– Не замай! – жестко обузившись лицом, предупредил Кучумов. – Он – пленный!
Фигурой пленный был невелик – действительно гриб, и как высохший лесной гриб легок, потому так долго гнались они за ним, и если б не его переполненный рюкзак, в котором и соболя находились, и еда, и огневой припас, они могли бы и не догнать браконьера, – и лицом он невелик, все в нем мелкое – и нос, и обвядшие щеки и глаза, и морщины, частой лесенкой улегшиеся на лбу, и зубы. При всем мелкотье деталей в браконьере было много костей – упрямая лобная площадка, заточенный книзу подбородок, приплющенная костяшка носа, островато выпирающие скулы – сплошные кости. И вообще браконьер напоминал сорную речную рыбу – костей много, мяса мало. Впрочем, мало – не то слово, мяса совсем не было.
Как дотянули до зимовья, Чириков совсем не помнил, он двигался почти машинально, рассекая своим телом вязкую красную муть, в которую, как в воду окуналась, то пропадая, то возникая, словно объеденная течением коряжка, спина браконьера, немо ворочал вспухшим языком во рту и удивлялся: чего же это браконьер не делает попытки удрать? Отчего он не прыгнет в сторону со следа, протаптываемого Кучумовым – старшой шел первым, – не исчезнет в темени ночи? Это ведь так просто…
В зимовье Чириков свалился на лавку; браконьер, поглядев дико и одновременно испуганно на егерей, вначале на одного, потом на другого, лег на пол у стены, вытянул ноги; Кучумов сел на нары, уронив голову на колени и бессильно свесив руки. В зимовье было холодно, угрюмо, от промороженных углов тянуло льдом.
Понимая, что лежать долго нельзя, Чириков сполз с лавки, захлопотал у печки, стараясь ее разжечь. Безуспешно – не было у него той хватки, что имелась у старшого – той таежной цепкости, приспосабливаемости к любым условиям, позволяющей и холод выносить, и пекло, и в огонь в чем мать родила входить, и из глины месить мыло, из травы выпекать хлеб, из речной гальки варить уху – вот что надо было еще приобретать Чирикову, приобретет – настоящим таежником станет.
Ничего, в общем, у младшего не получалось. Кучумов прохрипел; не отрывая головы от коленей:
– Оставь! Я сам!
Посидел еще немного без движения, потом закряхтел, застонал, помотал руками, стряхивая с них усталость, кое-как оторвался от нар, гулко стукнулся коленями об пол и так, на коленях, подполз к печке. Руки старшого действовали сами по себе, независимо от хозяина – хозяин делал все с закрытыми глазами, будто в одури: заправлял печку, подсовывал под дрова комок бересты, выгребал золу из поддувала, чиркал спичкой.
Отлегло, когда печка загудела, заахала радостно – не одна она теперь куковать в зимовье будет.
Старшой заварил чаю, дал выпить напарнику, выпил сам и уж потом протянул браконьеру. Пробормотал угрюмо, тяжело:
– Завтра в поселок двинем. Будешь рыпаться – свяжем. Понял?
– Не свяжете, – браконьер вздохнул.
– Это почему же?
– Со связанными руками я для вас балласт. На себе потащите.
Кучумов хмыкнул, наклонил голову: правильно, этот самый он… балласт.
– Хорошо, вязать не станем, но имей в виду, у нас, как в лагере: шаг в сторону – и будем стрелять.
– Стро-огие! – глаза браконьера блеснули в темноте.
– Будешь много разговаривать – по шее накостыляем, – старшой покосился на Чирикова. – Умельцы у нас есть.
– Извини, командир! – подчинился браконьер. – Давай так и запишем: больше не буду.
От выпитого чая Чирикову сделалось тепло, хорошо, темень в избушке разредилась, стало видно, что находится в углах, как обихожено это бесхозное лесное обиталище, где висит кулек с солью, где спички, что тут есть еще… Взгляд задержался на ярком квадратном пятне, украшавшем деревянную стену. Что это? Чириков напрягся, но ничего не смог разобрать. Какая-то абстракция, пар, тугими клубами выхлестывающий из куриного яйца, невесть чья физиономия, выплывающая из пара. Старик Трахтибидох? Или как его там звали – Потапыч? Он? Глаза слипались. Стало трудно держать голову. Нет, что все-таки изображено на этой картинке, выдранной из журнала? Потапыч на сборе грибов? Или это он окучивает капусту? Может быть, дергает репу, как тот глупый дед со своим бестолковым семейством? Белье стирает? Уху варит – неудачно открыл крышку, а пар со свистом шибанул ему в ноздри?
Мягко пополз вниз Чириков, стукнулся головой о лавку, но удара не почувствовал: он уже спал. Старшой вскинулся на стук, поморщился, словно сам приложился о дерево, посочувствовал напарнику и тут же забыл о том, что сочувствовал: как бы самому кулем не повалиться на пол. От усталости он перестал ощущать свое тело, единственное, что еще жило в старшом – боль. Она плескалась в голове, стучалась в затылок и в виски, сидела в костях и мышцах, выдавливала глаза – ничего уже в нем не осталось. Ничего, кроме этой самой… Ох, и звенит же! Дышать даже мешает.
– А вот на ночь тебя все-таки свяжем, – тяжелым голосом проговорил старшой.
– Зачем? – браконьер вскинулся.
– Чтоб нас во сне не прикончил. А то придушишь нас, а сам утром, свеженький, выспавшийся, уйдешь.
– Не-ет, командир, – голос у браконьера сделался сырым. – Я не по этой части. Это ж мокрое дело, вышка! Шутишь? Не-е-е, командир! Соболя убить могу, а человека нет, – браконьер стал частить, глотать слова, дыхание у него сбилось – он тоже был здорово измотан, этот несчастный браконьер. А ведь встреться он в другой раз Кучумову где-нибудь у пивного ларька, то дружно по вяленому гольцу-малосолу выложили бы, ошкурили и в задушевной теплой беседе одолели б по дюжине пива. Могли бы попить пивка, да не смогли. – Насчет соболя давай с тобой поговорим, командир!
– Чего говорить-то?
– Не чегокай, ладно? Выслушай меня!
– Ну?
– Только не перебивай. Когда меня перебивают, я заикаться начинаю. Ты, конечно, хорошее дело сделал, командир, взяв в плен меня, губителя природы, врага зверей, ловца птах, злостного браконьера.
– Да какой ты злостный? И браконьер-то ты… – Кучумов хмыкнул. – Перед настоящим браконьером ты – ребенок!
– Именно это я и хотел сказать. Не ребенок, конечно, но до настоящего, до такого… м-м-м, – задержанный поднял маленький худой кулак, потряс им, – до матерого, как говорится, браконьера, мне так же далеко, как нам обоим, вместе взятым, до индийского бога Шивы…
– Слесарю слесарево, а богу богово, – мрачно произнес Кучумов.
– Вот у меня и есть предложение. В рюкзаке у меня девять соболей.
– Семь!
– Ты неверно посчитал, командир, – девять. Рюкзак со схоронкой, в схоронке еще две шкурки – «первый цвет».
Услышав про «первый цвет», Кучумов закрутил головой – он верил и одновременно не верил браконьеру:
– Покажь!
– Дай рюкзак!
Кучумов перекинул ему рюкзак, сам придвинулся к браконьеру. Мелькнула у него мысль, что близко лучше не садиться – огреет чем-нибудь тяжелым либо ножиком, спрятанным в потайной складке, ширкнет, мужик-то он, выходит, ловкий, из дыма может золотые монеты чеканить, х-химик! Мелькнула легкой неприметной мышкой предостерегающая мысль и исчезла: ничего ему этот браконьеришко не сделает, он правду говорил – не специалист по мокрым делам.
В рюкзаке у браконьера действительно имелась схоронка и в ней – тщательно упакованные, сложенные волос к волосу, два соболя-сырца. У Кучумова от вида этих соболей даже сил прибавилось.
– Молодец, – он восхищенно склонил голову.
– Против овец, – грустно произнес браконьер, вздохнул. – Давай, командир, так договоримся: девять соболей делим на три части – шесть вы с напарником забираете, три мне оставляете – и расходимся тихо, мило, мирно. Вы в одну сторону, я в другую.
– Нет! – твердо, прокатав в глотке железо, проговорил Кучумов!
– Ну почему же, командир? Иначе ты с меня все равно никакой выгоды не поимеешь… Ну притащишь в милицию или куда там? В свой лесхоз? Возьмут с меня штраф, положат в государственный карман, а тебе фигу покажут, маслицем ее чуть прилачат и покажут. Вот, мол! А так ты берешь три соболя, в том числе «первый цвет», по штуке с напарником. Любая богатая дамочка от Петропавловска до Калининграда три с половиной сотни за шкурку отвалит. А за первый цвет – все пятьсот.
– Нет, – прежним жестким тоном проговорил Кучумов, поморгав веками, изгоняя из пламенеющих, набрякших слезами и тоской глаз остатки боли, глянул: как там напарник?
Напарник спал.
– Ну почему же? Почему же? – заторопился браконьер, подергивая одним плечом.
– Потому что одним штрафом ты не отделаешься. Срок могут пришить.
– Хорошо. Твои условия, командир? – Браконьер сник, плечо у него перестало подергиваться, черты лица, и без того мелкие, неприметные, сделались еще мельче.
– Условия простые. – Кучумов похлопал себя ладонью по рту, чтобы хрип звучал тише, но хрип шел из остуженных легких, из прорванной груди, из глотки, которую от дыма и тепла драло хуже, чем мороз, глянул на Чирикова – не проснулся ли меньшой? Чириков лежал, будто мертвец, неловко подогнув под себя ноги. Руки, те вообще подломились, левая вывернулась, была видна большая корявая ладонь в потеках крови и грязи – след гонки, в которой все становится жидким, даже человек, и тот в жижку превращается. Лицо его тоже растеклось, сделалось детским, обиженно-скорбным, неподвижным. Вот в нем что-то дрогнуло, лицо изнутри осветилось, по свету еще прополз свет, припухлые школярские губы раздвинулись в улыбке, и Кучумов позавидовал напарнику: тот видел что-то доброе. Наверняка Любку свою во сне обнимает. – Условия простые, – повторил Кучумов, так и не совладав со своим хрипом, – выкладывай на бочку все… все, что есть, и-и-и, – он резко рубанул рукой, подсекая под корень невидимый куст, – и катись на все четыре стороны!
– Та-а-ак, – сипло проговорил браконьер, лицо его мучительно поплыло в сторону, совсем, как у спящего Чирикова. – Та-а-ак.
– Не торгуйся, – жестко предупредил Кучумов, тон был такой, что ежу понятно: торговаться нельзя.
Вздохнул браконьер обиженно, сыро, заскулил, плечи его передернулись, хряпнул в них какой-то хрящ.