Огонь в темной ночи — страница 52 из 67

Прислуга деликатно приоткрыла дверь.

— Он уже пришел? — спросила девушка.

— Нет еще. Я вошел, чтобы узнать, застану ли я еще сеньора.

— А…

Он подождет. Он подождет столько времени, сколько понадобится. Ему только не хватало сигареты. Он еще раз обшарил карманы. Табак раздражал ему гортань, бронхи, он был для него ядом; хорошо еще, что безденежье не позволяло ему курить так много, как раньше. Но пара затяжек от окурка сигареты, оставленного Луисом Мануэлом на пепельнице… Он подошел к окну. Зеленый, свежий, спокойный сад; плетеные стулья, озеро, фонтан. Пожить бы в этом пристанище комфорта и спокойствия, свободно поработать, без хозяев, не отравляя свой мозг презренными газетными сообщениями.

Он вновь уселся на софу. Сад, сигареты хорошей марки. Зачем желать их? Разве он сможет уединиться в этой крепости эгоизма после того, как узнал, какой ценой все это было добыто? Он чувствовал отвращение к самому себе, когда его охватывал голод, когда ощущал холод, когда ему нужно было смириться с определенной зависимостью, на которую он вынужден согласиться, чтобы выжить. Обнаженное тело, испытывающее стыд и не имеющее лоскута, чтобы прикрыться. Если бы он мог освободиться от своих презренных потребностей, освободиться красиво, как это могли сделать Бодлер, Петрарка… Какой у него, однако, ералаш в голове! Какие нелепые соблазны прельщали его в последнее время! Умереть, когда он любит жизнь! «Никто не умирает, когда дело его продолжает приносить пользу». А жизнь была другой: человек — животное, когда испытывает голод, любовь, боль и физическое наслаждение, когда он одинаково желает сигарету или женщину, когда он соединяет в одно целое мир инстинктов и мир, преобразованный с помощью разума. Гений формируется в гуще жизни. Что представляла из себя эта среда, окружавшая его, — диваны, еда, прислуги, деньги, — если не такую безымянную боль, неотложные потребности и иллюзии, используемые некоторыми ради выгоды? Чем были трагедия или наслаждение жизнью, если не биологической эпопеей?.. А Луис Мануэл все не приходил!

Он все же выкурит сигарету. Не были ли его колебания чисто буржуазными? У него оставалось еще в кармане несколько жалких сентаво, которые он сохранял для того, чтобы купить стакан молока. Но что было сейчас важнее: молоко или сигареты? Вероятно, буржуа почувствовал бы себя униженным, если бы уступил искушению. Был ли он еще буржуа?

Нобрега мучился. Он не будет курить сигарету Луиса Мануэла. Он ничего не хочет больше от Луиса Мануэла. Он поднялся с софы, открыл дверь и ушел, не попрощавшись.

О свет, чувственное очарование! Природа всегда была неисчерпаемым источником обновления. Растение, человек рождаются и умирают, чтобы другие тоже рождались и умирали. Чего стоила сигарета или обед в сравнении с этой грандиозной задачей обновления? У него кружилась голова. Весь он — мозг и мускулы — казалось, был поднят сильным ветром. Степным ветром, яростным, пляшущим, собирающим в кучки пыль и сухие листья. Чем был его мозг? Прахом или лишенным соков листом?

Сам не зная как, он очутился перед дверью сеньора Лусио. Тотчас, у входа, он ощутил опьяняющий и бодрящий запах жареного лука с классическим бифштексом. Пока он поднимался по ступеням, его ноздри вдыхали этот сладостный аромат. Это был отчаянный зов всех клеток его тела, голодная судорога желудочных мышц… Бифштекс!

Облокотившись на перила, он вытер вспотевший лоб. Было бы лучше пойти и купить молока. Молока или сигарет? О, его голова разламывалась. Это была агония, и предметы падали вокруг него. Сигареты. Да, он купит сигареты. Он вытащил из кармана монеты и начал пересчитывать их. Он попросит какого-нибудь мальчугана купить ему пачку сигарет. Мальчугана…

Его руки выпустили перила. И в это мгновение студенты услышали глухие удары катящегося по ступенькам тела. Когда они выбежали на лестницу, было уже тихо. Тело лежало на лестничной площадке.

Сеабра был потрясен больше других. Он чувствовал себя виновным. После того как Нобрегу отнесли в одну из комнат, он не стал ждать, когда тот придет в себя, а бегом помчался в редакцию газеты, чтобы воспрепятствовать, чего бы это ему ни стоило, опубликованию заметки, которую бывший сержант составил с таким пылом. Будто он мог избежать наказания за преступление, которое сам совершил. Он прибежал оттуда ошеломленный: раскаяние не облегчало его состояния. В течение двух дней, пока Нобрега находился в пансионе, он не отходил от изголовья его кровати, никому не позволяя ухаживать за скульптором. Зе Мария смотрел на него со страхом и подозрением. Он не понимал его.

IV

Много студентов приходило к хижине Карлоса Нобреги, чтобы купить у него картины и небольшие скульптуры. Некоторые объединялись, чтобы собрать сумму, которая бы не унизила достоинства художника. Даже Людоед пришел оттуда со скульптурной группой, которую за неимением более подходящего места поставили на крышу дома сеньора Лусио. «Выставили мазню!» — взывал тот с улицы, насмехаясь над теми, кто участвовал в этой операции.

Таким образом, ошеломленный невесть откуда взявшимся благополучием, Нобрега оставил газету и вернулся к занятиям прошлых дней.

В это же время, совпавшее с подготовкой второго номера «Рампы», стало известно, что его сотрудники в Лиссабоне были подвергнуты допросу в полиции относительно замыслов редакции. Жулио отправился в столицу, чтобы узнать подробности, и его возвращения ждали с нетерпением. В университетских кругах вслед за первоначальными насмешками, безобидными и непостоянными, тоже чувствовалась какая-то мрачная, но пока неопределенная угроза. В своих последних номерах один академический журнал развернул резкую критику, которая под маской литературных расхождений скрывала не что иное, как донос. А затем городской еженедельник, рупор националистов нацистского толка, отбросил в сторону недомолвки и оклеветал «Рампу» в том, что она преследовала подрывные цели и что у нее были связи с Москвой. Газетенка утверждала, что страницы «Рампы» изливали потоки проклятой заразы Коммунистического Интернационала, прекрасно знавшего, кого следует финансировать, и вопрошала, как позволяют, чтобы этот яд побуждал молодежь к беспорядкам.

На Жулио, Сеабру и их товарищей показывали в кафе как на прокаженных или же как на героев; а Абилио первым среди них испытал на себе влияние этой атмосферы подозрительности, постепенно окружавшей их все плотнее. У Абилио был зачет, и так как он считал, что его знания были оценены неправильно, то в порыве дерзости, которой в нем и не подозревали, отправился на дом к преподавателю, чтобы потребовать объяснений по поводу недружелюбного к нему отношения.

— Вы хорошо отвечали на зачете, но, я уверен, случайно. Я не верю студентам, которые заботятся не только о своих домашних заданиях.

И, видя замешательство студента, преподаватель добавил:

— Вы опубликовали какую-то чушь в местном журнале. В университете учатся, а не сочиняют стихи. У вас еще есть время выбрать.

Затем подобные факты участились. В то время как журнал был изъят в книжных магазинах полицейскими агентами, пансион сеньора Лусио был тщательно обследован: обнаруженные экземпляры были сожжены во дворе министерства внутренних дел, который ввиду своей обширности использовался для разных целей, в частности для военных занятий и аутодафе.

Вечером, когда они сидели в кафе, нетерпеливые и в то же время обескураженные, подозревавшие в каждом незнакомце шпиона, Сеабра спросил жалобным тоном поэта Аугусто Гарсия:

— А теперь что мы должны делать?

— Теперь?! — ухмыльнулся поэт. — Разве это вопрос юноши?! Теперь, друзья мои, надо начать снова.

Жулио, Сеабра и Зе Мария были вызваны один за другим в полицию, чтобы дать показания. Власти хотели точно знать, что больше не осталось экземпляров «Рампы», что этот — опасный посев был уничтожен на корню.

Абилио был удивлен тем, что его не допросили, и ему стоило труда подавить свое раздражение.

— Да, они в самом деле говорили о тебе, — объяснил ему Сеабра, слегка пригладив растрепавшиеся волосы, — но, видимо, решили, что ты еще слишком молод, чтобы придавать тебе значение.

Жулио вызвали первым. Все, как и он сам, предположили, что пришли, чтобы арестовать его; поэтому он, возбужденный, очутившись на улице в окружении двух агентов, повернувшись к одному из окошек, озорно крикнул:

— Эй, ребята! Бросьте мне пару подушек!

— Зачем? — спросил боязливо один из студентов.

— Я подозреваю, что эти «друзья» не из тех, кто мог бы предложить удобства.

И он последовал за ними с подушкой под мышкой. Спустя несколько часов он вернулся домой. Полиция обошлась с ним довольно мягко.

Мариана хотела развеять его нервозность и пригласила их поехать вниз по реке к зеленым зонам Шопала. Сеабра отказался, намекнув, что ввиду сложившихся обстоятельств он не мог позволить себе участвовать в таких лирических прогулках. Его место было там, в университетском квартале, где его присутствие могло оказаться неотложным с минуту на минуту.

— Ах, женщины!.. — философствовал он. — Они никогда не смогут понять…

Но эти слова заставили Жулио изменить свои намерения.

— А я еду. Я не такой важный тип. Мое отсутствие, даже в случае беспорядков, никогда не будет замечено.

Мариана давно уже мечтала совершить прогулку на одном из баркасов, которые летом, когда реку прерывают песчаные отмели, служили только для сна или для развлекательных прогулок. Радость покрыла румянцем ее обычно землистого цвета щеки; общение с природой всегда очаровывало ее. Так приятен был ей этот день, полный солнца, сам Жулио, управлявший веслами, такой бодрящей была спокойная, бледно-зеленоватого цвета вода, отражавшая, как зеркало, густые кроны деревьев, что ей казалось, будто и лес, и река, и солнце были лишь в ее воображении. Из лодки, оставлявшей за собой журчащий след, она смотрела на город, возвышавшийся на холмах, на рощу на фоне чистого неба, на Эдуарду и хотела, чтобы все, что осталось позади, — волнения, разочарования, драмы, — растворилось в безмятежной гармонии природы. Удовольствие может быть сильным, глубоким и разделенным, если другие также могут испытать его. Поэтому, когда с ней что-то случалось, она всегда наблюдала за друзьями, пытаясь найти в них оправдание событию.