Сашка пришел плакаться, это Леонид сразу понял. И оттого, что один горевал, а второй тяготился необычным своим положением, разговор не клеился. Гость то и дело вскакивал, подбегал к окну, вглядываясь в сгущающийся уличный сумрак. Нос его, приплюснутый к стеклу, поначалу белел, чуть погодя медленно наливался кровью. На него было жалко смотреть, и Леонид смущенно покашливал, то и дело потирая лоб, отделываясь односложными предложениями.
— Это жизнь, Саня, что ты хочешь…
— Я понимаю! Даже чувствую, что днем все будет казаться по другому — прояснеет, что ли. Когда светло, оно всегда веселее. И снов тех же не боишься, храбрость вроде появляется какая-то, спокойствие… Может, от окружающих подзаряжаешься. То есть, когда среди людей. Все ведь живут — и ты живешь. Вместе со всеми. Только это пока на работе. А дома? Да еще ночью? Ведь такое, Лень, начинает приходить в голову, что потом обливаешься! Сколько их всяких шастает по улицам — шарамыжников, ублюдков разных! А у нее сумочка яркая и туфельки новые. Не убежит, если что. Хотя… Снег ведь, какие туфельки, — Саша крякнул. — Видишь? Уже и заговариваться начинаю.
— Ну, и напрасно. Шел бы домой, да димедрольчику для сна принял… — Леонид глядел куда-то вскользь гостя. — Я тебе точно говорю: все это — мнительность и ничего больше. Только доведешь себя до болезни.
— Да разве ж я не знаю? Все знаю и все понимаю, только состояние такое, что ни прилечь, ни книгу почитать. Раньше-то я в это время уже спал, а теперь не могу. Разучился…
Александр придвинулся вплотную.
— До того дошло, что вчера молитвы стал в уме перебирать. А что? Раньше ведь молились — и не глупее нас были!
— Не глупее, оно так…
— Вот видишь! Есть на свете что-то большое и сильное! Есть! И с возрастом это понимаешь. Потому как насмотришься на ситуации и на людишек. Хрена лысого они создали бы что-нибудь путное без посторонней помощи. Только гадить и умеем, отнимать от природы железной лапой… Вот мне и кажется, что попробовать стоит. В смысле, значит, помолиться. Другой-то жизни не будет. И хуже не будет. А так, кто знает, может, и выйдет какая помощь.
— От Бога?
— Ну да! То есть, может, это и не Бог, а разум какой-нибудь космический или вообще что-нибудь непонятное, но мне-то какая разница? Так и так получается, что все под ним ходим.
— Наверное, — Леонид некстати припомнил о своем недавнем визите в церковь. — Ты вот что, Сань… Иди домой и возьми себя в руки. Мужик ты или нет? Снотворное какое-нибудь прими. Главное сейчас — просто заснуть.
Он понимал, что говорит чушь, что случись все иначе и не прячься в эти минуты Ольга в ванной комнатке, совсем иное бы он пел и с иными интонациями.
— Пойду поброжу возле подъезда, — Саша поднялся. — Остыну малость, а может, и дождусь ее. Вдруг прячется где-нибудь поблизости. Она ведь такая…
Леонид мысленно психанул. Захотелось гаркнуть, что вовсе она не такая, что это сам Александр ТАКОЙ — слюнтяй и редкостный рохля, и что не слезы бы ему крокодиловы лить, а призадуматься, отчего и почему так приключилось, что любимая женщина гуляет где-то на стороне. И объяснить, что, чем больше слез, тем меньше сострадания — даже со стороны близкой женщины. Мысленно он все это и выкрикнул. Самым злым голосом. Однако вслух пролепетал совсем другое:
— Все у нее в порядке, Сань. Зря ты так. Ты ведь знаешь ее характер. Надулась и ушла к подружкам. А тебе… Тебе надо просто лечь и выспаться. Завтра встанешь и посмотришь на все иными глазами.
— Ты думаешь?
— Ну конечно!
Он проводил Александра до порога, аккуратно прикрыл за ним дверь. За спиной немедленно прошелестела простыня.
— Да… Любят мужчинки поговорить! И на исконно скупые слезки не слишком-то скупы…
Он резко обернулся.
— Замолчи!
— Что? Будешь отчитывать?
— А ты, похоже, довольна? Мужик родной и законный вот-вот с ума спрыгнет!… Пойми ты, нельзя так!
— А как? Ты знаешь, как? — укутанная в простыню, Ольга пыталась подпоясаться махровым полотенцем, но она тоже нервничала, с узлом у нее что-то не получалось.
— Помог бы лучше, всезнайка…
Терзаемый двойственным чувством, он шагнул к ней, но в этот миг затрещал телефон. Вздрогнув, Леонид даже вскинул руку, словно от чего-то защищаясь.
— Возьми, возьми, — насмешливо проронила Ольга. — Это наверняка опять он.
Но она ошиблась. Звонил Сергей Максимов. Выслушав его, Леонид торопливо распахнул шкаф и принялся одеваться. На вопросы Ольги отмахнулся. Спохватившись, поймал ее за руку, чмокнул в ладонь.
— Максимов, — догадалась она. — Опять игра в казаки-разбойники?
— Опять… А с Санькой ты бы все-таки что-то придумала. Придумаешь, хорошо?
— А кому тут еще думать? Всегда так и бывает. Все мы за вас решаем и думаем — простые русские бабы…
Максимов заметно прихрамывал, однако на хромоту свою не обращал ни малейшего внимания. Слева от него, высунув розовый язык, трусил Петр. Хромающий хозяин, должно быть, вызывал у него недоумение, но, как и положено воспитанному псу, вслух своего недоумения не высказывал.
— Говорю тебе, там все оцеплено. Около десятка трупарей…
— Какого черта тебе понадобилось туда соваться? — Леонид не скрывал раздражения.
— Ну, мало ли… Поглазеть хотел. Сам знаешь, куда тянет махровых преступников.
Они проходили мимо остановки, на которой перетаптывался народ, и Максимов на некоторое время примолк. Минуты через полторы снова заговорил:
— Это не совпадение, Леня, точно тебе говорю. Олежка наш постарался! Гадом буду, он!
— Если так, то мальчик заигрался, — зло процедил Леонид. — Не знаю, каким образом удалось ему прокрутить это предприятие, но он явно заигрался.
— А я тебе с самого начала толковал! — Максимов фыркнул. — Мальчик-то он мальчик, но из зубастых.
— Видел я его зубы… — Леонид нахмурился. Сказать было нечего. Он и сам не ответил бы толком, чем было вызвано его раздражение. Он действительно злился на Олега, чудовищно злился, но первоосновой злости являлся страх — страх незнания и страх предчувствия… Тем и отличаются взрослые от детей. Даже, обладая сходной информацией, первые продолжают сомневаться, вторые не сомневаются никогда. Икару, летевшему к солнцу, конечно не было тридцати и сорока лет. Легенды лгали. Махая самодельными крыльями, к светилу возносился златокудрый юнец…
Глава 2
Животом и грудью навалившись на подоконник Баринов Геннадий цедил из банки пиво и глазел на улицу, по которой шли и шли гомонящие толпы людей. Двадцать третье февраля общественность города встретила спонтанным выходом на центральные проспекты. Получилось что-то вроде демонстрации, и поглядеть было на что. Знакомые транспаранты, багровые, колышущиеся над головами знамена, огромные портреты вождей. Правда, вместо прежних генсеков несли в основном Сталина и Ленина, но это казалось еще более удивительным. Подобного Баринов вообще никогда не видел. Хотелось смеяться, но смех из груди не шел. Очень уж не праздничное настроение царило в толпе. Кому, как не вчерашнему задире Баринову, было отчетливо ясно, что демонстранты движутся напряженно, напоминая колонну солдат. И в то же время на солдат они совершенно не походили. По тротуару брели седовласые ветераны с гвоздичками в петлицах, немолодые женщины с вызовом размахивали детскими флажками. И тут же рядом мелькали стриженные подростки со свастикой на рукавах. Шагали не то чтобы в обнимку, но и не врозь. Оно и понятно. Что было делить усатому австрийцу и усатому грузину? И тот, и другой кромсали карту мира, засучив рукава, и оба навечно вошли в историю. Тем не менее Баринов смотрел, выпучив глаза. Что-то в стране здорово переменилось, если происходило такое. Будучи на протяжении нескольких лет отрезанным от свободного мира, он присматривался к нему заново, во многом не понимая, многого откровенно пугаясь. Тот самый период адаптации, которым стращал на занятиях лектор-психолог, оказался отнюдь не выдумкой досужих профессоров. То есть, тогда Баринову казалось, что все это чепуха, что воля есть воля и бояться ее нечего, однако сейчас он воочию убеждался, что лектор в сущности прав и приспособиться к новому не столь уж просто. Бурлящие за окном толпы навевали какой-то мистический ужас, и даже заморское приятное пиво не особенно бодрило.
Это была свобода, по которой они лили слюнки, во имя которой дошедшие до отчаяния глотали шурупы и полосовали лезвиями по венам. Некоторые, оказавшись за воротами, с плачем опускались на землю, некоторые припускали бегом. Там, за решеткой, сладость свободы оценивалась, как ни что другое, и, только оказавшись вне камеры, вчерашний зэк начинал понимать, что деготь и мед замешиваются в одной бочке и нет ничего абсолютно сладкого, как и абсолютно горького. Баринов сознавал, что должен радоваться, но радости не было. Он и сам не сумел бы точно охарактеризовать овладевшее им настроение. Это нельзя было назвать хандрой, но это не было и счастьем. Выбираясь на улицы, Баринов чувствовал себя резидентом, заброшенным в чужую державу. Скупая газеты и журналы, возвращался в квартирку, и читал все подряд. Порой мозг отказывался верить напечатанному, и тогда снова тянуло к окну или на улицу…
Возможно, во всем следовало винить одиночество. Он обживался на новом месте крайне осторожно, вступая в контакт разве что с продавцами и киоскерами. Иных знакомств пока не получалось, а Валентин, как объяснили ему, должен был прибыть только через неделю или две. Чем-то он привлек к себе чудилу-полковника, хотя на голубого последний не походил. Да и Валек не из таких, — если бы что учуял, давно бы вернулся на ринг. Лучше уж сдохнуть на брезенте, чем подставлять кому-нибудь зад… Баринову пока советовали отдыхать и набираться сил, что он и делал по мере возможностей. Во всяком случае ежедневные порции пива заметно округлили его лицо, чуток разбух и живот, усилив давление на ремень. Баринов постепенно возвращался к прежним «дотюремным» формам.