Охота на убитого соболя — страница 59 из 77

ь, принудили душу на мгновенье оцепенеть и унеслись за те вон сизые недобрые увалы.

Кучумов на ходу петли крутил, осматривал завалы, свежий соболий след искал, найдет – погонится за зверьком, собаку по строчке пустит, та непременно отыщет зверька, взлает, заставит соболя уйти с земли, загонит его на дерево.

Земля монотонно уползала под лыжи, было в этом движении что-то покорное, противное, вышибающее дрожь, – а не заманивает ли пространство людей в ловушку? Ведь скольжение в ловушку всегда бывает легким, на то оно и скольжение, – воздух звенел стеклисто, усыплял на ходу, в темных плотных небесах вспыхивали светлые рисинки и гасли – вспыхнет зернышко и растает, вспыхнет и растает, словно соляная крупинка в стакане воды. Снег шевелился, увалы шевелились, горбатые неподвижные сопки тоже шевелились, небеса шевелились – все жило, двигалось, слабые подчинялись сильным, сильные – еще более сильным, и так до бесконечности, до крайнего барьера, за которым нет ничего, ни силы, ни слабости – обрыв, падение вниз, бездна, боль и крик.

И отчего это Чирикова охватывает тоска, словно бы он сам себе в душу плюнул, сыпь по коже ползет, кусается, и из состояния сонной одури он никак не может выкарабкаться, а? Тоска и одурь – вещи разные, но, увы, – мешающие.

– Рубель, не отставай! – бодро зазвеневшим на морозе голосом подогнал Кучумов. Ни трещин, ни ломин в его свежем звучном голосе, – будто и не было холодной ночи и дурного сна. А трещины и дырки в его глотке бывали, иногда Кучумов хрипел так, будто его легкие превратились в лохмотья.

– Я ничего, не отстаю, – пробормотал Чириков, – подтягиваюсь. Не боись, старшой!

Но тут и другое имелось, штришок, достойный внимания: раз голос у старшого позвучнел – значит, он что-то интересное увидел. Неоплывшую соболью строчку, например, либо горностаев, сгрудившихся в стланиковых зарослях – вече у них там, пионерский сбор, – появились в Кучумове азарт, расчет и нежность. Черты, казалось бы, совсем несовместимые, да без них охота – не охота. Простое изведение патронов – сжег пачку, принялся за другую, а кровь на снегу, мертвые зверьки, не вызывающие ни жалости, ни скорби, – это декорация, довесок, над которым надо еще корпеть, сдирать шкурки. Шкурка с соболя сдирается легко, а вот с лисы и норки нет, те, жирные, вонькие – ноздри поганым духом, будто пробками, забивает, дышать нечем, в глотке скрипят хрящи, вспухает нежная слизистая ткань, плохо поддаются, но шкуры обязательно сдирать и обрабатывать надо немедленно, иначе пропадут. Лиса, если неснятая, в тепле сутки полежит – все, выкидывай на свалку: разбухает, будто в задницу ей дрожжей насовали, вони на полтора километра, брюхо зеленое, вздутое, газ в нем урчит, пузыри хлопают. Охота – это еще и терпеливый, тяжелый труд.

Горностай, хоть и мал, хоть и красив своей неземной белью, а тоже вонюч, он хуже хорька, – одно, чем горностай пригож – и Чириков за это любит брать горностая, да и Кучумов тоже не отказывает себе в этом – обходиться с ним можно легко. Сдернул шкурку чулком – снимается без усилий, как целлофановая одежка с сырых сосисок, поставил внутрь колки-правильца, посидел два часа за каким-нибудь делом, покурил – шкурка, глядишь, уже высохла. Все, клади ее смело в чемодан, никакой выделки больше не надо. Продукт готов!

И цена за продукт подходящая – пятнадцать рублей. Одна маленькая шкуренка – и пятнадцать чириков, вот ведь как!

Но как ни искал старшой глазами – где же соболья строчка, где горностаева свадьба? – так и не нашел: шевелящийся ломкий снег, глубоко легший в распадок и весом своим, грузнотой, едкостью, способностью подмять и изувечить землю, распирающий сопки, был девственен в собственной бесприютности и чистоте. Потому старшой так и торопился – ему важно было выскочить на какой-нибудь старый охотничий путик-тропку, что проложен по наиболее уловистым местам, да попытаться на путике взять соболя.

А заодно по дороге прикинуть, какие делянки добычливые, зверем пахнут густо, а какие пустошь пустошью, хоть мышей туда на развод закидывай, и потом уже начальству в охотхозяйстве доложить, куда лучше мастеров боя направлять.

– Слышь, Алексеич! – Чириков на ходу выбил изо рта клуб пара.

– Ну! – на удивление готовно отозвался старшой.

– Я сегодня женщину во сне видел.

– Молодец, Рубель! – радостно воскликнул Кучумов. – Любку, что ль?

– Ее.

– Молодец! – еще раз похвалил старшой, засмеялся звонко, по-пионерски чисто: невинное чириковское сообщение приподняло его над землей, понесло, понесло, словно он был невесом, вместо тела – закрепощенный воздух, что помещен в кожную оболочку. – Почаще призывай ее во сне. И… не грусти, Рубель! А то ты слишком квелый был сегодня. Поднажмем? Как, Рубель?

– Поднажмем, – согласился Чириков, налег на посох, который на самом деле не посохом был – в библейском понимании его, а обыкновенной суковатой палкой, имеющей на конце рогульку – приспособление, необходимое охотнику, как чай и крупа, – таяк это вроде бы, но не таяк, – снег заструился, зашуршал злобно, по-собольи шипуче под лыжами, Чириков, видя, что напарник пошел сильно, глядишь, скоро уйдет вперед, поднажал еще – и в ушах у него тоненько затенькал жидкий, отфильтрованный морозом воздух. Кислорода в таком воздухе – нуль, долго не набегаешься, вон, уже перед глазами голубые круги начали плавать.

Женщину во сне увидеть – это верная примета, что соболя добудешь, вот ведь как. Многими охотниками проверено: если начинает сниться собственная жена, либо та, которая люба, а сердце подбито бьется в грудной клетке, в глотке возникает щемленье – значит, жди удачи! Еще детишек маленьких во сне хорошо видеть, их надо также призывать сознательно, специально, завлекать из яви в сон – это тоже к удаче!

Вспомнил Любку Чириков – и шуршание снега удалилось, хотя посохом он продолжал шуровать так же проворно, как и прежде.

Кучумов, шедший впереди, с силой вогнал в снег посох и, выворачивая его, резко затормозил.

– Смотри, Рубель! – ткнул под ноги.

Лыжами своими Кучумов стоял на собольем следу. Свежем. Свежайшем.

Внутри у Чирикова будто бы воздушный пузырь лопнул, уничтожая враз и глухую сердечную тоску, и одышку, появившуюся после бега, и сонную одурь – хоть и не был Чириков таким охотником, что становится хмельным, стонет и ярится, теряет сознание при виде зверя и готов бывает гнаться за добычей сутками, но все равно пробуждалось в нем что-то древнее, таинственное, чью природу он много раз пытался понять, но, увы, – всегда оставался ни с чем. Вообще, пойди пойми, что в нас предками напихано, но он бывал полон счастья и горя, ненависти и благодарности, когда ощущал тугую отдачу ружья и видел вдруг, как зверь с полного маха зарывается в снег и, роняя жидкие алые ягоды, начинает взбивать лапами белое крошево, гнуться дугой, а потом, разом обессилев, вытягивается недвижно и из него мучительными толчками, по капле, по кровинке вытекает жизнь. Был, конечно, Чириков стрелком не таким, как старшой, тот монету дырявил влёт, но все же и на его счету имелась кое-какая добыча.

Ночью худо-бедно, а с неба белый сор налетел, припорошил наст, вот соболий стежок и виден – свеженький, не протухший; если старый, то след, как сыр, покрылся бы блеском, а свежий, он из многих других следов выделяется, глаз ласкает – хорошо узнаваем.

По свежему следу целая охота налажена. На переногу, так называется. Есть короткая перенога, есть длинная перенога. Короткая – это когда снега выпало мало, лег он жидко, ямы не закрыл, но все же отпечаток держит, а длинная – это когда хлопья валили всю ночь, легли густо, а утром выдалась хорошая промысловая погода, тихая, с солнышком и легким пухом. Человек на длинной переноге и дышит без натуги, и цель хорошо берет.

Кучумов пустил вперед лайку – та залилась, зазвенела на морозе, помчалась шустро – команды только и ожидала, сидя у ноги старшого, облизывалась, поскуливала возбужденно, но с места не трогалась – знала, что без команды нельзя.

– Поднажмем, Рубель, чтоб соболь нашу лайку не загрыз, – Кучумов проворно заскользил вдоль следа.

Чириков привычно пристроился в хвост. Снег шипел под лыжами, плыл, пластался, сердце колотилось встревоженно, бой ритмично отзывался подавливанием в глотке: надавит – отпустит, надавит – отпустит, и все быстро-быстро, даже счет вести не успеваешь.

Хоть и сильно шел старшой, посохом отталкивался так, что из-под снега клочья рыжей мерзлой травы вылетали, а все ж коротконог был, сложен кривовато, Чириков скоро достал его, насел, начал дышать в спину. Но по части выносливости ему было далеко до старшого, тот родился двужильным.

Глазами Чириков старался разные мелочи отмечать – и наледи, на которых можно оскользнуться, и застружины, и места, где соболь, почуяв под настом мышь, вильнул в надежде перекусить, но надежда – штука неверная, застывший в стойке соболь завалился на спину, резво взметнулся, отпрыгнул в сторону, перекус не состоялся, – у Чирикова даже губы пересохли, дрожь проклятая начала одолевать – вот она, охота! За глотку хватает, плотно держит, и тискает, тискает, жмет! Почувствовав, что в спину ему дышат, Кучумов прибавил газу, зашоркал лыжами, высоко взметывая задки, накренился вперед, тараня лбом плотный серый воздух, сипя и ахая от каждого удара посохом.

Лихо скатились с какой-то обмерзлой крутой горбушки, бочком, бочком, чтобы не сломать ноги, а с ними и лыжи, перебрались через залом, прошли вдоль нескольких цельных длинных стволов, которые соболь одолел поверху, пробежались по узким сусличьим норкам большой сухой низины – соболь надеялся найти здесь мышей, не нашел и, голодный, злой, шипящий, как гадюка, ускакал к видневшемуся невдалеке рябиннику.

Старшой свернул к рябиннику. Узкие вымерзшие стволики светились лаково, прозрачно, стояли плотно друг к другу – грабли, черт бы их побрал, расческа, не пройти этот гребень – Кучумов выругался и остановился. Грудь у него вздымалась, сипела, казалось, что с каждым выдохом на снег должны шлепнуться вывернутые наизнанку, посеченные легкие, глаза сделались маленькими, жесткими, вползли под крутые лобные кости, нос обузился, сделался тонким, побелел, крылья, напротив, расширились, как у негра со старой картинки «Свободу Занзибару!», прилипли к верхней губе.