Жулио положил конец беседе:
— Не говорите мне больше о литературе. Расскажите лучше о людях, которые уклоняются от ответственности, взятой на себя.
— Это как раз то, что стремятся делать все, включая и литераторов, — возразил Сеабра, почувствовав себя задетым.
Зе Мария выпятил нижнюю губу. Слова Жулио могли стать его словами, но они были сказаны другим, и тем высокомерным тоном демагога, в котором слышалась фальшь и к которому он был особенно чувствителен. Все это позерство, формализм. Он много раз думал о том, что отделяло их от предыдущих романтических поколений: преждевременное и разочаровывающее познание жизни. Но куда оно вело их, это познание? Еще в семинарии он размышлял о ризничном католицизме священников, бубнящих заупокойные молитвы в садах, обнесенных оградой, священников, боявшихся жизни, боявшихся Христа, в противоположность воинствующим католикам-миссионерам, которые шли в самые глухие места. Мыслить означало действовать. Пусть они лучше поработают мотыгой! Как, например, мог он верить Сеабре, который ратовал за революционные катаклизмы и в то же время мог бежать во весь дух в дом моделей, лишь, бы удостовериться в том, что действительно появилась новая модель трусов? Или Луису Мануэлу, этой эгоистичной жабе? Пусть он пребывает в зимней спячке, постоянно окруженный комфортом и изобилием. Пусть их обоих считают натурами последовательными и цельными, черт побери!
Жулио что-то прошептал Мариньо. Затем сказал:
— Я и Мариньо выйдем вместе.
Абилио тотчас встал, готовый последовать за ними, но Жулио удержал его на месте.
— Вы остаетесь. Мы вернемся позже.
— А если я тоже хочу выйти? — вызывающим тоном спросил Зе Мария, возмущенный принуждением со стороны товарища.
— Собираешься помешать мне?
Луис Мануэл бросил на него тревожный укоризненный взгляд. Ему доставило бы удовольствие примирение в присутствии нового товарища, не произнесшего ни одного недружелюбного слова в отношении кого-либо из присутствующих. Лицо Жулио приобрело мертвеннобледный оттенок; несколько мгновений спустя он ответил:
— Что касается силы твоих мускулов, то ты хорошо знаешь, что никто не претендует на соперничество с тобой. Ты уйдешь, если захочешь. Но уйдешь один.
И, не ожидая его ответа, увел с собой Мариньо.
Снова все замолчали. Зе Мария молчал, приняв позу оскорбленного человека. Сеабра рисовал арабески на крышке стола. Он также чувствовал себя обиженным Жулио, который не посчитал его достойным той решающей встречи с Мариньо и который отстранил их таким бесцеремонным образом. Жулио приказывал, Жулио распоряжался. И даже не позаботился о том, чтобы смягчить свои приказы.
Но, пожалуй, самым униженным чувствовал себя Абилио. В последнее время поступки Жулио вызывали у него некоторую растерянность. Он начал анализировать их и заметил в них некоторые признаки, которые неприятно шокировали его. Тем не менее он не хотел чрезмерно предаваться этому разочарованию, оно сделало бы его в значительной степени беззащитным, и старался убедить себя в том, что он, будучи неспособным искоренить в себе пережитки мелкой буржуазии, выходцем из которой он был, не мог еще понять утонченности его натуры. Но уход Жулио поверг его в уныние, сделал его одиноким. Ему казалось, что среди остальных устанавливалась и укреплялась какая-то глубокая, драматическая, неясная связь, которая не только освобождала, но и изолировала его. Он связывал теперь это неопределенное ощущение с фактом, который внешне не внушал ему доверия: ночью, во время праздника сожжения лент, он вернулся домой раньше других, и, в то время как там, на улице, участники карнавала искали до самого утра все новые и новые способы, чтобы поддержать праздничное настроение, он нашел в пустом доме лишь паршивого кота, подложенного в его кровать одним из товарищей по пансиону.
— В этот час мне всегда хочется женщину… — промолвил Сеабра, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Абилио посмотрел на него, пытаясь найти в выражении его лица признаки фривольности, о чем свидетельствовала только что сказанная фраза. Но увидел лишь спущенные углы рта и поблекшие глаза. Он казался постаревшим.
И в этот момент в дверях возникла угловатая фигура поэта Аугусто Гарсия. Как всегда, он нес газету, а на голове у него была новая широкополая шляпа. Несколько мгновений он стоял улыбаясь, ожидая, что юноши как-то выразят свое изумление или удовольствие в связи с его неожиданным приходом. В последнее время он избегал общества. Часто, никого не предупреждая, уезжал в какую-нибудь деревню на берегу моря, чтобы «отмыться снаружи и изнутри», и когда он возвращался, то казался более непринужденным, менее понятным и привозил большое количество красивых пантеистических поэм. Одиночество облагораживало его лиру и прежде всего обостряло его сарказм. Лира помогала ему творить, а сарказм, накопленный из-за недостатка собеседников, ожидал возвращения в город, чтобы вскрыться, как гнойник.
— Эй, ребята!
Все вскочили со своих мест при его приближении. Со стороны Зе Марии, однако, этот жест не выражал почтения, ибо он признался, процедив сквозь зубы, Луису Мануэлу:
— Я уже его не выношу. Тоже мне гений. — И, прощаясь, громко спросил поэта: — Ну и как деревня?
— Деревни уже нет. На этот раз лоточники расхваливали свой горох под моим окном. И по пятнадцать то-станов за килограмм. Горох с доставкой на дом, моя дорогие, в деревне! И по пятнадцать тостанов! Чего вы еще хотите? Не вынес — вернулся в город.
— И хорошо сделали. Горох здесь дешевле.
Луис Мануэл и другие, удивленные и возмущенные, слушали дерзости Зе Марии. Все они сочли себя обязанными извиниться за это перед поэтом, как только их друг ушел.
— Сколько времени вы пробудете среди нас, маэстро? — с уважением осведомился Сеабра. — Много написали?
Старый поэт снял шляпу. Его глазки поблескивали. Провожая взглядом фигуру Зе Марии до двери, прежде чем ответить, он прокомментировал:
— Надеюсь, жена этого вашего друга была ему верна во время моего отсутствия, не так ли? — И, внезапно повернувшись к Сеабре, сказал: — Стихи, мой дорогой? Я оставил там свою большую и единственную поэму: океан! — И, обескураженный, облокотился на газету.
— Куда это скрылся Жулио? — спросил Абилио, размышлявший о чем-то своем.
— Пусть это тебя не беспокоит, — сказал резким тоном Сеабра. — Ты еще кое-чего не понимаешь.
То была фраза, предназначенная для ребенка!
— Есть какие-нибудь известия о нашем Сезаре? Я хотел сказать… о Жулиусе Сезаре, — вмешался поэт.
— Никаких. Где-то путешествует недалеко, — ответил Сеабра.
«Секреты. Всегда секреты, даже когда для этого нет причин», — размышлял Абилио. Но уход Жулио, сопровождаемого тем незнакомцем, вызвал в нем беспокойство. Он питал неприязнь к незнакомцам. Он опасался, что какой-нибудь пришелец завладеет одним из его друзей, особенно если этим другом был Жулио. Их дружеские отношения, основанные на привычках, привязанности, общих мечтах, принадлежали только им одним, другие не имели к ним никакого отношения. Пусть они и впредь держатся подальше. Абилио никогда не доверял этим залетным птицам. Однажды один из таких типов с авторитетным видом прибыл в Коимбру только для того, чтобы предупредить их о том, что они должны отдалить от себя, как отщепенца, прекрасного товарища, поэта, утонченного и наивного юношу, про которого никто не мог с уверенностью сказать, дремал ли он или мечтал, стоя на ногах, таким далеким он казался от того, что происходило вокруг него. Жулио, однако, проявил дерзкое непослушание и заявил, что прежде следует предоставить этому товарищу возможность защититься от обвинений. И он защищался, да, но довольно слабо. Все, выслушав его, уверенные, что за подозрениями скрывалась затаенная злоба, рассудили, что он заслуживал их доверия и дружбы; однако после случившегося он уже не был таким, как ранее. Замкнулся в себе. И однажды стало известно, что его поместили в больницу.
Иногда Абилио тревожили предчувствия, что Жулио не был откровенным до конца ни с кем из них. И что того хуже — Абилио подозревал, что истинными, единственными друзьями его были вот такие странные люди, находившиеся далеко отсюда, которые приезжали и уезжали, как порывы ветра. О, если бы он мог доказать ему, что здесь, в этой группе, он найдет товарищество, которое он так превозносил! Но как? И когда, например, в Коимбре появился тот смуглый, овеянный ореолом славы парень, которого не смогли согнуть никакие тюрьмы и который показывал при закрытых дверях рубцы на спине от побоев, нанесенных сбирами, он захотел, чтобы случилось что-нибудь такое, что позволило бы ему также стать героем, преследуемым, товарищем, достойным того Жулио, у которого было что сообщить и что он держал при себе, поскольку не доверял друзьям, окружавшим его. Но какие нелегальные сведения хранил Жулио? А может быть, он знал намного меньше того, что им казалось, — не больше Сеабры, не больше остальных?
Во время одной из вечеринок в комнате Зе Марии Сеабра принялся рассказывать о смелом переезде по горной цепи Лоза в автомобиле, нагруженном бомбами. Водителю сказали, что он повезет дыни. Поэтому, не подозревая об опасности, которая ему угрожала, он позволял машине подскакивать на ухабах; и при каждом толчке пассажиры ожидали катастрофы. «Дыни будут доставлены в хорошем состоянии?» — спросил один из них. «В хорошем, если мы тоже приедем», — ответил самый спокойный из них. Жулио холодно прервал его рассказ на полуслове.
— Прекрати. Ты не был там и потому не знаешь, как все происходило.
Сеабра не был там, но, рассказывая историю, опустил эту деталь: заметив впечатление, произведенное на слушающих, он вообразил себя одним из загадочных участников этого смелого поступка.
Да, все они жаждали стать активными, бесстрашными участниками борьбы за свое будущее. Только трусы могли держаться вдали от событий. Мир переживал исторический момент. Война против Гитлера была войной против фашизма, где бы он ни был и какое бы обличье ни принимал; эта борьба была зарей будущего. Живя в провинциальном городке и не предпринимая никаких действий, они чувствовали себя дезертирами. И поэтому выдумывали истории, которые, будучи такими желанными, становились как бы реальными. Необходимо было снова что-то предпринять, но одного желания было уже недостаточно. Иногда по ночам, перед приближением рассвета, ими овладевало предчувствие, что они станут свидетелями более важного события, чем еще один рассвет, события, которое изменит лицо мира. И это ожидание больших событий проявлялось во всем: Упавший с дерева лист, шум бриза, убегающий вдаль автомобиль, выстрел. Когда они возвращались домой, то ожидали услышать этот выстрел в могильной тишине. Но напрасно. Даже полицейские не преграждали им путь. Никто не воспользовался их готовностью к самопожертвованию. И они уставали от напрасного ожидания. Поэтому каждым преследуемым и замученным борцом, каждым самоубийцей, бросившимся из окна тюрьмы, с тем чтобы отчаяние не вынудило его стать предателем, они оправдывали свои неудачи, ощущая в то же время еще сильнее свою бесполезность. И тогда все средства годились для того, чтобы отсрочить необходимые действия.