– А что война? – воскликнул ветеран. – Толстосумы наши проторговались, да с немчурой передрались, вот и причина для войны. Теперь нас на убой кидают все кому не лень…
Но его тут же перебил пожилой унтер, только что подошедший к печи:
– Да, паря, видно, крепко тебя садануло по башке, ежели про такое маракуешь. А тут думать нечего: раз царь-батюшка сказал воевать – иди и не спрашивай, – строго сказал он.
– А ты не шуми на нас, господин унтер-офицер, не на плацу ведь, – смело возразил ветеран. – Все мы здесь в одном качестве – раненые. Хочешь, слушай наши байки, а не хочешь – скатертью дорога!
Худощавое лицо унтер-офицера налилось краской, он было набычился, готовый разродиться неблагозвучными словами, но, услышав возмущенные реплики раненых, сник и виновато пожал плечами.
– А что? Я ничто… – примирительно промолвил он, присаживаясь на краешек скамейки.
Прерванный унтер-офицером разговор долго не клеился. Раненые косились друг на друга, не решаясь нарушить тишину. В это время к печке с охапкой березовых поленьев подошел истопник, колченогий солдат в серой шинели. Сложив на пол дрова, он выпрямился и, окинув бывалым взглядом собравшихся, хитро прищурился.
– А что вы, братцы, замолчали? Неужели среди вас бывалых солдат немае? Вечер долгий, а коротать его как-то надоть.
Раненые заулыбались, закивали головами, услышав бодрые, мудрые слова инвалида.
– А чтобы развеселить честную компанию, я вам окопную песенку спою, – хитро подмигнув, промолвил он и вдруг затянул глухим, надтреснутым голосом:
По подлесочку по малому,
у-жи-жи, у-жи-жи,
По-над речушкой, по-над быстрою,
у-жи-жи, у-жи-жи,
По-над моей молодой судьбинушкой,
у-жи-жи, у-жи-жи,
Уж ты пуля резвая немецкая,
Словно ласточка легка, да проходлива,
Словно ласточка та пуля поворотлива,
Что куда повернусь, на нее наторкнусь.
Я за куст лягу, за деревцо,
Как за деревцо, под крутой бережок,
Уж ты, деревцо мое зеленое,
И зеленое, и веселое,
Припокровь, деревцо, долю солдатскую,
Припокровь головушку победную,
Припокровь руки-ноги рабочие,
Припокровь имечко нареченное…
В такт песне колченогий весело притоптывал и казалось, что, несмотря на всю трагичность этой солдатской былины, он был готов пуститься в пляс.
По лицам раненых было видно, что песня пришлась им по душе. Кто-то знал слова и негромко подпевал инвалиду, кто-то махал руками в такт. Люди, познавшие весь ужас и жестокость войны, понятливо кивали головами, словно слова касались каждого из них в отдельности. После непродолжительного осмысления фронтовой баллады раненые постепенно разговорились.
– Как громом меня та война сшибла. Только что с домом справился – пол настлал, крышу перекрыл, денег кой-как разжился. Вот, думаю, на ноги стану, не хуже людей. А тут пожалуйте! Сперва было пить задумал, а только сдержался, на такую беду водка не лекарство, – неожиданно задал тему разговора безрукий инвалид. – Вот теперь отчислят от армии подчистую, и поеду я в свой родимый край. Слава богу, что в левую немец попал, а то как бы я без правой руки плотничал…
– А я, по чести сказать, когда на войну шел, все обдумал, – продолжил разговор высокорослый крепыш с закрученными кавалерийскими усами, отложив в сторону костыли. – Когда староста манифест зачитал, бабы заголосили, а мужики стали спорить меж собой насчет рекрутов. Однако я спорить не стал. Один только у нас и случай, что война, дает возможность от каторжной нашей крестьянской жизни оторваться. Тут только я и на свет вылез, людей вижу, да про себя понять время сыскал.
– И я так очень даже охотно шел, – поддержал кавалериста среднего роста солдат с перевязанными ногами. – Домашние меня просто слезами исслезили, а я хоть бы что, стою истуканом да со стыда хмыкаю. А в думке одно: кабы поскорее. Я шумное житье люблю, разное. Мне война как раз впору. Перво время страшно было. Но потом я постепенно привык. И к обстрелу артиллерийскому, и к психическим немецким атакам. Здесь надо заскорузнуть, чтобы сердце покрылось жесткой, непробиваемой коркой, и тогда сам черт тебе ни брат. Бывало, что я в одиночку ходил к немцам… Однажды сижу в передовом дозоре, ночь кругом, звезды в небе словно ледяные иголки блестят. До конца службы еще далеко, а мне так есть захотелось, что под ложечкой засосало. А тут с немецкой стороны ветерок подул и донес до меня какой-то мне неведомый ароматный да сытный дух. Ну, думаю, немчура проклятая и по ночам заправляется, а у меня живот от голода подводит. Сказал я напарнику, что пополз до ветру, а сам на сопку полез, за горою, знаю, немцы. Ползу, слышу разговор ихний. Смотреть – ничего не видать. Только совсем близко огонь всполохнул. Здоровый немец машинку разжег, кофий варит… А дух, Господи… Думаю, коли б этого – вот хорошо бы… Слюны полон рот… Я ползу, а он сидит, ждет кофию, на огонь засмотрелся… Смотри, смотри… Сзаду навалился душить скоренько. Молча он сдох, с испугу, видно… Я за кофий, пью, жгусь, тороплюсь… Взял машинку да каску с собой унес…
– И где та машинка? – недоверчиво спросил унтер. – Покажи свою трофею.
– А-а, чтоб ее черти взяли! – зло воскликнул солдат. – Из-за этой-то машинки я в лазарет и попал. Отдал я ее проклятущую в офицерскую землянку. Не с руки мне было ее таскать с собой, а у офицеров и лошади вьючные, и денщики. А когда отступать начали, ротный и послал меня в землянку за этой машинкой, да по дороге я под обстрел попал. Вот, ноги-то и перебило. Спасибо доктору, что отнимать не стал, а то бы сейчас, как и ты, дядя, на деревяшках ковылял.
– Повезло тебе, сынок, – пожал плечами колченогий истопник, – но я к этой своей деревяшке уже привык. Вишь, и к делу важному приставлен.
– А что ж ты, дядя, к себе домой не едешь-то, – спросил неожиданно ветеран.
– Я бы дома не зажился, – глухо промолвил истопник, – обязательно бы в каторгу угодил…
– Пошто так? – удивленно воскликнул ветеран.
– Жонка написла, что лавочник наш ее забижает, просто жить невмоготу. И ни от кого ей защиты нет. Я да братья на фронте. А отец ейный на ладан дышит. Не защитник он. После ентого письма у меня из головы мысль не выходит: встренуть этого толстосума, который за крупу и соль втридорога дерет, да вспороть ему брюшину… А перед самой выпиской другое письмо получил, от суседа. Так тот пишет, что супружница моя с молодым барчуком, который с фронта на побывку приехал, связалась. Что теперь лавочник сам в дом продукты носит. Вот так-то, братцы. Прямо не знаю, что и делать…
– А ты не спеши, – задумчиво промолвил ветеран, – время-то и не такое лечит. Чай, православный ты? – неожиданно спросил он.
– Православный! – воскликнул колченогий и истово перекрестился.
– А раз православный, то обязательно должон простить прегрешение своей супружницы. Ведь, в конце концов, она за ради детишек все это затеяла, а не из баловства.
– Знамо не из баловства, – согласился истопник.
– А раз так, то поднакопи здесь деньжишек да возвращайся с подарками домой. Бабы, они подарки любят. Может, еще и сложится у вас все по-людски…
– Дай-то бог! – задумчиво промолвил колченойгий. – Дай-то бог!..
– Эх, бабы, бабы. Что они с нами, мужиками, делают, – прервал затянувшееся молчание молодой паренек с перевязанной головой. – Вот я был денщиком у поручика Шахворостова. Хороший был офицер, справедливый. Пулям не кланялся и за спины наши солдатские не прятался. А однажды получил из дома письмо, выгнал меня, часа три на люди не показывался. А потом меня зовет: «Иван, – говорит, – прибери халупу!..» А прибрана-то комната с утра еще. Слушаю, мол… Кручусь, с места на место переставляю. Покрутился, ушел… Опять погодя кличет. Сидит с письмом в руке, чудной какой-то… «Иван, прибери халупу!» – говорит… Я опять покрутился, вышел… Погодя опять зовет, за тем же. Что это, думаю, разобрало его? А как вышел я из халупы, он и застрелись… На столе рядом с письмом разорванная на мелкие кусочки фотография жены, Ксении Алексеевны. И не стало моего боевого командира. Меня отправили в окопы, там в первой же атаке осколком зацепило, спасибо санитары с поля боя вынесли…
Лара, расфасовывая таблетки и порошки, старалась не шуметь, чтобы, не дай бог, не спугнуть разоткровенничавшихся солдат, потому что многое из того, что она слышала, было для нее ново и явно не соответствовало тому, о чем трубили газеты и вещали уличные ура-патриоты. Такие вот солдатские посиделки заставили ее по-другому смотреть на войну, главную тяжесть которой несли рабочие и крестьяне, одетые в серые солдатские шинели. О войне они рассказывали деловито, по-крестьянски, словно о пахоте или уборке урожая, простыми, доходчивыми словами передавая все: самые черные и жестокие оттенки боя, не приукрашивая их и не умаляя своих заслуг.
«Милые мои солдатики, – думала Лара, слушая эти разговоры, – и никто вас не оценит, и никто не даст вам ту высокую плату, которую вы заслужили своим героизмом, своей пролитой на полях сражений кровью. И всюду вас ждет лишь только лихо. Не убьют, так покалечат. А если не покалечит война, то в родимой сторонушке уж никто не ждет: без мужика все хозяйство будет порушено, а жена с детишками по миру пойдет»…
2
Небольшой прифронтовой городок, куда прибыл военно-санитарный поезд великой княгини Ольги Александровны, подвергся массированному артиллерийскому обстрелу немцев. Еще дымились пристанционные постройки и полуразрушенный вокзал. Выбежавший навстречу поезду взлохмаченный подполковник-комендант потребовал отвести состав в тупик, предупредив, что в противном случае поезд может подвергнуться новому артиллерийскому налету.
– А что с ранеными? – спокойно спросила Ольга Александровна, не обращая внимание на существующую угрозу обстрела. – Состав не сдвинется с места, пока мы не загрузим всех раненых. Кстати, сколько их?
Узнав великую княгиню, вышедшую из вагона с сером платье сестры милосердия, офицер поправил фуражку и, вытянувшись в струнку, строевым шагом направился к вагону.