Огонь столетий — страница 35 из 63

ухе (скорее западном, чем российском) концептами повествования – и возник роман-взрыв, роман-миф. Только что и взрыв занял долгие и сакральные семь лет (1964–1971), и миф наращивался послойно, в том числе и кропотливыми усилиями самого автора.

Дом этот с главным его «насельником», Левой Одоевцевым, оказался причудливой архитектуры и со многими входами. От традиционного психологизма Битов здесь, конечно, не отказывается. В «Пушкинском доме», как и в «Монахове», немало страниц посвящено проникновенному анализу «свойств страсти», изображению эмоций и поступков индивида, пребывающего в любовной лихорадке и неволе. Простые и довольно очевидные, в сущности, параметры этого состояния – восторженность, слепоту, наделение объекта влечения всевозможными достоинствами, ненасытное стремление к еще большему проникновению и слиянию, ревность – Битов на примере Левы явил с такой наглядностью, что каждый читающий, кажется мне, легко отождествляется с героем и заново переживает опьянение и похмелье первых любовей. Впрочем, и другие феномены внутренней Левиной жизни представлены здесь с подкупающей убедительностью.

Но сверх того – роман, выросший из зерна филологическо-бытового анекдота, обернулся краткой, но очень емкой энциклопедией советской цивилизации и одновременно инструментом едкой критики разных ее сторон, по большей части неочевидных. Семейство Одоевцевых представляет здесь послереволюционную гуманитарную интеллигенцию, точнее, ее лучшую, сохранившую «багаж» и преемственность, часть. И Битов с ядовитой беспристрастностью демонстрирует деградацию этого сословия, распад ее человеческой субстанции на молекулярном уровне.

Главная удача романа – несомненно, центральный его образ. Прежние импрессионистические наброски, верно схваченные черты соединились в масштабный, суггестивный портрет интеллигентного героя зрелой советской эпохи на фоне времени, воссозданном чрезвычайно колоритными, на грани гротеска, деталями.

В образе Левы атрофия личностного начала проявляется особенно наглядно. Он – воплощенная несамостоятельность, непоследовательность, бесхребетность. Главная его особенность – готовность трансформироваться по форме любого сильного влияния извне, будь то исторические обстоятельства, требования социальной среды, психологическое поле хищноватой возлюбленной Фаины или мелкого беса Митишатьева.

В отличие от ранних повестей и рассказов, автор здесь подчеркивает обусловленность этого феномена: политическими реалиями («культ», репрессии), системой воспитания, общим modus vivendi семьи, построенном на лжи и умолчаниях. Антропология, таким образом, обретает социологическое измерение.

Однако вызов, бросаемый Битовым официозу, вовсе не ограничивается более или менее скрытыми выпадами по адресу Системы и советского образа жизни. Авторская позиция включает в себя и иные ракурсы рассмотрения. Например – экологический, пусть и не в традиционном понимании этого слова.

В «Пушкинском доме» место действия – Ленинград 60-х годов, наследующий (не по прямой) блистательной имперской столице, – служит важным стиле– и смыслообразующим фактором. Персонажи романа, и Лева в первую очередь, живут в городе-музее, в котором огромные культурные ценности, накопленные двухвековой традицией, остаются невостребованными, не связанными с повседневным существованием нынешних обитателей города. Этот мотив – величественные, насыщенные смыслами декорации, в которых разыгрываются мелкие мещанские драмы, граничащие с фарсом, – проводится Битовым очень последовательно на протяжении романа. Автор виртуозно решает поставленную задачу – доказать тканевую несовместимость реальности, в которой обретается Лева Одоевцев и другие персонажи, с «петербургским периодом» российской истории.

Впрочем, по мысли Битова, такая ситуация оказывается парадоксальным образом благоприятной для сохранения культуры – если не в актуальном плане, то под знаком вечности. Непонимание современниками прошлого оборачивается залогом его нетронутости. В противном случае его духовные и материальные сокровища были бы переработаны и усвоены, «потреблены» не знающим покоя и пиетета человеческим сообществом – агрессивной «окружающей средой» культуры.

Сверх того, в романе присутствует подход, который можно назвать метафизическим и даже теологическим. «Агентом» его выступает Одоевцев-дед, своей судьбой и внутренней свободой противостоящий аморфности, банальности советского безвременья. Злые и ядовитые инвективы этого некогда блистательного филолога, а потом зэка-прораба, выходят далеко за рамки расхожего диссидентства, за пределы складывавшейся в то время унылой триады: официозность – либерализм – почвенность. И через раскаленные монологи Одоевцева-деда, и через фрагменты его записей с чередующимся заголовком «Бог есть – Бога нет» в смысловое пространство «Пушкинского дома» вводится концепция творения и Творца.

Интересно, что христианская идея представлена в романе не столько морально-личностной своей стороной, сколько в аспекте гармоничного и оптимального мироустройства, архитектоники бытия. Именно это лежит в центре рассуждений Модеста Платоновича, славящего красоту и целесообразность замысла Творца. Одновременно герой помогает автору открыть «второй фронт» антропологической критики. В язвительных сентенциях старого Одоевцева человечество обретает совсем другие черты, нежели отдельная личность, достойная лишь снисходительного презрения. Род людской упрекается в неутолимой жадности, хищничестве, в смертном грехе хапанья. Богоборчество человека проявилось в том, что он самонадеянно отклонился от указанного свыше пути, вышел за пределы мудро приуготованной для него бытийно-экологической ниши. Карой за это станет близкое уже разрушение среды обитания, которая не выдержит грабительского активизма человечества. Иными словами, здесь теология пересекается с экологией, как параллельные в геометрии Лобачевского. Впрочем, именно эти фрагменты «Пушкинского дома», с рассуждениями Одоевцева-деда, не были опубликованы в ту пору на родине.

Битова, однако, интересует и другой аспект творения, связанный с атрибутом могущества, всевластия. Или власти Творца положены все же пределы? Тут возникают вечно волнующие и злободневные вопросы: о свободе человека в системе божественного промысла, о природе несовершенства мира и наличия в нем зла. На темы эти написаны библиотеки изощренных теологических толкований, но поле все равно остается спорным, открытым для разных теоретических интерпретаций.

А преимущество художника в том, что он способен от теории перейти к эксперименту – он ведь тоже творец. «Пушкинский дом» вполне возможно рассмотреть и под этим углом зрения: как попытку создания на глазах у читателя (публичность, открытость процесса порождения всячески афишируется) собственной вселенной с определенными свойствами, населения ее личностями-персонажами, отношениями, ситуациями… Именно этим объясняется та стихия дезиллюзионистской игры (есть для ее обозначения громоздкий термин «мета-фикционализм»), которая господствует в романе. После Константина Вагинова и до Пелевина с его нашумевшим романом «Т» в русской литературе не было такого явного обнажения приема, столь демонстративных (чтобы не сказать «бесстыдных») «отношений» автора со своим замыслом и материалом.

«Пушкинский дом» полнится комментариями и отступлениями общефилософского и прикладного, технико-литературного характера: о диалектике индивидуального и типического, о пределах литературной условности, о проблемах сюжета, композиции, психологической достоверности и т. д. Литературный текст словно рефлексирует по поводу самого себя, анализирует процесс собственного становления.

Но главное тут – взаимодействие автора с персонажами, и прежде всего с Левой Одоевцевым. Битов охотно демонстрирует свое демиургическое господство над героем, прикидывая варианты его характера и судьбы, меняя освещение, ракурсы, инструменты анализа. Он трактует образ то в социально-историческом ключе, то в личностно-психологическом, то представляет Леву в его профессиональном качестве, то подчеркивает его ирреальность, сугубую вымышленность. Это не мешает ему организовать под конец встречу с героем, беседу с ним, рукопожатие через проем в стене литературной условности…

Ближе к финалу авторское внимание все более сосредоточивается на границах власти автора над персонажем. Оказывается, творец не всесилен, а персонаж, рожденный из авторской – зевесовой – головы даже в такое иллюзорное жизненное пространство, как текстовое, обретает определенный статус существования и потенциал независимости. Практически это сводится к дифференциальному исчислению дистанции между временем автора и временем персонажа. По мере приближения сюжета к концу знание автора о герое исчерпывается, как и власть над ним. И тут возникают онтологические парадоксы, с которыми Битов играет, несколько кокетливо: «Итак, Лева-человек очнулся, Лева – литературный герой погиб. Дальнейшее есть реальное существование Левы и загробное – героя… Я не хочу никого задеть, но здесь очевидно проступает (на опыте моего героя), что живая жизнь куда менее реальна, чем жизнь литературного героя, куда менее закономерна, осмысленна и полна… И это весьма бредовая наша рабочая гипотеза для дальнейшего повествования, что наша жизнь есть теневая, загробная жизнь литературных героев, когда закрыта книга». Речь, между прочим, идет о претензии созданного художником текста соперничать с пресловутой действительностью.

Итак, Битов попробовал себя в роли Бога-творца. Если и не дернул, так сказать, за бороду, то примерил ее на себя – в порядке маскарада, конечно. Заметим, что в «Пушкинском доме» писатель создает в целом упорядоченный космос, пусть и с присущими ему постмодернистско-релятивистскими эффектами. Здесь есть своя «метрика», свои центры гравитации, здесь правят какие-никакие, а законы, уберегающие от полного авторского произвола и хаоса. Но роман этот содержит в своем составе семена и зародыши всех тем и мотивов последующего творчества Битова, которое поставит под радикальный знак вопроса «регулярность», законосообразность миров, реальных и воображенных.