Естественно, что проблему этнокультурного самоопределения Польши писатель рассматривал в перспективе отталкивания от «восточного начала». Конрад утверждал, что его родина вообще не принадлежит к славянскому миру. В его интерпретации Польша, с ее католицизмом, демократическими традициями и просвещенностью, всегда была органической частью Европы, разделяла западные «коды» общественной жизни и общественной мысли.
Все эти исторические и геополитические вопросы были для Конрада жгуче актуальными и задевали его глубоко в личностном плане. Он, например, бурно восставал против попыток своих английских друзей и критиков вычленять в его творчестве славянские черты. В таких случаях он впадал в ярость, отрицая всякую свою связь со «славяно-византийско-татарским варварством» и полностью отождествляя себя с Западом. Проблема, однако, заключалась в том, что Запад в лице его новообретенной родины Англии не вполне отвечал ему взаимностью, не спешил признать «своим». Многие английские друзья и знакомые Конрада, описывая его, не сговариваясь, отмечали прежде всего инакость, «не-английскость» и экзотичность этого человека.
Вот словесный портрет Конрада, принадлежащий Герберту Уэллсу: «У него было смуглое покатое лицо с весьма тщательно подстриженной и расчесанной бородкой, изборожденным морщинами лбом и тревожными темными глазами. Жестикуляция его рук начиналась, казалось, от самых плеч и выглядела очень восточной… Его английский был непривычен, хотя и вовсе не плох. Он дополнял свой словарь – особенно если обсуждались культурные или политические темы – французскими выражениями; но с некоторыми странностями. Он выучился читать по-английски задолго до того, как начал говорить, и у него сохранилось неправильное произношение многих обиходных слов».
Конрад понимал, что и спустя много лет после репатриации остается для своего английского окружения человеком другого мира, далеким и «странным». Это доставляло ему немало тягостных переживаний. Здесь не место подробно анализировать следы «эмигрантского комплекса» в творчестве писателя – замечу лишь, что в новелле «Эми Фостер» они проявляются достаточно явно, да и в ряде других произведений рефлексия на темы эмиграции в широком смысле слова возникает нередко, пусть и в подспудной форме.
Вернемся, однако, к «русскому дискурсу» Конрада. Если отношение писателя к России как государству вполне ясно и последовательно, то с его восприятием российской культуры дело обстоит сложнее. Именно в пору, когда Конрад обретал писательскую славу – между концом 90-х годов и началом Первой мировой войны, – литература России (так же как и музыка, театр, изобразительное искусство) совершала победоносную экспансию в культурное пространство Запада. Тут стоит заметить, что одним из ближайших друзей Конрада, много сделавшим для утверждения его литературной репутации как английского писателя, был известнейший критик Эдуард Гарнетт – большой поклонник и популяризатор русской литературы. Гарнетт и его жена Констанс, переводившая на английский язык произведения Достоевского и других русских авторов, славились своим «русофильством» и поддерживали тесные связи с кругом российских революционеров-эмигрантов.
Конрад и здесь оставался преимущественно скептиком. В целом он демонстративно дистанцировался от русской литературы, не желая иметь с ней близких контактов, довольствуясь как бы «обязательной программой», приличествующей всякому образованному, но не слишком заинтересованному европейцу. Конрад неоднократно подчеркивал, что несмотря на то, что провел свое детство в пределах Российской империи, он не знал ни слова по-русски, не был знаком даже с алфавитом и не имел никаких контактов с русским населением.
Ситуация на самом деле не была столь ясной и однозначной, как это следует из собственных деклараций писателя. Конрад, очевидно, так или иначе соприкасался с русской литературой еще с времен своего детства. Воспитывавший его после смерти родителей Тадеуш Бобровский был человеком образованным и хорошо знакомым с сочинениями как европейских, так и русских авторов своего времени.
Биографы Конрада особо отмечают, что Бобровский знал произведения Пушкина и Лермонтова. Очевидно, будущий классик английской литературы мог познакомиться с некоторыми из них в пересказах дяди. Это предположение помогает объяснить одно примечательное явление, о котором мне уже приходилось писать (см. «Нева», 2002, № 4). Я имею в виду разительные параллели и переклички, сюжетные и даже текстуальные, существующие между повестью Конрада «Дуэль» (1906) и хрестоматийным рассказом Пушкина «Выстрел».
Важнее, однако, артикулированные суждения Конрада о русской литературе. Из тройки великих русских романистов, завладевших умами западных читателей в те годы – Тургенев, Толстой, Достоевский, – Кон рад высоко ценил лишь Тургенева, самого «европеизированного» из них и самого близкого к французскому литературному канону. По его собственному признанию, Конрад познакомился с романами Тургенева еще в детстве: он читал «Дым» по-польски и «Дворянское гнездо» по-французски. Он восторженно отзывался о «Записках охотника», которые, по его словам, повлияли на замысел его цикла морских рассказов. В прозе Тургенева Конрада прежде всего восхищали тщательная художественная отделка на уровне каждой фразы, каждого слова, пластичность воссоздания картин предметно-природного мира, идеальное соответствие изобразительных средств предмету изображения.
В одном из эссе Конрада возникает сопоставление Тургенева с Достоевским, причем последний – по контрасту с Тургеневым – удостоен таких определений, как «судорожный, терзаемый страхами». Здесь мы подходим к самому главному и интересному – амбивалентнейшему отношению Конрада к Достоевскому. Публично он очень редко отзывался о русском писателе, а когда все же нарушал это табу, старался демонстрировать своим тоном равнодушную дистанцированность. Характерно в этом смысле высказывание Кон рада в письме к Э. Гарнетту относительно «Братьев Карамазовых» после прочтения перевода романа, сделанного женой последнего, Констанс: «…это – нестерпимо грубое обращение с ценным материалом. Это ужасно плохо, импрессивно и раздражающе. Больше того, я не знаю, что Д[остоевский] хочет этим символизировать или выразить, но я точно знаю, что для меня он – слишком русский. На мой вкус это звучит как некое неистовое заклинание из доисторической эпохи».
Творчество Достоевского представлялось Конраду «квинтэссенцией русскости» и в таком качестве, естественно, вызывало в нем отталкивание. Однако отнюдь не спокойное. По свидетельству сына Конрада Бориса, «Достоевский был одним их тех авторов, которых отец читал и перечитывал постоянно».
Конрад, вероятно, был знаком с резкими антипольскими выпадами в публицистике Достоевского и в романе «Братья Карамазовы» – и, разумеется, глубоко задет ими. Но этим причины его резко негативного отношения к Достоевскому не ограничивались. Конрада, похоже, раздражала и даже пугала та свобода, с которой русский писатель погружался в сокровенные глубины человеческой души, исследовал самые темные и болезненные ее уголки, обнажал самые проблематичные, а то и постыдные мотивы и побуждения человеческих поступков. Ведь он и сам был путешественником к «сердцу тьмы», сам претендовал на проникновение в тайны и аффекты, кроющиеся в человеческой природе, за тонкой завесой моральной рутины, привычки и общепринятых правил. Конрад чувствовал в Достоевском соперника – обладателя возмутительно огромного дарования, очень часто нарушающего, к тому же, все мыслимые эстетические нормы и правила литературной игры.
Этот сложный, чуть ли не болезненный фон следует иметь в виду, рассматривая русскую тему в творчестве самого Конрада. А к теме этой он обращался в своих книгах неоднократно – очевидно, идеологической «разделки» с Россией на площадке политической публицистики ему казалось мало. И это не удивительно: российская проблематика в первое десятилетие XX века становилась все более актуальной – и в плане международной политики, и в сфере духовных борений, тенденций культуры.
Первые подходы к российской теме относятся еще к раннему творчеству писателя. Нелепая, фантастическая фигура безымянного русского, «сына тамбовского архиерея», возникает в повести «Сердце тьмы» в совершенно, кажется, неподходящих обстоятельствах – посреди африканских джунглей. На него натыкается Марлоу в ходе поисков пропавшего мистера Курца, многообещающего агента европейской колониальной фирмы, занятой сбором слоновой кости. «Русский» (так он и именуется в повести) оказывается восторженным адептом Курца, который, по его словам, «расширил его кругозор» и «показал ему мир». Его не слишком смущает, что Курц добился безграничной власти над окрестными племенами, присвоив себе божественные атрибуты, принимая участие в самых чудовищных ритуалах и поощряя человеческие жертвоприношения.
В образе «сына архиерея» сочетаются дух самого чистого и бескорыстного авантюризма, юношески книжный энтузиазм первопроходца – и потребность в преклонении перед внешним авторитетом, готовность слепо ему подчиняться, отказ от собственной воли. Все эти качества Конрад, очевидно, считал органически присущими русскому национальному характеру.
Гораздо более зловещий характер носят русские реминисценции в романе «Тайный агент» (1907). Это роман об анархистах, терроре, международном шпионаже и агентурном двойничестве, один из первых, заложивших в английской литературе традицию политико-психологического триллера, столь успешно развитую впоследствии Грэмом Грином и Джоном ле Карре. В сюжетной основе лежит реальный факт – гибель в Гринвичском парке в 1894 году анархиста-француза, некоего Бурдена. Предположительно это был несчастный случай, связанный с попыткой взорвать Гринвичскую обсерваторию.
Главный герой романа, Адольф Верлок, – владелец магазина, торгующего нескромными картинками, и одновременно – видная фигура международного революционного подполья в Лондоне. В его доме собираются идеологи и теоретики анархизма, сторонники насильственного изменения мира.