Огонь в темной ночи — страница 64 из 67

Эдуарда, наслаждаясь его растерянностью, сказала:

— Это маленькая уловка, которую мы затеяли совместно.

Зе Мария поторопил всех сесть в трамвай. Он посадил обеих женщин на одну скамейку, а сам остался в одиночестве, в конце вагона. Эдуарда посмотрела на него с сочувствием. Его мать говорила громко, как будто находилась в своем собственном доме, чувствовала себя счастливой и была разговорчива. В один йз моментов она вздумала встать со своего места, чтобы сказать что-то сыну, но тот ответил ей неясным и недовольным жестом.

Трамвай остановился, и они вышли. Мать принялась рассказывать ему о своей поездке, о внимании, проявленном к ней со стороны Эдуарды (и, говоря об этом внимании, казалось, она взволнованно намекала на то, что девушка пленила ее), о покупке чулок для Изауры.

И по мере того как мать становилась все более разговорчивой, лицо Зе Марии делалось все более непроницаемым. Все это в Эдуарде было для него чрезмерным и оскорбительным. Именно оскорбительным. Встреча между этими женщинами не могла быть такой легкой и безоблачной. Однако, взглянув на жену и найдя подтверждение словам матери, увидев ее улыбающейся, раскрепощенной, он пришел в замешательство. Неужели это возможно?.. Неужели в течение всего прожитого ими времени он был так несправедлив к ней?

Когда они подошли к дому сеньора Лусио, Эдуарда замедлила шаг. Зе Мария спросил ее:

— Ты не идешь с нами?!

— Сейчас нет. У меня есть еще дела. — Эдуарда заметила их удивление и разочарование и такое единство, что была готова еще раз уступить. Но нет: уступить им — это значит сделать так, как сделала бы в конце концов любая простая женщина.

— Ступайте, ступайте, я долго не задержусь.

И, шагая в одиночестве по улице, она не знала, считать ли себя победительницей или побежденной.

VI

Жулио замечал теперь, что между ним и его друзьями возникло какое-то отчуждение. Им владело то же самое чувство, какое было у него, когда он был далеко от них, — во время летних каникул; тогда он вспоминал о них с уважением и страдал оттого, что не смог им выразить его во всей полноте. Им владело чувство потерянной любви, которую он не смог им выразить при удобном случае для того, чтобы вызвать ответное проявление доверия. Сейчас, как и тогда, он жаждал наверстать упущенное, начать все сначала.

Каждый из его друзей, извлекая на поверхность сложные личные проблемы, казалось, действительно не желал освободиться от своих комплексов ради общего дела, может быть, потому, что им в течение этих лет медленного созревания не хватало стимула, который помог бы им участвовать в общей жизни. И Жулио хотел видеть их свободными от своей скорлупы условностей и предубеждений, чтобы они сознательно сделали выбор, твердый и окончательный. «Виновато окружение», — думал он. И повторял про себя то, что несколько дней назад специально сказал Сеабре: «Тот, кто привык обороняться, даже когда его выпускают или когда ему удается бежать, выйдя на свободу, оглядывается назад, не зная, как ему быть: вернуться обратно или же наслаждаться ею. В тюрьмах бывают бунты, что верно, то верно, но эти бунты тайные, глухие, бесплодные». Не был ли Зе Мария примером такого бунта, ведущего в конце концов к бессилию? Какой контраст между его борьбой с самим собой, с друзьями и незначительностью его цели! Или он не прав? Или он, наконец, единственный, кто, будучи свободным от раздирающих противоречий, принес меньше жертв в решающий момент? Каждый из его друзей должен был принести что-то в жертву, прежде чем мог распоряжаться собой, в то время как у него действие было разновидностью его существования, его жизни без заслуг, ибо он ничего не дал взамен. У него риск был авантюрой. Вперед! Сейчас необходимо, чтобы накал борьбы, предшествовавший забастовке, разгорелся ярким пламенем. Совершенно необходимо, чтобы уже первая попытка забастовки удалась. Правда, их было недостаточно, чтобы вдохнуть дух бодрости остальным, призванным показать пример твердости, тем более что следовало предвидеть, что некоторые группы предадут их. Да, все нуждались именно в действии, повторял он. Страх и ворошение своих собственных проблем смешивались с действием и радостью борьбы. Именно в активном действии раскроют они свое истинное лицо и наконец утвердятся. Апатия в мире, вызывавшая кругом скрытые или мистифицированные драмы, была для общества наркотиком, заставлявшим мириться со своими болезнями, не позволяла признать их.

Накануне Мариана первый раз в жизни показалась неверующей, быть может, потому, что известие о том, что Эдуарда уехала без объяснений, потрясло ее больше, чем можно было ожидать. Даже Жулио не хотел возвращаться к ней, как неудачник.

Внезапно он услышал позади хриплый и знакомый голос:

— Я хочу поговорить с вами.

Вмешательство в такой момент с чьей-либо стороны вывело его из себя.

— Вы меня узнаете? — спросил тот, снимая кепку, чтобы его легче было узнать. Витор! В первые мгновения Жулио почувствовал бешеное желание не ответить ему, ускорить шаг, отделаться любым способом от брата Марианы. Жулио казалось оскорбительным его появление, его кашель, его разочарованный вид.

— Я хочу поговорить с вами о моей сестре.

Жулио обернулся, раздраженный, даже шрам на его лице съежился, но затем тотчас ускорил шаг. Витор остался позади; затем быстро устремился за ним и преградил ему дорогу.

— Вы потеряете ее. Бог не должен согласиться с этим.

Жулио наконец остановился. Первым его желанием было оттолкнуть Витора. Последний, казалось, угадал его намерение, сказав:

— Я не боюсь вас. Я слышал, как вы разговаривали между собой несколько дней назад. Мне все известно. Обо всем. Я обвиню вас, если вы не оставите ее в покое. — И, видя, что Жулио плотно сжал челюсти, повторил нарочито провоцирующим тоном: — Я не боюсь вас. Ваша сила, ваше здоровье не производят на меня никакого впечатления. Мне прекрасно известно, для чего существуют такие храбрецы. Знаете для чего? Для того, чтобы губить других, как случилось с моей сестрой. Все говорят, что вы сделали из нее женщину, каких много.

Жулио тряхнул его за плечи так, что тот опустился на колени. Его желанием было сдавить его еще больше, довести ярость до физической боли, в равной мере ощущаемой обоими. Но Витор уже и так согнулся до земли и горько простонал:

— Бог вас покарает…

Жулио оставил его лежать на земле и бегом бросился в университет, чтобы забыться среди коллег.

Когда он прибежал на свой факультет, студенты прогуливались по саду, правда, некоторые из них уже начали собираться группами. К началу занятий все собрались возле вестибюля, выстроившись в две шеренги, между которыми с недоверчивым взглядом проскользнул к двери преподаватель. Педель формально поприветствовал всех, что всегда выглядело неестественно, и подал знак студентам войти. Студенты один за другим ответили ему комическим поклоном и остались на своих местах. Педель после некоторого замешательства пришел в ярость, прислонив к груди наподобие щита регистрационный журнал, и спросил:

— Вы войдете или нет, сеньоры?

И был убежден, что его императивный тон подействует на них.

— Мы не войдем!

Педель вытаращил глаза. Он привык к беспрекословному повиновению этих парней, которых иногда за соответствующую мзду не отмечал в графе отсутствующих; и сейчас ему казалось недопустимым, что они не повиновались приказу. Чтобы не подвергать риску провала свой авторитет, он исчез в зале, и здесь, снаружи, было слышно, как он излагает свою версию необычного неповиновения.

Профессор в его сопровождении приблизился к студентам.

— Я жду вас, сеньоры.

Один из студентов вышел вперед:

— Ваше превосходительство, вы должны знать, что Студенческая ассоциация постановила не посещать больше занятий, пока…

Педель, не в силах владеть собой, схватил карандаш, которым отмечал отсутствующих и который в его руках был могучим оружием, и закричал:

— Мальчишки!

Преподаватель, нахмурив брови, остановил его жестом:

— Каковы бы ни были ваши доводы, я, как ваш друг и преподаватель, призываю вас к благоразумию.

— Эта позиция ничуть не направлена против вас.

— Я понимаю. Но подумайте хорошенько. Сегодняшнее занятие я буду считать выходным днем… предоставленным вами. Я не хочу ничего слышать о забастовке.

Педель не мог допустить этого невероятного уступчивого диалога, который делал ненужным его присутствие, и выпалил:

— Я вызову охрану, сеньор профессор!

— Между мною и моими учениками не может быть охраны, сеньор педель.

Преподаватель, довольный своей репликой, которая, конечно, сделает его популярным среди студентов, наклонил голову и направился к лестнице. Студенты, обеспокоенные было криком, разразились аплодисментами. Кто-то между тем выкрал шпагу у охранника, сопровождавшего педеля, и последний бросился за жуликом с единственным желанием дать волю своему раздражению.

Другие преподаватели, будучи предупреждены, не пришли в университет. Ожидали принятия срочных мер, эффективных решений, хотя никто не мог сказать с уверенностью, как можно было принудить студентов посещать занятия. Но к вечеру стало известно, хотя и не с полной достоверностью, что забастовка была предана группой студентов; таким образом, те, кто не последовал за этой группой, должны были оказаться в изоляции, как нарушители порядка. Эти известия, постоянно дополнявшиеся новыми подробностями, вызывавшими, разумеется, еще большее замешательство, преследовали цель погасить первоначальный порыв забастовщиков, в то время как устрашающий топот лошадей охраны, постоянно патрулировавшей по университетскому кварталу и не позволявшей студентам собираться группами, должен был наводить панику. Однако реакция студентов была неожиданной. Так, из окон пансионов и общежитий внезапно опрокидывали на улицу тазы с мыльной водой. Мостовая становилась такой скользкой, что лошади, не будучи в состоянии удержаться на ногах, сбрасывали седоков на землю.

— А ну, ребята! Вымоем-ка эти каски! — командовал Белый муравей со своего балкона.