Огонь в темной ночи — страница 3 из 67

Жулио не сомневался, что Мариана принадлежала к этой среде. И поэтому он раскаивался в том, что был откровенен с ней. Теперь ему хотелось сказать ей какую-нибудь грубость, чтобы она обиделась и ушла. Ко даже если бы Мариана не была назойливой или если бы он не был чужим в том мире, где она, вероятно, сформировалась, присутствие девушки все равно тяготило бы его. Когда Жулио внезапно охватывала тоска, он не выносил присутствия свидетелей и любопытных. Одиночество было для него пристанищем, и только музыка не противоречила овладевающей им умиротворенной меланхолии или дикарской нелюдимости. Жулио вяло, без вдохновения брал аккорды, еще пытаясь избежать колдовской власти музыки; поковырял пальцем пыль в щелях между клавишами, и внезапно, в каком-то бурном порыве, лицо его изменилось, пальцы исполнились отчаянной решимости, и стремительно, неудержимо хлынул поток звуков. Музыка наполняла комнату, с яростью ударяясь о стены, о предметы, едва не пробивая в них брешь. Десяток неистовых пальцев увлекали за собой все тело и тут же спешили обратно, в нижний регистр, чтобы оживить затихающую бурю. Октавы боролись за свое господство, левая рука, одержав победу, тут же возвращалась к нервно ударявшей по клавишам правой. Потом, так же внезапно, пальцы замирали в неподвижности. Напряжение начало спадать. Жулио поднял глаза на эстамп, стоящий на пианино под стеклом, — на нем были изображены ручей, мост, корова и пастух, водяная мельница среди зарослей кустарника, — и от рун, от усмиренных глаз потекла спокойная мелодия, звуки гармонировали со свежестью воды на картине. Но тут Жулио снова склонил голову к клавиатуре. Он все никак не мог успокоиться. Жизнь беспощадна, это борьба, а не отрешение от нее посредством этой глупой музыки. Он глядел в безгранично горестное лицо гипсового Бетховена, в то время как руки его все еще выводили нежную мелодию, и этим немым призывом, казалось, желал выразить в музыке героическое напряжение, которого требовала жизнь.

Мариана опустилась возле него на корточки. Она была ошеломлена. С музыкой нахлынули воспоминания о далеких днях, сотканная из времени, облаков и видений детства нежность, и все это погружало ее в мечты, как вдруг резкий диссонанс разрушил призрачный мир. А за ним последовали другие аккорды, властные, отдающиеся в ушах, точно удары молота, пока последний звук не замер в воздухе.

Мариана была бледной от волнения, глаза ее потемнели. Она оперлась руками о колени Жулио, чтобы выразить ему все свое восхищение. Жулио поднял руку и с размаху опустил указательный палец на клавишу, не отнимая его, пока отзвуки окончательно не растворились в тишине. Он повернулся на стуле, отодвигаясь от девушки, и взял пачку сигарет. Мариана наблюдала, как он, закурив, взял в рот сигарету чуть ли не до половины и тут же выбросил ее, скомканную, на дно пепельницы. Мариана загасила сигарету, так как дым, поднимавшийся из пепельницы, разъедал глаза.

Зачем ты всегда притворяешься, Жулио?

Мариана скрестила руки на груди, не скрывая своего восторга.

— Что ты имеешь в виду?

— Я не знала… о твоем увлечении.

— Это помогает мне преодолевать отвращение к трупам. А также развлекать сентиментальных девиц.

Она вскочила как ужаленная, снова задетая резкостью его слов, и выбежала в коридор. Когда Жулио взял ее за руку, он увидел на глазах ее слезы.

— Не принимай мои выходки близко к сердцу. Если они и имеют целью кого-то задеть, так это меня самого. Я адресую их себе лично. — И, взяв ее за подбородок, он сказал с подкупающей улыбкой: — А ты совсем не урод. Смуглая, как головешка, но совсем не урод. А я жалкий слюнтяй, пытающийся разыгрывать из себя то, чем я не являюсь на самом деле. Меня простили?

— Прежде всего мне нужно поблагодарить тебя за музыку. И я бы простила тебя, не будь я уверена, что ты всего-навсего зануда.

— Никогда еще мне этого не говорили прямо в глаза.

— А жаль, это пошло бы тебе на пользу. Откуда ты все-таки родом?

— Из Алгарвио, я сын контрабандиста, рос без матери и так далее. Никогда не мечтаю, люблю макароны, по ночам ворочаюсь в постели. Биография подходящая?

— Не хватает, только того, что ты все-таки зануда.

Вошел какой-то жилец. Мариана поспешно распрощалась. Уже с улицы она крикнула:

— Ты скоро выйдешь?

— Скоро. И без занудства…

Жулио, задумавшись, простоял несколько мгновений в коридоре.

II

Зе Мария открыл глаза. Наверное, он уже опоздал на занятия. Черт побери, как ему не хватает часов! Луис Мануэл мог бы, конечно, отдать ему те часы, что давно лежат без надобности на столе в библиотеке. Если завести о них разговор, может быть, он и расщедрится. Уговорить друга не составляло труда, натура у Луиса Мануэла широкая, и лишь мысль о личных неудобствах могла бы его остановить. В ясные дни солнечный луч в девять часов утра пересекал угол дома с другой стороны улицы и через десять минут взбирался по балкону с точностью хронометра. Тогда Зе Мария знал, сколько времени у него в запасе, чтобы вскочить с кровати и одеться. Но если тучи заслоняли этот светящийся циферблат, ничего другого не оставалось, как утешаться мыслью, что вставать уже незачем. В самом деле, каждый раз требовалось незаурядное мужество, чтобы вылезти из-под одеяла, хранящего тепло его тела, тела жителя гор, которым он так гордился, что это походило на самолюбование; вылезти из-под одеяла, лишая себя сладостной дремоты, когда фантазия вознаграждала его за все унижения, ожидавшие за дверьми пансиона. Иногда Зе Мария открывал глаза, и одного вида грязной комнаты, где мечты разбивались о реальность, скитаясь по волнам, точно обломки потерпевшего крушение судна, было достаточно, чтобы снова зарыться с головой в одеяло. Разумеется, лишь такой бедняк, как он, мог поселиться в номере, где ветер свободно гулял повсюду, дуя из всех щелей и донимая его издевательским свистом. Жизнь Зе Марии состояла из неудач и контрастов, а они в конце концов лишь усугубляли его мучения. Он еще физически ощущал мягкость кресел в гостиной Луиса Мануэла, во рту у него еще сохранился вкус деликатесов, подававшихся за столом; он вспоминал яркий свет, смех, оживленные споры о социальных бедствиях, на которые гости Луиса Мануэла взирали из уютного уединения своего защищенного от бурь буржуазного мирка. После таких ужинов, как накануне, пробуждаться было еще трудней, потому что в течение нескольких дней он упорно продолжал чувствовать себя причастным к этому комфортабельному существованию. Даже самому сеньору Лусио, хозяину пансиона, неизменно поджидавшему Зе Марию, когда он возвращался от Луиса Мануэла, не удавалось испортить ему настроение.

Сеньор Лусио не отличался храбростью. Уловив по дыханию Зе Марии аромат тонких вин, хозяин пансиона пускался на всевозможные уловки, не осмеливаясь прямо приступить к делу.

— Не найдется ли у вас спички, сеньор доктор?

— Возьмите.

Зе Мария нерешительно отворил дверь в свою комнату, у него не хватало смелости отделаться от хозяина, а тот все топтался около двери, жалкий и смущенный.

— Я хотел сказать вам, что… попросить вас… Моя супруга должна завтра внести арендную плату за дом.

— Хорошо, сеньор Лусио, я раздобуду денег. Да и задолжал я вам не так уж много. Спокойной ночи.

Ему казалось, будто он с головы до ног забрызган грязью.

Порыв ветра ворвался в комнату, слившись с холодным и сырым воздухом коридора. Он медленно закрыл окно, ошарашенный грубым контрастом недавней сцены с еще свежими впечатлениями о вечеринке у Луиса Мануэла. Сеньор Лусио, его жена, дона Луз, шепелявая, костлявая и высоченная, точно корявая сосна, и маленькая Дина, и эта торцовая, с постоянными сквозняками комната, где по ночам скреблись мыши, оказались вытесненными из головы другими, приятными воспоминаниями. Он не мог допустить, чтобы все это снова вторглось в его сознание. Надо ни о чем не думать и поскорее заснуть, словно броситься в глубокий колодец.

Но теперь, когда он проснулся, уже нельзя было ни убежать от действительности, ни притвориться, будто он ничего не замечает. А главное, не стоило пропускать занятия. Зе Мария услыхал в коридоре шаги и подумал, что опять придется перед уходом встретиться с сеньором Лусио. Иногда ему казалось чудовищным, что Дина, его Дина, — дочь таких ничтожных родителей. Когда он видел вместе сеньора Лусио и дону Луз, они неизменно напоминали ему клоунов на арене цирка. Только этим клоунам даже не удалось бы рассмешить публику, они были слишком карикатурны, чтобы сострадание зрителей сменилось взрывами хохота. Бедная Дина! Наивная, как ребенок, она готова была пожертвовать всем, раскрывая себя в каждом жесте, в каждом поступке; такая же отверженная, как и он, она взирала на жизнь с доверчивым изумлением. Но если бедность в чем-то их сближала, то она же служила для него поводом нередко выказывать Дине свое презрение. В ее обществе, даже в ее любви ему чудилось то же пятнающее душу унижение, которому его обычно подвергали. Может быть, поэтому Зе Мария держался с Диной сурово. Попирая ее достоинство, он считал, что возвышает этим себя самого, помогая себе очиститься от грязи.

Теперь важнее всего было избежать разговора с сеньором Лусио. Надо выскользнуть на улицу, не замечая умоляющего взгляда хозяина, который клянчил у него долг с Терпеливой покорностью дворняжки. Надо прекратить завтракать и обедать в пансионе и, бродя по улицам, одурманивать себя табаком, яростью и мечтами, пока Луис Мануэл снова не пригласит его на роскошный ужин. Ах, если бы у него вдруг оказались деньги или было бы где занять, он бы положил конец хронической нищете и ворчанию доны Луз! А ведь Луису Мануэлу ничего не стоило его выручить! Так какого же черта он не решается попросить у него взаймы? Какого черта никто из друзей Луиса никогда этого не сделает? Луис Мануэл проявлял свою солидарность, когда сочувствие чужому горю можно было выразить дружеским объятием или заимствованной из романа красивой фразой. Разве не являлись, например, экономические проблемы прекрасной темой для оратора, всегда такого отзывчивого? Но солидарность, связанная с денежными расходами или необходимостью приложить какое-то усилие, уже тяготила его, казалась обузой, пошлой сентиментальностью. Для Луиса Мануэла жизнь представлялась увлекательным спектаклем, и он предпочитал смотреть его со стороны, не принимая в нем непосредственного участия. Это был в высшей степени эмоциональный зритель. Приходилось принимать Луиса Мануэла таким, как он есть.