Еще рельефнее сходства и различия наших авторов проявляются при сопоставлении романа «Эдем» (1959) и повести «Попытка к бегству» (1962). Тут совпадают не только базовые ситуации – высадка земной экспедиции на иной планете и встреча с чужой цивилизацией, – но и сюжетные схемы. В обоих случаях космонавты сталкиваются с непонятным, «зашифрованным» поведением аборигенов и догадываются, что в местных обществах царит то, что с земной точки зрения можно определить как социальные антагонизмы, несправедливость, жестокое господство сильных над слабыми. Земляне должны решить: ограничиться наблюдением или вмешаться в ситуацию.
Здесь и возникает расхождение. Лем заставляет своих героев смириться с очевидным: жизнь на Эдеме, какой бы жестокой она ни выглядела, развивается по своим органическим законам. Попытка серьезного вмешательства с целью «исправления» чревата тяжелыми и непредсказуемыми последствиями – ввиду отсутствия общего языка, общего культурного опыта. Попытка контакта воспринята аборигенами – или их правящей элитой – враждебно, поэтому землянам остается лишь удалиться восвояси. Все по науке, по правилам.
Смысловое пространство повести Стругацких разомкнуто и неконсистентно. В нее могут врываться не поддающиеся учету, «беззаконные» факторы, каковым и становится один из участников экспедиции, странный человек Саул Репнин, на поверку оказывающийся командиром Красной армии, необъяснимым временным скачком переместившийся в коммунистическое будущее из немецкого концентрационного лагеря. Именно он, владеющий навыками жизни в условиях опасности, насилия, борьбы за выживание, инициирует вмешательство землян в естественный ход событий на планете. Его требование выступить на стороне «угнетенных» обосновывается, с одной стороны, нерассуждающим всплеском чувства справедливости, а с другой – историософской установкой, пусть и крайне спорной: нужно встряхнуть как следует это болото, вывести его из состояния равновесия, при котором господство злых и неправедных может длиться и длиться. И плевать Репнину на объективные законы общественного развития.
Таким образом, главная коллизия – «вмешиваться или не вмешиваться» – пере водится из исторически и логически обусловленных координат в пространство универсального этического выбора: может ли нравственное сознание мириться с жестокостью и несправедливостью в любом обличье.
Развилка наметилась, но на протяжении некоторого времени пути наших авторов оставались скорее параллельными. Стругацкие после первых своих космических опытов начинают стремительно разворачиваться от героики межзвездных перелетов, первопроходчества и миражей светлого будущего к земным заботам, сегодняшним и завтрашним, а конкретнее – к актуальным темам и спорам, волновавшим тогда советское послеоттепельное общество.
Нет нужды подробно останавливаться на их звонких, как предутренний крик петуха, книгах той поры. Арканарская бутафория, двуручные мечи Руматы Эсторского и барона Пампы – Д’Артаньяна и Портоса, – сражающихся за справедливость и прогресс, против коричневых кардиналов Ришелье и серых лавочников Бонасье. Полутрагический конфликт чувства и долга в «Далекой Радуге» на фоне мощной симфонии альтруизма и коллективного самопожертвования. Фольклорно-исторический карнавал «Понедельника», пестрый и веселый, с кавээновскими шутками и выпадами по адресу бюрократов, перестраховщиков, халтурщиков и демагогов от науки. Вопль ужаса перед воображенной картиной человечества, погрузившегося в сытость, потребительство и лютую скуку, в «Хищных вещах века». Нетрудно увидеть, что во всех этих книгах Стругацкие откликаются на культурно-идеологические веяния времени, дают быстрые, опережающие ответы на вопросы, которые еще только начинают вызревать в неглубоких недрах советского общественного сознания. И, что очень важно, как вопросы, так и ответы формулируются подчеркнуто размыто, нестрого. Главное – взбудоражить умы, возбудить в них брожение и сомнение в догмах.
Лем, начинавший как ортодоксальный представитель «социалистического реализма» в НФ, в конце 50-х, после заметной либерализации режима, отдал дань – в первых «Звездных дневниках Йона Тихого», в рассказах сборника «Вторжение с Альдебарана», в бурлескной «Рукописи, найденной в ванной» – зашифрованному фрондерству, сатирическим аллюзиям и выпадам в адрес Системы – словом, подспудному диссидентству (это, кстати, не помешало широкому признанию Лема на родине и награждению его разнообразными государственными знаками отличия). Уже в этих произведениях выявились определяющие черты его писательской манеры: экономность изобразительных средств, суховатость юмора, склонность к логическим и вероятностным парадоксам, редукция к абсурду.
В ходе работы над самыми популярными своими романами «Эдем», «Солярис» и «Непобедимый» (составившими своего рода космическую трилогию) писатель определяет «пучок» интересующих его тем, который станет стержнем его творчества, как художественного, так и эссеистического. В этих произведениях он всесторонне «обследует» абсолютно гипотетическую ситуацию Контакта: контакта человека и человечества с внеземными цивилизациями, с иноприродными разумами и, шире, – с Космосом как воплощением чуждости, инакости, потусторонности. Возможно ли понимание между типами разумов, возникшими на разной биологической основе? Каковы последствия взаимного непонимания? При каких обстоятельствах подобная «слепая», на ощупь, интеракция может обернуться конфликтом – и как его избежать? Лем подходит к этим вопросам с обстоятельностью и логической последовательностью ученого, хотя не забывает и о «саспенсе»: загадках, приключениях, опасностях.
Постепенно различия в устремлениях Лема и Стругацких, несходство их творческих индивидуальностей становились все заметнее. Для вящей наглядности лучше всего свести на рандеву их самые характерные произведения 60-х годов, ставшие эмблематичными. Я говорю о «Солярисе» и «Улитке на склоне». Тем более что, если взглянуть широко, книги эти написаны на сходную тему: о встрече человека/человечества с непонятным, чужим, о попытках «освоить» это чужое на основе собственного опыта, своих представлений, норм, стереотипов.
Вспомним роман Лема. Герой-рассказчик Кельвин прибывает с Земли на станцию, ведущую наблюдение за странным и загадочным феноменом планеты Солярис – ее Океаном, обладающим предположительно качеством разумности. Читатель вместе с Кельвином сразу же окунается в атмосферу мрачной тайны, тяготеющей над станцией: из трех ее обитателей один, Гибарян, покончил с собой, другой, Сарториус, заперся в своей комнате, а третий, Снаут, самый «нормальный», страшно напуган неизвестно чем и объясняется с Кельвином загадками.
Загадки множатся и разветвляются, создавая ощущение бреда наяву, пока напряжение не разрешается громовым ударом: появлением в комнате Кельвина его жены Хэри, покончившей с собой несколько лет назад. Становится ясно, что станция населена «пришельцами» – порождениями Океана, который материализует, оформляет образы и представления землян, таящиеся в глубинах их сознания и подсознания, связанные с их наиболее острыми, вытесняемыми переживаниями.
В смысловом поле романа два полюса: собственно Океан, уже многие десятилетия поглощающий внимание землян загадкой своей беспрецедентной, лишь частично напоминающей разумную, деятельности; и душевная драма Кельвина, который поначалу потрясен явлением покойной Хэри, но постепенно свыкается с ее присутствием, а после начинает испытывать к ней возродившуюся привязанность.
Лем задался целью представить наглядный, видимый образ Иного – и преуспел. Он создал экспрессивную картину странной жизни гигантского, планетарного масштаба: как бы слепое шевеление материи, серия трансформаций, имеющих, похоже, некую цель, хоть и совершенно непонятную. Циклическое формотворчество с последующим саморазрушением этих форм: «узоры», мимоиды, симметриады, асимметриады… Океан живет, он реагирует на воздействия землян – но способами, не поддающимися прочтению, интерпретации. Все объяснительные схемы отскакивают от него, как детские мячики от непроницаемой стены.
Роман весь построен на антиномиях. Активность солярийского океана явно разумна или, по крайней мере, целенаправленна – но непостижима для человеческого разума, а значит, не допускает никаких суждений о себе. Понимание этого уже давно проникло в коллективное сознание человечества – но оно, человечество, все равно не в силах отказаться от безнадежных попыток «проникновения» и контакта. Лем очень тонко передает острое ощущение интеллектуального соблазна, неутолимой жажды – своего рода похоти, – которые Солярис разжигает в умах и сердцах специалистов, ученых и философов.
И точно так же Кельвин отчетливо осознает, что находящаяся рядом с ним женщина – сколь угодно тонкий и точный, но суррогат, «дубль» Хэри, которую он любил, но и стал причиной ее смерти. Знание это, однако, не может побороть его любовь к воскресшей жене. Сама же Хэри, как порождение Океана, по определению не может быть человеком до конца – но по сюжету проявляет чисто человеческую способность к самопожертвованию ради любимого. И мы, читатели, вместе с героем принимаем невероятное, разрываемся между полюсами этой жестокой коллизии, причащаемся тоске Кельвина и его абсурдной надежде на чудо.
Лем в «Солярисе» соединяет самым счастливым образом те свои творческие свойства, которые чаще существуют у него порознь: богатство, яркость и предметность воображения, остроту и масштабность интеллектуальной проблематики и, не в последнюю очередь, живость и достоверность психологического анализа. Чрезвычайно пластично выписанная солярийская реальность, масштабная и острая гносеологическая проблематика очень удачно совмещаются здесь с душераздирающей – и убедительно переданной – человеческой драмой.
Именно в этом плане «Солярис» не слишком типичен для Лема. В обрамляющих его «Эдеме» и «Непобедимом» явственно проявляется тенденция к «дегуманизации» повествования. В «Эдеме» персонажи даже лишены человеческих имен и обозначаются согласно роду своих занятий: Инженер, Доктор, Кибернетик. Автор четко дает понять, что приключения идей интересуют его больше, чем переживания и психологические перипетии людей.