Охота на убитого соболя — страница 61 из 77

Пальцем ощупав ровный овал дупла, в который вошел соболь, Кучумов довольно помыкал себе под нос, потом, задрав голову, начал внимательно изучать ствол, цепляясь взглядом за все темноты, обледенелости, заструги. Как бы ни спешил соболь, уходя от лайки, как бы та ни брала его за хвост, ни требовала, чтоб притормозил, а все равно он в дерево, где ствол проржавел лишь в одном месте, не пойдет – нырнет только в такой, где есть два или даже три дупла. И как он, гадина, на скорости, в спешке, когда надо спасать душу, угадывает это – никто не знает. Заложено в соболе нечто сверхчуткое, особое, что и позволяет ему ориентироваться. Может, звук какой эти деревья издают – тонкий, тоньше комариного писка, ненормальный – звон, который соболь слышит, а человек нет, или волны какие от них исходят, или кора внизу глубже изъедена, чем на деревьях цельных, – никто не знает. На этой березе тоже должен был быть еще один выход.

Не мог такой опытный зверек – вон сколько километров вел за собою собаку и охотников – нырнуть в первое попавшееся дерево с одной-разъединственной щелью – это же для соболя хуже, чем в капкан лапой угодить. Лапу можно отгрызть, а тут… Лицо старшого посветлело и помягчело – он в эти минуты любил зверька, угодившего в ловушку, считал миги до той минуты, когда нажмет на спусковой крючок ружья – сам это сделает, мазиле Чирикову не доверит. Хотя добычу в походах на пару положено делить пополам. Поровну: тебе блин, мне блин, тебе и мне, только так.

Но почти всегда Кучумов берет себе больше половины – для детишек, которых у холостяка-напарника нет. Четверо короедов у старшого растет, и все рты разевают!

Хотя чем он, егерь Чириков, хуже егеря Кучумова? Тем, что у Кучумова есть четверо короедов, а у него нет? Ну и что? Это дело нехитрое – состряпать выводок, гораздо более хитрое и тонкое – не состряпать, удержаться. А у него, Чирикова, Любка есть, у которой рот, может быть, побольше, чем у четырех кучумовских отпрысков, вместе взятых, вкус потоньше, запросы повыше, в золоте и в мехах девушка толк понимает.

Мягкий мальчишеский рот его обрел твердость, распахнутые глаза сжались. Подумаешь, из ружья он стреляет хуже, чем старшой! На соболя стрельба ведь какая: много свинца не надо, одна-две дробины в головенку попадут – и все! Что-то томительное, тоскливое, ищущее возникло в нем, он глянул на руки, словно на поверхности меховых двухпалых рукавиц должна была проступить болевая испарина или какой-нибудь блеск – свидетельство его желаний и слабости, но ни испарины, ни блеска не увидел, только вытертую до белесой рвани прочную ткань, уголки рта у него задергались, глаза вновь распахнулись и стали прежними, школярскими, наивными – против старшого он никогда не пойдет, тот придавит его как муху.

Или в щелястый старый ствол загонит, словно этого вот шипуна– соболя.

Не найдя второго дупла, Кучумов вновь пробежался глазами по всему стволу, словно хотел удостовериться в том, что видел, переместился по окружности на другую сторону и вскоре нашел второе дупло. Оно было довольно хитро замаскировано – матушка-природа расстаралась, сделала все искусно, умно, снизу ледовый карнизик образовала, зацепился прозрачный осколок за скрутку коры, помотался-помотался в воздухе безвольно, набухая снеговой клейковиной, а потом взял ствол в обжим, словно циркач, и прилип к нему – получился некий боевой бруствер. Бруствер присыпало крупкой, снегом, запысило зимним бусом, мокретью, которая, случается, в промежутках между морозами выпадает – хоть раз в зиму, а обязательно опустится на землю противная сырая муть – в общем, прикрыл этот бруствер дупло целиком. Почти не было его видно.

Но кому не видно, а кому видно – глаз разный бывает. У Кучумова глаз из тех, что все видит, любую ловушку распознает.

Найти два главных выхода – это еще полдела. Могут быть выходы побочные – щели, норы, дупла, все их надо отыскать. Лицо у Кучумова помягчело еще больше, появилось в нем что-то доброе, просящее и благодарное одновременно.

– Однако, пора, – наконец произнес вторую заветную фразу старшой, начав ее, как и первую, с отжившего слова.

Из сидора, из того отделения, что было обклеено резиной, Кучумов достал толстую берестяную скрутку – целый свиток, необходимый для любого костра, – без бересты в пургу, например, огонь ни за что не разожжешь, – оторвал клок величиной в ладонь, потом боковиной лыжи разгреб снег у березового комля, удовлетворенно улыбнулся, увидев жесткую рыжую чупрынь, проросшую сквозь наст, ухватился за траву пальцами, резко дернул. В руке у него оказался жесткий мерзлый пучок.

Закатал пучок в берестяной клок, сверху завязал бечевкой. Получилось этакое пирожное – аккуратное, с маленьким хвостиком, высовывающимся из узкого, сжатого бечевкой горлышка. Бутерброд.

Из кармана теплых ватных штанов старшой извлек изящненькую, ладненькую, как птица-синица, зажигалку под названием «бик» – заморская штука, невесть как в поселковый магазин сто экземпляров перепало, мужики, раскумекав, что синица эта – безотказная, не то что некоторые «трактора» и «бульдозеры» местного производства, мигом расхватали, разделили среди промысловиков, – подпалил край кожистой атласной скрутки, сунул в нижнее дупло. Потом переместился на лыжах вправо – так, чтобы был виден верхний выход из ствола, сам нарост-карнизик, встал поудобнее и неторопливо потянул из-за спины ружье.

Можно было бы и еще помедлить. Пока береста разгорится, пока трава начнет дымить, пока дым протянет сквозь всю пустоту ствола и легким прозрачным шлейфом выпростается из верхнего дупла, пройдет время. Соболь не скоро еще появится. Он будет ждать, и лишь когда ему сделается невмоготу, снизу подпечет, гарь забьет ноздри, дышать станет нечем, только тогда начнет скрести острыми коготками по внутреннему лазу, прислушиваясь одновременно к тому, что творится снаружи, – высунет мордочку для разведки, обопрется передними лапками о ледовый нарост, раззявится по-кошачьи, зашипит, стрельнет глазами в людей и снова спрячется.

Но дым его опять выгонит наружу. Вот тут-то песенка соболя и будет спета. Кучумов переломил ружье, проверил задки патронов – не покрылись ли коростой, болячкой, которую не прошибет боек, – с тугим клацаньем захлопнул и взвел курки.

Чириков неожиданно закашлялся, притиснул руку ко рту, Кучумов недовольно покосился на напарника, сжал глаза в знакомые недобрые щелки.

Собака запрядала от напряжения лапами по снегу. Чириков покосился на лайку, и хотя внутри у него сыпал снег, было темно и холодно, подмигнул собаке, словно та что-то смыслила в системе человеческих сигналов, улыбнулся. Собака перестала прядать лапами, в свою очередь тоже улыбнулась Чирикову.

«Может, наплевать на все, уйти отсюда, а?» – вновь с тоской подумал Чириков.

Увы – и Чириков и Кучумов знали, что никогда отсюда не уйдут: человек, один раз понюхавший пороха и подержавший теплую тяжелую добычу в руках, хвативший охоты и понявший, что она пуще неволи, проникается нежностью, щемящей благодарностью к выстрелу, к убитому зверю, к деньгам, которые текут помимо зарплаты за каждую шкурку, – этот человек приговорен.

Приговорен, да. И пока его держат ноги, будет ходить по путику – тропе, проложенной сквозь заломы, ржавь и лесной хлам, будет проверять капканы, бить соболя, бедовать в пургу, судорожно озираться и хватать ружье за ремень, когда рядом в ночи раздастся рев, материться и петь песни, прикладываться к чарке, отмечая удачу, и довольствоваться холодной заскорузлой кашей, когда удача повернется к зверобою задом.

Никуда Чириков отсюда не уйдет, как ни хотелось бы. Тем более сейчас, когда он решил приодеть свою Любоньку, преподнести ей соболий воротник, муфту, окончательно купить ее редким мехом. Одна у него есть женщина, только одна на белом свете, больше нет и не будет… Он вдруг услышал собственный беззвучный стон и еще сильнее притиснул рукавицу к губам.

Напрасно притиснул. Этот стон, который Чириков слышал и которого испугался, не прозвучал вообще – он был слышен только ему одному. Вот во что вылилась тоска и маята.

Из верхнего дупла вымахнул проворный дымный хвост, пронзительно-желтый, светящийся, – видать, трава, которую Кучумов выдернул, была какой-то особой, может быть даже целебной, слишком ядреный дым от нее шел, – следом на карниз вынесся темный упруго-гибкий зверек.

Кучумов не торопился поднимать ружье. Сейчас соболь нырнет обратно, точно нырнет – увидел зверек людей, испугался двуногих «венцов природы» больше, чем дыма, – и обязательно погрузится в дым. Когда вымахнет во второй раз, тогда и надо будет стрелять.

Но соболь не испугался – повел себя не так, как вели обычно соболи – выгнулся изящной дугой, протиснулся сквозь дым вперед и хрипло, просквоженно, словно человек, промерзший насквозь, закашлялся.

Старшой засмеялся легко, счастливо, коротким движением вскинул ружье и нажал на курок – он бил почти не целясь: этот выстрел у него отработан, как вдох перед погружением в воду. Почти всегда выстрел навскидку был безотказным – Кучумов неизменно поражал цель.

И стрелял-то из ружья – не из мелкашки, как стреляют другие, и требовал, чтобы малоопытный напарник его Рубль тоже работал с ружьем, к мелкашке не привыкал вообще, и во всех делах полагался только на дробовик. Но надо знать одну вещь: при выстреле из ружья нужно целиться зверьку не в голову, а в нос, в самый кончик, может, даже еще чуть отвести ствол в пространство – тогда пара дробин точно попадает в голову. И дырки от дроби меньше, чем от мелкашечных пуль, если вместе их сложить, то все равно меньше будут, и надежность выше: горсть свинцового проса – это не одна пуля.

Темный клубок стремительно выпрыгнул из лимонного дымного вороха, свалился и щемяще-неподвижной смятой тряпкой – только что был клубок жизни, и нет его, вместо жизни распростертая мятая тряпка – застыл на снегу. Кучумов удовлетворенно выбил гильзу из ствола.

Лайка, зная, как кусается раненый соболь – глаза может выгрызть, нос просаживает насквозь, – осторожно, приседая на подрагивающих лапах, чуть ли не ползком приблизилась к зверьку. Она не боялась живого соболя, когда гнала его, а боялась мертвого, вот ведь как. Осторожничает собака, идет, будто на спине графин с водой тащит – грустное мгновение, какой-то ничтожно малый миг, а все же отпечатался в чириковском мозгу. Вообще-то собака не должна трусить, да и Кучумов не стал бы держать трусливую собаку – это была его лайка, умная, со смышлеными ореховыми глазами, в которых и печаль светилась, и радость была видна, умело распознающая зверя под землей, в выси, в густой темени хвойных лап, хватавшая, случалось, и хозяина тайги за толстый зад – и вдруг трусость… непохоже! Что-то чувствует кабысдох. Чириков подумал, что, наверное, не только человек может маяться – собака тоже. Кучумов подбодрил лайку: