего не говорить.
5
Джон спал.
Ему снилась Имонна.
Во сне она была юной и прекрасной, и он сам был юным и прекрасным, и весь мир вокруг был им под стать. Имонна убегала от него, смеясь, по бескрайнему зеленому лугу: до самого горизонта кругом – никого и ничего, кроме изумрудной травы и золотого солнца. Он бежал за Имонной вслед, тянулся к ней, но в последний момент она ускользала, а платье колыхалось от встречного ветра. Так продолжалось очень долго, ведь во сне можно бегать, не уставая, но в конце концов Имонна остановилась и обернулась.
Он встал перед ней, и тогда она протянула руку, и он взял ее ладонь в свои ладони, а потом притянул к себе и обнял, а она вздохнула легко и сладко. И не было никакой боли, он гладил Имонну по обнаженной спине, она всегда любила платья, открытые сзади, он чуть отстранился, посмотрел Имонне в глаза и сказал: «Я люблю тебя, карамелька», а она засмеялась от счастья, ей всегда нравилось, когда он ее так называл, и она сказала: «Я тоже тебя люблю, сыщик»; тогда он тоже засмеялся, хотя ему не очень нравилось, когда она его так называла, потому что тогда он только еще собирался вступить в Гильдию и волновался, что не возьмут, но это все стало неважно, потому что они снова оказались вдвоем, а боли не было…
Джон открыл глаза. Ему все реже снился этот сон.
Боль была всегда, все тридцать лет его жизни. Только в детстве получалось ее терпеть и даже не замечать порой, особенно когда обнимала мама – она редко его обнимала, говорила, что Репейники происходят из благородного сословия, а у дворян не принято давать волю чувствам… Отец – потомственный рабочий, трудяга, взявший в жены красавицу-беженку из Твердыни Ведлета, – над всем этим открыто смеялся, но обнимал Джона еще реже матери. Чаще он Джона порол. Впрочем, порка была ерундой по сравнению с мигренями.
Мигрени усилились, когда у Репейника начал ломаться голос и расти волосы в паху. Касание чужой плоти стало вызывать такую отдачу, что стоило огромных трудов не скрипеть зубами и не жмурить глаза, пока виски сдавливала тупая неумолимая сила. Джон стал нелюдимым, сторонился довольных жизнью сверстников, отчего получил обидное прозвище «барчук». Его начали поколачивать, и пришлось отвечать. Он научился драться по-взрослому, жестоко. Мальчишки облепляли его, неумело били, они даже нос Джону расквасить как следует не могли, но голова раскалывалась от каждого их касания, и приходилось обрывать драку быстрыми, короткими ударами – одному в горло, другому по яйцам, третьему в глаз. Однажды он сломал однокласснику руку. Джона вызвали к директору, был скандал, и дома отец выпорол ремнем с пряжкой, но зато потом на целых две недели Джона отстранили от занятий, и он наслаждался этим нежданным отдыхом: две недели взаперти, в одиночестве, когда ни одна живая душа тебя не коснется…
Много лет спустя он встретил Имонну.
Проблема, размышлял Репейник, глядя в низкий, серый от плохой известки потолок, проблема была вовсе не в сексе. Это тогда казалось: как же так, беда, я хочу женщину, она готова мне отдаться, но вместо наслаждения получается одна мука… Таблетки вполне спасали, да и к запрещенным средствам можно было прибегнуть, благо он тогда уже в венторский патруль хаживал и знал, где чем торгуют. Амулет-болеутолитель стоил четыре форина, и хватало его на десять-двенадцать раз. Отличная, испытанная вещь. Правда, удовольствие он то