Охота на убитого соболя — страница 73 из 77

– Что, красиво, Рубель? – старшой корявой, каменно-жесткой своей рукой вмиг, словно бы по колдовскому приказу обретшей нежность и невесомость, прошелся по шкуркам, вспушил их. Лицо его ласково зарделось, а лицо браконьера подернулось печальным туманом, губы искривила боль, и это вызвало в Чирикове крик торжества: значит, не ему одному больно! – Дожевывай быстрехонько, дело сейчас решим – и в разбег, – сказал Кучумов.

А Чириков не сводил взгляда с лица браконьера – оно менялось, жило, печалилось, страдало – чего только в нем не было!

– К чему эта выставка? – как будто бы не знал, зачем старшой расстелил мех, спросил Чириков.

– Ты доедай, доедай, Рубель, я все тебе объясню, – ласково проговорил старшой, снова невесомо огладил ладонью мех. Лицо его озарилось нежным сиреневым светом. – Подробно объясню. От черт, какое диво, – хмыкнул он недоверчиво, – не руками создано…

– Природа, – печально подтвердил браконьер, ему не хотелось расставаться с дивом.

Допил чай Чириков, выскреб до дна банку, поглядел вопросительно на старшого.

– Кидай банку в угол! – распорядился тот. – Мышам на еду! Они сальную жесть страсть как любят.

В складках, в запайном шве банки виднелись загустевшие белые строчки, Чириков посмотрел, много ли мышам остается, и швырнул банку в угол.

– Молодец, Рубель! – похвалил старшой. – Значитца, так… Дело, которое я затеял, думаю, ты одобришь, ибо от него ни ты, ни я в накладе не останемся. Вот семь конфискованных шкурок, которыми мы вольны распоряжаться, как хотим. Наша воля – отдать их государству, наша воля – забрать себе, наша воля – поделить с добытчиком, – он похлопал браконьера по плечу тот печально склонил маленькое лицо с острым, будто у лисенка подбородком, – который вышел на промысел без лицензии, настрелял кое-что – не бог весть, а кое-что, ты сам не слепой, видишь, что он настрелял. Семь шкуренок, которые государству – не доход, а так – пыль из воротника… Но я провел работу, и лицензию он оформит на этой же неделе… Правильно я говорю, гражданин? – Старшой снова похлопал браконьера по плечу, что-то доверительное, близкое было в этом хлопаньи, напарника своего Кучумов никогда не приближал к себе так, выдерживал на расстоянии вытянутой руки. Губитель природы братом родным старшому стал, вот ведь как, а!

Но как он мог стать родным братом, когда родной брат для старшого не брат: Кучумов живет со стиснутыми зубами, ценит все по одной мерке, он и луну любит только за ее червонный цвет, осень за десятирублевую красноту, воду за пятерочную синь… Горячая волна обожгла Чирикова. Хоть и удалилась обида, побито уползла, Чириков наступил на нее ногой, а стоило малость отжать, как образовалась щель, и обида вновь выпростала свой хвост. Говорлив-то, говорлив старшой… Ну будто за это ему заплатили дополнительно, хрустящие красные бумажки выдали прямо на руки.

– Гражданина, между прочим, Семеном Андреичем кличут, – сообщил тем временем старшой, снова сделал ласковое движение, корявая грузная рука его с деревянными пальцами была невесомо-нежной, темные плачущие глаза сделались всеядными – все едят, что ни дадут. – Мы уже познакомились…

«Уже познакомились… – качнул головой Чириков, – и за сколько же рублей?»

– Очень приятно, – Чириков вежливо поклонился, разгрызая зубами какую-то твердую пакостную соль, которая застряла во рту вместе с волокнами консервированного мяса. – А чего ж Семен Андреич бежал от нас, как трепетная лань, а? – Хорошие же слова всплыли в мозгу – «трепетная лань». Старшой даже дернулся, взглянул ошалело на Чирикова, хмыкнул в кулак и подмигнул одним сочащимся глазом: знай наших!

– Вот я ему, Рубель, тоже говорю: чего повел себя, как эта… коза длинноногая? Но он, Рубель, оказался ничего, я проверил. Значитца, так! – снова озаботился старшой. – Вот семь шкурок. Четыре из них берешь себе ты – выбирай любую, твой черед, три беру я. На том мы хлопаем друг друга по рукам, все вместе, и отпускаем Семена Андреича восвояси. Пусть пасется… А, Рубель?

– Погоди, погоди, погоди, – зачастил, оттягивая момент дележа, Чириков. Быть или не быть? Плюнуть в лицо старшому или воздержаться? А? С другой стороны, у старшого все-таки четверо детей. – Что-то я не готов… – пробормотал он смятенно.

– А чего готовиться? Выбирай мех и засовывай в рюкзак, вот и вся готовность, – лицо старшого сделалось колким, острым, губы сжались в плоскую твердую линию. С брякающим металлическим звуком он проглотил что-то – будто железную пуговицу съел. – Но если, Рубель, в тебе души нет, мы можем скатать эти шкуренки в куль и сдать по назначению, пусть добытчика засудят… как тебя зовут, повтори? – он повернул недоброе темное лицо к браконьеру. – Семен Андреич? Пусть Семена Андреича засудят, влепят на полную катушку. По незнанию, так сказать. И нехай сидит в лагере гражданин охотник, скулит, время вырабатывает. Этого ты хочешь, Рубель, да?

Что-что, а серединка души была у Чирикова мягкой, жалостливой – и злиться он мог, и воздух криком сотрясать, и грозить, а когда наступал черед действовать, кому-то причинять боль – отступал, всегда отступал, справедливо считая, что противник и так обложен данью, и так платит, он ломал себя, и тогда недобрая ухмылка на его лице превращалась в жалостливую улыбку, вместо того, чтобы бить, он начинал утешать и – вот ведь – в утешении чужого находил утешение самому себе.

– Хочешь? – громко, теряя контроль над собой – ох, как быстро это происходило у него, – спросил Кучумов, стиснул глаза. Из сжима выплеснулась чернь. – Хочешь? – он перестал гладить соболий мех, руки у него задрожали: ртуть, а не егерь.

Чириков отрицательно качнул головой.

– Нет! – Не мог он бороться со старшим, не хотел – слишком устал, слишком тоскливо и маятно ему, другого он хотел сейчас: побыстрее очутиться дома. С браконьером или без – все едино, но лишь бы дома.

– Слышу трезвые слова, Рубель, – облегченно проговорил старшой.

– Что мне делать дальше? – спросил напарник.

– Как что? – старшой пальцами провел по своим заскорузлым губам. – Выбирай четыре самые лучшие шкурки – и дело с концом!

– Почему мне четыре, а тебе только три?

– По кочану да по кочерыжке, Рубель! – Старшой усмехнулся: идиот все-таки у него напарник, либо такой неидиот и так хитро действует, что выглядит законченным идиотом. Увидев, как напряглось чириковское лицо, а губы обиженно начали расползаться в стороны, Кучумов как можно более мягким голосом пояснил: – Да по простой причине! Вся наша добыча делится пополам, кто бы что бы ни настрелял, мы ж – напарники. Я взял позавчера соболя? Взял. Сказал тебе, что он мой? Сказал, и ты, спасибо тебе большое, согласился! А теперь при дележе у тебя получается на один больше, в результате мы квиты. Понял, Рубель?

– Ладно, – послушно вздохнул Чириков, нет, не было сил у него сопротивляться, говорить что-либо, французский слился с нижегородским, и не он в этом виноват, поглядел в окошко, залепленное густым шерстистым инеем, в котором имелся свободный выжаренный пятачок, на удивление чистый – что-то действовало на этот пятачок стекла, может, он был другого химического состава, иначе отчего же он такой чистый? – увидел темный ноздреватый пласт, подпирающий окошко, за ним – выеденный ветром сугроб, елку, опустившую нижние ветки в снег, словно руки в теплую воду, чтобы согреться, прозрачно-хрупкие вымороженные кусты и лайку, сидящую под ними. Собаку, чтобы не пахло псиной, на ночь в зимовье не оставляли.

– Выбирай! – сказал старшой.

Подчиняясь ему, Чириков вздохнул и отобрал четыре крайние шкурки. Они, к слову, были самыми лучшими – как-то так получилось, что они легли кучно, мех, видать, к меху тянется, золото к золоту, лучшее к лучшему, а может, старшой специально так разложил, что напарник по закону от противного ринется на его кучумовскую сторону и возьмет те шкурки.

– Молодец, Рубель! – похвалил старшой разочарованным голосом, помял пальцами губы. – Я это… Я это… тебе вот еще что хочу сказать. Если хочешь – соверши поступок, какие… ну раньше всякие благородные люди совершали, – он помотал рукою в воздухе, Чирикову почудилось в этом движении что-то ухватистое, попади под пальцы ручка чемодана – старшой уволок бы его, хотя на самом деле ничего ухватистого в этом жесте не было.

– Что? – Чириков, ожидая, когда старшой кончит взбалтывать воздух, выпрямился, хмыкнул по-кучумовски. Старшой хмыканье засек, натянулась в нем какая-то жилка, будто струна, темная, прикопченная щека дернулась, черный свет высверкнул из сжима маленьких глаз. Высверкнул и тут же потух.

– А то, – медленно, гася в себе завод, проговорил старшой, – что одну шкурку надо бы оставить Семену Андреевичу на развод.

– Зачем?

– Затем, что примета есть: если хочешь, чтобы в кошельке рубль завелся, положи туда копейку.

– Нет, – произнес Чириков, решительно снял четыре шкурки с лавки, подержал их мгновение в руке – глаз невольно остановился на игре меха, на притушенном блеске ости, танце подшерстка, лицу даже тепло сделалось – аккуратно свернул и засунул в свой рюкзак. Он решил действовать так же расчётливо и жестко, как действовал старшой. Тот не стеснялся этого… как его… Семена Андреевича, и Чириков тоже не будет стесняться. В конце концов, пусть браконьеришка радуется, что не нарисовали на него бумагу, не расписали как следует художества – на это у Чирикова, например, таланта хватило бы, – и не доставили на косу. Вот там-то он точно грыз бы себе мослаки, губы сек бы зубами – там ни поблажек, ни пощады не бывает.

– Хор-рош ты, Рубель, – задумчиво произнес старшой, в голосе его прозвучали некие новые нотки, Чириков отметил: это нотки уважения. Невольного уважения к нему, к Чирикову, такого раньше не было. А сейчас Чириков вознесся не только в глазах старшого, но и в своих собственных, в следующий миг он будто бы в далеком далеке, за горами, за долами, за водой услышал низкий тревожно-нежный звук, толкнувшийся ему в сердце, по груди разлилось тепло, в висках защемило, он втянул в себя горький воздух и невольно подумал о том, как все-таки бессильны люди перед самими собою, непонимающе, будто на постороннего, совершенно чужого человека взглянул на старшого, когда тот повторил с завистливой хрипотцой: – Хор-рош ты, Рубель! Если быть честным, не ожидал я от тебя…