Чертюк встретился с ним в избе. Сергованцев сидел за столом и, низко нагнув голову, колол складным охотничьим ножом куски сахара рафинада, деля их на четыре, идеально похожих друг на друга кубика. Он готовился пить чай.
– Федору Федоровичу! – Сергованцев привстал с табуретки и вежливо, что ему придало еще больше сходства с маститым актером, поклонился. Он действительно был похож то ли на Евгения Матвеева, то ли на Сергея Бондарчука. – Здравствуйте, дорогой наш Федор Федорович! – пророкотал он вежливым львиным басом.
Чертюк сел на скамейку, стянул с головы каскетку, чувствуя, как освобождаются от тяжести виски и затылок, пригладил волосы.
– Чаю? – предложил Сергованцев и, несмотря на то, что гость отказался, нагнулся, выдернул из-под стола алюминиевый, фыркающий паром чайник с приплющенными боками, наполнил эмалированные кружки, стоящие тут же, на столе. – Чаю! – утвердительно-приказным тоном проговорил он, добавил, как бы поясняя свою безапелляционность: – Обязательно, раз уж в гости пришли.
В каждую из кружек он опустил по пористому мешочку, приделанному к нитке, нитку же забросил за бортик кружек. Его огромные руки, совсем не актерские, не барские, постоянно что-то делали, находились в «вечном движении». Даже во сне они были, наверное, заняты.
– За границей выдумали – заварку в пакетики, а наш «Аэрофлот», не будь дурак, перехватил.
Кипяток быстро окрасился в коричневатый винный цвет, пахнул теплым ароматом. Чертюк не выдержал, взялся за кружку.
– И то… Пока костюмы готовят, мы как раз по кружке и осилим, – пророкотал Сергованцев.
– Вот. Об этом я и хочу поговорить. Надо б к скважине подойти. Площадку очистят за три-четыре дня, а там работа уже у самой скважины начнется.
– Противопожарных костюмов у меня два. Хотите быть вторым? Тогда я лейтенанту скажу, чтобы со мной не ходил.
– Хочу или не хочу – не те слова. Обязательно надо быть.
– Вы сахар как? Вприкуску или в чай кладете?
– Лучше вприкуску.
– Хорошо. Прикусывать будете четвертушками, вот я наколол, или цельными кусками?
– Лучше цельными.
На этом разговор кончился. Чай они пили в молчании, каждый думал о своем и вместе с тем об одном и том же… Жизнь на фонтане все равно, что на фронте, – встаешь утром и не знаешь, ляжешь ли ты вечером спать, мало ли что может учудить фонтан.
Сергованцев поедал сахарные четвертушки, как семечки, громко хрумкал ими. Запивал крупными глотками. Запивая, добродушно щурился, поглядывая в окно. Потом широким махом руки сгреб крошки в газету, скомкал ее и швырнул в помятое – шоферское, судя по запаху бензина, – ведро, стоявшее у порога.
– Пора одеваться.
Костюмы сделали их похожими на летчиков – «молнии» спереди и по бокам, гермошлемы, перчатки, – смущала лишь невесомая тонкость ткани – как бы не прогорела; температура пламени минимум две тысячи градусов, ощущение в таком костюме, будто неодетым идешь, – не верилось, что такая легкая ткань не прогорит, устоит.
На ходу Сергованцев ткнул пальцем в железный патрубок, торчащий из земли, – такими патрубками была забита вся площадка, потом, оттянув на груди костюм, помял его пальцами – Чертюк догадался: предупреждает, как бы не порвал ткань…
Они обошли факел кругом, почти прикасаясь к нему плечами. У самого факела было не так жарко, как метрах в двадцати пяти – тридцати от него… Из устья торчала головка чугунной колонны – «окурок». Сама колонна забита в землю метров на четыреста, поэтому фонтан не осилил ее; над ней, почти касаясь боковиной струн, висел уцелевший превентор. То, что есть колонна, уже хорошо: остается приварить к ней фланец, посадить превентор, и можно будет загонять огонь в отводные трубы. Плохо только, что старый превентор завис над скважиной. Придется ставить артиллерийское орудие на прямую наводку и стрелять по нему чугунными болванками. Струя нефти с бешеной скоростью проходила колонну и вырывалась наружу – к ней было опасно прикоснуться: сунь палец – оторвет палец, сунь руку – оторвет руку, она была плотной, как металл, – вырываясь из черного, на пол-ладони приподнятого над землей «окурка» колонны, тут же расширялась в поперечнике до метра, взметывалась вверх, загораясь высоко над землей. Огонь не мог подобраться к устью – слишком велик был напор струи, и пламя разбивалось о нее, ускользало в высоту. Такую струю и снарядами не обрубишь, она как металл и даже тверже металла.
От грохота в ушах появился цепкий звон, который Чертюк почему-то сравнил с морозной тишиной, когда в полном безмолвии вдруг возникает тонкий упрямый звук – то ли деревья запевают свою печальную песню, то ли собственное сердце подает голос, и звон этот убаюкивает человека, делает его сонным и безвольным, неспособным сопротивляться…
Чертюк повертел головой, стараясь стряхнуть с себя звон, но тот не отставал, и он подумал, что сейчас ему хочется одного – уйти подальше от фонтана, что он начинает трусить, а ему, фронтовику, такое не к лицу. Сбоку прибрел Сергованцев (сила фонтана, видать, подействовала и на него), медленно поднял голову, и Чертюк тоже посмотрел вверх, на широкую шляпу огненного гриба, пускающего по ветру плоские цветистые протуберанцы, и ему вспомнились абстрактные картинки – все разом, которые он видел в Америке, где был в командировке. Он пошел вслед за Сергованцевым, удивляясь его неторопливым шагам и нарочито спокойному, размеренному помахиванию рук, поочередно, одна за одной, вперед и назад, хотя понимал, что это спокойствие сопрягается с раскаленной внутренней настороженностью…
У поленницы они присели, из спасительной тени вынырнул Сазаков. Лицо его было невозмутимо. Чертюк показал пальцами, что нужен блокнот…
«Орудие, чтоб сбить превентор, будем заказывать?» – написал он.
Сергованцев, прочитав, упрямо покрутил головой.
«Пока ни к чему. Попробуем стянуть тросом, накинем петлю и дернем трактором».
Чертюк согласился.
«Хорошо, – написал он. – Начинайте поливать площадку, не то земля закипит».
«Не закипит, – возразил Сергованцев, – У меня четырнадцать противопожарных стволов».
«Так приступайте сегодня же. Через два дня, как расчистят, начнем приваривать фланец. А там и превентора очередь».
«Сварщик есть?»
«Должен быть. В бурбригаде. Полагается по штату», – ответил Чертюк.
«Сварщик есть в бригаде?» – написал он и подал блокнот Сазакову.
Тот вывел неторопливо. «Есть. Косых его фамилия».
Чертюк, не раздумывая, перечеркнул запись мастера размашистой поспешной строчкой: «Освободите от всех работ. Через два дня будем варить фланец. Пусть готовится».
Два дня Иван Косых, по определению Поликашина, ходил гоголем. Героем себя чувствовал – все знали, что ему, а не кому другому, поручено приваривать фланец к «окурку» колонны, от чего – впрочем, как и от любой другой операции, все операции были одинаково важны, – зависел успех дела.
Даже тетя Оля, которая не могла простить ему убитую копалуху, сжалилась и соорудила роскошнейший суп с душистыми приправами, с неизвестно откуда, похоже, из-под земли, добытыми свежими перьями лука, с укропом и морковкой, не суп, а объеденье – все, кто пробовал, хвалили… И ни слова о злосчастной копалухе.
За день до того, как Косых пойти к фланцу, в далеком вечернем небе появились пролетные утиные стаи. Птицы шли высоко – у самого окоема подсвеченных облаков – и хотели, видно, пролететь мимо, но яркая струя огня гипнотизировала, протягивала к себе, как пламя керосиновой лампы примагничивает различных ночных мотыльков и букашек. Сперва одна стая, а за ней другая и последующие приблизились к огню; построенные углом, утки были хорошо видны в небе. Окрашенные в алый тон, они показались вначале зловещими пришельцами из иных миров, пока не приблизились к языку фонтана. Тут строй неожиданно рассыпался, пятнышки утиных тел сбились в кучу, и стая беспорядочно клубком вдруг сорвалась вниз, покатилась в пламя. Раскаленный ветер тут же расшвырял птичьи тушки по земле, по песчаному берегу Тром-Аганки. Часть стаи спохватилась и рванулась вверх, но было поздно – от факела сбежали лишь несколько уток, а с небесной выси пикировала в огонь следующая стая.
Первым понял, в чем дело, Иван Косых, кинулся к дому, спотыкаясь в темноте о гулко бухающие пустые металлические коробки – понабросали, черт бы всех побрал! – схватил в сенцах бумажный мешок из-под бентонита, метнулся к Тром-Лганке, заранее тревожась, – вдруг его кто опередил. И такая досада охватила Косых, что он в темноте стал видеть почти как днем.
Он увидел, что неширокая Тром-Аганка затянута облаком пара, как бывает затянута кипящая кастрюля, когда ее выносят на мороз поостыть. У берега, где еще можно было что-то разглядеть, плавало несколько белобоких сваренных рыбин – вытаскивай, посыпай солью и закусывай! Днем сильный ветер пригнул язык пламени к Тром-Аганке, вот и сварилось несколько десятков окуней, шокуров, сырков. От веток стланика и краснотала, окаймляющих речку, резко пахло паленым – там еще шебаршили умирающие утки. Косых схватил одну, затрепыхавшуюся под рукой в последнем смертельном усилии, и его лицо скорчилось от сострадания – у утки до основания были спалены крылья, вместо хвоста торчал пупырчатый «бубенчик», от жара лопнули перепонки на лапках, вытекли глаза.
– Ах ты, утя, – вдруг жалостливо бормотнул Косых, – угораздило тебя… Гусь небось хитрее, он перепрыгивает через пожар либо стороной облетает.
Потом, словно вспомнив, что жалости здесь не место, бросил тушку на дно мешка, уцепил за лапы следующую, потом еще и еще… Он продвигался вперед, чувствуя, как тяжелеет мешок, класть уже скоро некуда, а с неба сыпанула очередная стая. Кажется, куличков. Тоже съедобная дичь! Один из них огрел Ивана по спине, но не так сильно, как огрела бы утка.
– Ах вы, ути, – пробормотал он с неподдельной нежностью, с трудом вытаскивая мешок на кромку берега. Так, волоком, и потащил мешок к домам, оставляя в земле широкую царапину. Потом отыскал запрятанный в изголовье и припахивающий терпкой плесенью от долгого лежания рюкзак, поспешил обратно, на второй заход. В стланике нос к носу столкнулся с кем-то, похоже, с Сазаковым, набрал еще полрюкзака и радостный от мысли, что молодая жена Надька будет довольна – и на заморское рагу, и на печеную утятину с яблоками, и на утячьи котлетки хватит, и на чердак взвесить еще останется штук пятнадцать. Запас на зиму!