Покуда он скоблил отросшую щетину, вернулась из «Метрополя» Аннеке. Вадиму не терпелось узнать новости.
– Ну что, были съемки?
Съемки были, но она нарочно запорола несколько дублей, имитировала волнение… хотя, в общем, и имитировать особо не пришлось. Дождалась, когда наступят сумерки. Пудовкин бушевал, гнал ее с площадки, но она слезно умолила дать второй шанс. Сегодняшний рубль ей, понятно, не заплатили, но разрешили прийти завтра.
– А как же твои занятия?
– Я говорить в академии, что заболела. Простуда. – Она вполне натурально покашляла. – Мне потом дадут списать конспекты.
– Аннеке, ты прелесть! – Вадим в порыве ликования расцеловал ее. – И что ты сегодня увидела?
– Мало… Верлинский опять ходить за Ласкером. Но помощница…
– Надин?
– Да… Она гнать Верлинского. Не подпускать его к Ласкеру.
– Что еще?
Серафима в каптерке не было – тот проспался и с утра ушел растапливать печи. Тем не менее Аннеке промолвила так тихонько, что и Вадим вынужден был поднапрячься, чтобы расслышать:
– За Капой следят.
Еще неделю назад она не имела ни малейшего представления о шахматах и их мировых лидерах. Фамилию «Ласкер» выучила сразу, но с Капабланкой возникли сложности, поэтому Вадим предложил перейти на уменьшительный вариант. Капой чемпиона в глаза называли самые близкие друзья, а за глаза – большинство его почитателей по всему миру.
– Ты что-то видела?
– Да. После игры он выйти на улицу, давать интервью… а за ним смотрел один высокий… с бородой, как у тебя. – Она показала на бутафорский клок мочала, лежавший на топчане вместе с зипуном. – Он стоял в стороне, там, где извозчики и такси.
– Может, это и был извозчик?
– Нет! К нему подходили люди, спрашивали, но он никого никуда не везти. Но когда Капа сесть в свою машину, этот высокий тоже…
– У него был свой автомобиль? Какой?
– Немножко розовый, немножко желтый. Я не знать, как называется этот цвет.
– А марка?
– Я не разбираться… Спереди был кружок, а в нем вроде как стрелка.
«Олдсмобиль»! Вадим дернул рукой и порезал нижнюю губу. Сообщение Аннеке имело невероятную важность.
– А тот высокий – каков он из себя?
– Я плохо рассмотреть, но у него быть шрам. Длинный. Здесь. – Она провела пальчиком наискосок от левого глаза к правому уголку рта.
«Вот это жир!» – определил бы Макар Чубатюк. Ночь, Нагатино, бородач со шрамом… Сушеную морошку, спасшую тогда от ножа, Вадим так и не успел попробовать.
– И что Капа – уехал?
– Да. А тот, со шрамом, сесть в машину и за ним. Это все.
Вадим закончил бритье, смыл барашки мыльной пены со щек и притянул к себе Аннеке.
– Тебе цены нет! Я без тебя, как без рук…
Она теплым доверчивым котенком вжалась в него, а он гладил ее по сбившимся волосам, испытывая прилив благодарности и нежности. Как все-таки здорово, что эта девушка с нерусскими чертами оказалась рядом в трудную минуту! Он нисколько не преувеличил, заявив о ее бесценности. Не будь Аннеке, давно бы попался в облаву или лежал, прошитый пулями. Она помогает ему бескорыстно, беззаветно… Вадим понимал, что ею движет. Вон как светятся глазенки, когда она смотрит на него. Любит, любит! А он? Не сухарь ведь, тоже ощущает, если перейти на лексикон поэтов, томление сердца. Только не до того сейчас, мозги надо держать ясными.
Аннеке взглянула на него, – ее узкие карие глаза были подозрительно влажными.
– У тебя кровь… – Она дотронулась до бритвенного пореза. – Мой дедушка знать молитву от ран, ее придумали саамские нойды тысячу лет назад. Он меня научить. Хочешь, наговорю? Быстрее заживет.
– Не надо. И так пройдет. – Вадим отвел с ее лба упавшую каштановую прядку. – Какая ты красивая!
– Я тебе нравиться?
Могла бы и не спрашивать. Томление из сердца перетекло ниже, переросло в страстный, всесожигающий раж. Вадим неловко, по-медвежьи, облапил девушку и притиснул к себе так крепко, что она ойкнула. Но не оттолкнула, не отстранилась, не уперлась ручками в грудь, как поступают флиртующие жеманницы, играющие в застенчивость. И не размякла затасканной блудницей: делай что хочешь, я вся твоя. Нет, ее плоть была упругой, жаждущей ласк, готовой раскрыться, как бутон майского тюльпана, и одуряюще желанной…
Да ведь у нее никогда не было мужчин, догадался Вадим. Сколько ей – лет двадцать? Самый сок, пора расцвета. У ее народа, впрочем, свои понятия о взрослении, но одно непреложно: она созрела для любви, для того фантастического мгновения, когда лучистые подростковые мечты превращаются у кого-то в разочаровывающе-тривиальную случку, а у кого-то в неземное блаженство. Если это сейчас случится, то не потому, что он захотел, а она уступила мужскому напору, и не из праздного любопытства, а из-за великого чувства, которое давно уже поспело в ней и распирало, как налившийся плод.
Вадим приник к ее устам, свежим, словно лесной родник. О да! – именно такими, не блещущими новизной словесами обозначилось в его голове это действо. Что поделать, далек он от высокой художественности, да и не та оказия, чтобы подбирать подходящие метафоры. Зато как задышала Аннеке, как заходила ее грудь под утлой кофтейкой!
– Меня никто еще не целовать в губы… – выдохнула она жарко.
Он поднял ее, невесомую, и посадил на лежанку. В тишину Серафимова полуподвальчика ворвалась какофония – Вадим как будто стоял под колоколами Ивана Великого, трезвонившими на разные лады. Хотелось сбросить постылую одежду и немедленно, не теряя ни секунды, сделать то, чего – как не заметить! – ждала и Аннеке. Ждала, боялась, но – хотела.
Правая ладонь Вадима змеей проползла под ее кофточку, а левая заскользила по колену. Колокола, обезумев, долбились в череп, и сквозь их звон кто-то выкрикивал куски читанного еще в войну: «…Ничего, что бронзовый… холодной железкою… хочется звон свой спрятать в мягкое, в женское!»
Объятая неодолимым пылом Аннеке сама потянула кофту через голову, но дверь вдруг мерзостно заныла, и в каптерку ступил, покачиваясь на раскоряченных ногах, клятый Серафим. Сконфуженная Аннеке одернула кофту и, точно защищаясь от подозрений в беспутстве, накинула на себя зипун. Вадим отступил за лежанку и прикрыл некую часть организма, которая повела себя сообразно ситуации, такой многообещающей и обидно прерванной.
– Ты что, уже все сделал?
– А чего там делать? – засмеялся-закаркал Серафим. – Печки фактически растопил, через полчасика гляну.
Он был навеселе: кто-то из отзывчивых служителей академии – завхоз или столовский повар – плеснул из сокровенных запасов, дабы страдалец поправил здоровье после вчерашнего. Налил, однако, по-скупердяйски, поскаредничал, поэтому довольным Серафим не казался.
– Вадюх, дай рупь! Перехмур у меня, бодун крепчает, факт…
Аннеке вложила ему в корявую хваталку рублевую монету.
– Бери. Сходи, купи, что нужно.
– Богиня! – просиял Серафим. – Фактически Афина Паллада! Век за твое здравие свечки ставить буду!
Зажав деньги в кулаке, он вывалился на улицу. Дверь закрылась, Вадим и Аннеке снова были наедине, но смерч, захвативший их минутами ранее, уже подутих. Они косились друг на друга с запоздалой стыдливостью, как нашкодившие дети, осознавшие всю неуместность своих проказ.
Вадим покхекал, прочищая горло.
– Мне к ученым пора. Не знаешь, где достать приличный костюм?
В ЦДУ Вадим явился разряженный, как гаер из шапито. На ногах – песочного колера штиблеты и суконные гамаши. Под задрипанным полушубком – летний чесучовый пиджачок. На голове – провонявший нафталином картуз. Все это с бору по сосенке насобирала неутомимая лопарка – что-то позаимствовала из театрального имущества, что-то выпросила на время у сокурсников. Вадим трясся в выстывшем автобусе, подперев рукой замотанную платком челюсть, и думал об опасности, которой себя подвергает. Если узнают – загребут за милую душу. Но отсиживаться у Серафима он не имел права. На турнире самоочевидно наклевывалось что-то поганое. А кто предотвратит? Паяц Абрамов? Если Верлинский донес ему, что видел переодетого Вадима спускающимся по проводу из номера Федько, где часовые в то же время обнаружили труп, нечего и сомневаться в выводах следствия. Теперь к уже имеющимся обвинениям гражданину Арсеньеву припаяют еще и убийство героя. В общем, снисхождения точно не будет. А между тем настоящие убийцы разгуливают на свободе, вынашивают свои подлейшие замыслы. И только у Вадима есть какое-никакое представление о том, кто эти люди.
Улица Пречистенка уже четыре года носила новое имя – Кропоткинская. Вадим дошел до ворот с двумя лежащими на пилонах белокаменными львами, миновал аллейку с нагими деревьями. Сложив пальцы крестиком – на удачу, – он снял с лица платок и вошел в здание, значившееся на городских картах под номером 16.
Особняк, возведенный на развалинах сгоревшего в Отечественную войну дома генерала Архарова, принадлежал до революции супругам Коншиным и в начале века был существенно перестроен. Появились зимний сад в виде просторного эркера, шесть плоских пилястров, декоративная лепнина, забор с балюстрадами, но, что куда практичнее, – канализация, водопровод и вытяжная система. В семнадцатом году усадьбу сумел заполучить промышленник и финансист Путилов, но так в нее и не переселился – после череды переворотов и провала корниловского мятежа уехал в Париж, а все его имущество по декрету СНК отошло Советскому государству. Пречистенский дом подновили, и по инициативе писателя Горького в нем обрели приют ученые, а также деятели искусств.
Вадим ступил в приемную на первом этаже, где за рассохшимся секретером сидела молодуха с выпирающим из-под сатиновой блузы бюстом и выкрикивала в телефонную трубку, проглатывая звуки:
– А я вам грю, что лекция по гибрдзации переностся на вскрсенье… Да! Читать будт тварщ Мичурн… Тварщ, не спорьте, у меня графк… Все, до свданья!
Закончив телефонировать, она водрузила трубку на рычаг и всем корпусом поворотилась к Вадиму.