— Бараны, — он окинул их жалостливым взором. — Теперь я понимаю, отчего войны зовутся скотобойнями…
На этот раз сказанного не услышали ни судьи, ни рефери. Свист и улюлюканье заглушили все — даже плач малютки-паровоза на ближайшей станции, свисток постового на углу и субатомный рев вздымающегося над солнечной поверхностью гигантского лилового протуберанца.
Тем временем сидящий на корточках мало-помалу приходил в себя. В себя, но не в сознание. Едва разглядев вблизи незащищенный корпус чемпиона, он встрепенулся и резко встал. В следующее мгновение правый его кулак размозжил печень соперника, левый ударил в височную кость. Чемпион полетел на брезентовый пол. Болельщики повскакали с мест, ринулись на ринг. От восторженного рева закачалась земля, породив парочку лишних землетрясений. И тогда рефери стало плохо. Он взялся рукой за сердце и впервые не ощутил его. Пульс пропал, биение жизни исчезло. Вяло он опустился рядом с поверженным гладиатором, прикрыв глаза. Он знал: ходить, говорить и думать в то время, как сердце уже молчит, невозможно — более того, неприлично. Природа требовала от него тишины и неподвижности, рефери не перечил ей. Всю жизнь он судил других и очень редко самого себя. Настал миг расплаты. Земля отторгала его душу, не дожидаясь помощи лет и многочисленных болезней. Терпение ее лопнуло, и она ударила в жестяной гонг. Сегодняшний суд рефери приходилось передоверять иным судьям. Лишенный знания и языка, он с безропотным мужеством силился сделать свой последний шаг.
Валентин шевельнул головой и хрипло прокашлялся. Ему не стоило этого делать. Видение тотчас поблекло, уступив место неровно побеленному потолку. Реальность ударила по глазам наподобие молота, и с той же пугающей стремительностью увиденное расплылось в сознании, обратившись в туман, улиткой втянувшись в свое неведомое измерение. Словно кто-то по неосторожности приоткрыл ему заветную запись, а теперь, спохватившись, спешно стирал ее ластиком. И все-таки концовку сна он сумел запомнить: ярко освещенный ринг, бездыханные тела рефери и чернокожего чемпиона…
Но почему чернокожего? И при чем тут рефери? Откуда это?
С некоторым испугом Валентин копался в памяти, понимая, что не в состоянии отделить явь от вымысла. Нечто подобное, кажется, уже происходило в его жизни, но чуточку иначе. Девичьей косой живое переплелось с бредом, и разобраться, что есть что, представлялось совершенно невыполнимым. Сейчас же его более всего беспокоил образ погибшего судьи. И к чему относились последние слова чемпиона? Что именно он хотел сказать?
Потолок проступил перед глазами более явственно, сетью ветвистых трещин, подтеков и вмятин нарисовав знакомую бессмыслицу. Валентин облегченно вздохнул. Ну конечно же! Как он забыл!… Эпизод, отчасти напоминающий сон, действительно имел место месяца полтора назад. И до, и после было немало других схваток, но этот бой отслоился от кровавых баталий, осколком застрял в мозгу. Тот парень, что привиделся в облике чемпиона, в самом деле не стал добивать партнера. Постояв возле, он неторопливо двинулся в нейтральный угол. И вот тогда поверженный изумил публику. Лягушкой скакнув следом, он захватил ступню уходящего в замок, плечом ударил по коленному суставу. Шум в зале стоял значительный, но этот страшный хруст они все-таки услышали. И каждого он пробрал морозцем до самых косточек — тех самых косточек, что внимали происходящему с особой, понятной им одним чуткостью. Народ в зале сидел тертый, но и таких, как выяснилось, можно было заставить содрогнуться.
А чуть погодя, на ринг вновь вывели знакомого костолома. Против него вышел неизвестный никому майор. Там же, возле канатов, он снял с себя китель и безукоризненно отглаженные брюки. Офицера многие из сидящих тут же молчаливо причислили к подразделениям спецназа. Школа есть школа, — ее нетрудно было угадать. На второй минуте боя майор убил костолома рубящим ударом по переносице. Противник еще егозил ногами по полу, а спецназовец уже перебрасывал через плечо свой мундир, подныривая под канатами. Опередив таким образом вывод медиков, он уже точно знал, что именно совершил. По всей вероятности, такой исход ему и был заказан. Зрителям же при этом наглядно продемонстрировали, что этично и что — не очень. И как обычно арестанты разбредались по камерам в пасмурном молчании, в корне отличаясь от тех возбужденно гомонящих толп, вываливающих из дворцов спорта после матчей по айкидо или боксу. Участь работающих на тотаме и ринге являлась в какой-то степени их собственной участью. Лишь тонкая временная грань отделяла зрителей от тех, кто перхал сегодня кровью на арене, кто отдавал концы после атак закулисных атлетов внутренних войск. Вчера и сегодня умирали другие, грядущий день грозил стать последним для них…
— Чай, лежебока! Проспишь все на свете, — Барин ткнул Валентина коленом в бок, с чайником на весу просеменил к столу. Огромный, рыхлый, с обвисшим животом заядлого любителя пива, он клятвенно уверял сокамерников, что сбросил за последние месяцы более сорока кило. Подтвердить это было некому, впрочем как и опровергнуть, однако представить Барина еще более толстым казалось невозможным.
— Теперь я — пушинка! — витийствовал Барин. — Видели бы вы меня годика три назад, козлики! Настоящий слоняра! Десять пудов, как с куста! Сейчас — что!… — он пренебрежительно махал рукой. — Доход один! Муха, блин, цокотуха. В любом балете на спор могу сбацать.
— Сбацать-то и мы можем, — резонно возражали ему. Барин довольно гоготал.
Валентин рывком сел, с усмешкой проследил за соседом. Приближаясь к столу, тот легкомысленно повиливал широким задом. Но не от пакостных мыслишек — ничего петушиного за Барином не водилось, — исключительно от переизбытка энергии, от детского желания двигаться даже тогда, когда в движении нет ни малейшей надобности. В минуты покоя сосед напоминал неповоротливого увальня, но стоило ему начать что-то делать, как он немедленно перевоплощался в плутоватого егозливого подростка. Морской тюлень, очутившийся на суше, — такое он производил впечатление на первый взгляд. Счастливчики, имевшие удовольствие лицезреть его на тотаме, прибегали к иным сравнениям.
Странно, но было в Барине что-то общее с Чеплугиным. Вопреки всему Валентин наблюдал в нем продолжение былого своего товарища. И хотя сравнение двух отдельных людей редко дает что-либо путное, уйти от подобных сопоставлений Валентин не мог. Взвешивая день ото дня избранных персонажей на умозрительных весах, он обнаруживал у того и у другого все новые плюсы и минусы. Подобный анализ превратился в своеобразное хобби, игру, которой он пытался отвлечь ум от окружающей действительности. Умение вспоминать — тоже своего рода спасательный круг. И Валентин вспоминал.
Пожалуй, Чапа был более силен и ленив, более неряшлив и недоброжелателен. Когда на лоб ему садилась муха, он ленился не то что взмахнуть рукой, но даже поморщиться. Шнурки он рвал не развязывая, любую обувь напяливал подобно галошам. Обожая жевать табак, плевался в газетные кулечки. Комкая последние, преспокойно складывал в собственный стол. Барин был совсем из иного теста. Плевался он редко, к одежде и обуви относился с бережным уважением. Не лень ему было и проявлять инициативу. Совершенно добровольно он разогревал для сокамерников чай, следил за чистотой и, ползая на карачках, сооружал какие-то диковинные ловушки для тюремных крыс. В отличие от Чапы Барин, а точнее — Баринов Геннадий Владимирович умел лукавить. Если не сказать жестче. Прямолинейность людей подобных Чапе он называл хорошеньким словом «комсомольство», а нежелание перехитрить судьбу — чахоточной дурью. Ругая других, с легкостью ругал и самого себя, «перехитрившего» судьбу около двух лет назад, когда обстоятельства засадили его на скамью подсудимых, а оттуда — в камеру смертников.
Валентин давно понял: людей легче воспринимать такими, какие они есть. В данном временном диапазоне и в данной географической точке. Прошлое нынешних соседей следовало забыть. Оно мешало относиться к ним по-человечески, вышибало из колеи, наполняло ощущением безысходности всего на свете. Человек вынужден любить окружающих, если надо, даже обманывать себя ради этой вынужденности. А иначе какую совместную жизнь можно представить с убийцами и насильниками? Подружка по имени Ненависть — черный, клубящийся смерч — всегда находилась в опасной близости. Отрекшихся от нелепого мира она немедленно заключала в объятия, иссушала ненасытными поцелуями, валила с ног. Это напоминало своеобразный театр. Актеры играли в людей, молчаливо сговорившись не вспоминать об истинном положении вещей.
— Это еще что за холера! — Барин, распластав крупные руки, метнулся в угол, со скрежетом отодвинул в сторону мусорный бак. — Опять мышь! И даже не мышь… — он шумно задышал, согнувшись в три погибели, попытался заглянуть в нору.
— Ну чего там? Крот, что ли?
— А? — Барин непонимающе оглянулся. — Какой еще крот?
— Сам говоришь, не мышь. Что же тогда? — Карпенко, носатый бугай, бывший дезертир и изменник родины, привстал на нарах.
— А хрен его знает! Только очень уж крупная для мыши. Вот такой хвостище! Как только пролезла в дыру?
— Эй, Хазрат! — носатый Карпенко поглядел на худосочного сокамерника, сидящего за столом. — Ты божился, что все норы заделал. А там тогда что?
Восточные щелочки Хазратовых глаз блаженно щурились. Он шумно прихлебывал из блюдечка чай, в паузах между глотками кидал в беззубый рот кусочки сахара. На реплику Карпенко он отреагировал своеобычно.
— Дурак, да?
— Караганда! — передразнил Карпенко. — Ползи к Барину, по ушам получишь. За халатность.
Топчущийся возле норы Барин озадаченно пробормотал.
— Я вот что не пойму. Как же они, суки, бетон грызут? Он ведь твердый, падла!
— Такой плохой турьма живем, — философски изрек Хазрат. — Хороший турьма — кругом камень, железо. Никто ничего не грызет. У нас — плохой турьма, старый.
— Ты бы лучше дырку заделал, чем болтать, — Карпенко с хрустом потянулся, зевая двинулся к столу. Ехидно посоветовал. — Слышь, Барин! А всандаль-ка туда башмак Хазратика. Как