Охота с красным кречетом — страница 11 из 18

— Я же для вас не мужчина.

— Вот я и признаюсь: дырявые, дырявые. — Ольга Васильевна улыбнулась ослепительно.

Отпустив ее, Мурзин пригласил Каменского. Тот с готовностью откликнулся на зов, плотно прикрыл за собой дверь и тут же, не дожидаясь вопросов, начал излагать свои соображения: перстень украл Грибушин, чтобы соблазнить им Ольгу Васильевну. Не зря он в Японии полгода прожил, его гам всяким штукам научили. А удобный момент представился, когда пришел Исмагилов, стал говорить, что ничего не даст, лучше помирать будет. Все его обступили, один Грибушин остался сидеть за столом рядом с коробочкой.

— А вы, — спросил Мурзин, — где были в это время?

— Где и все. Исмагилова уговаривал, чтобы не упирался.

— А Ольга Васильевна?

— Что вам Ольга Васильевна? — встревожился Каменский. — Она тут ни при чем.

— Но вы считаете, что ее можно соблазнить этим перстнем?

— Нет, — сказал Каменский, — нельзя. Ее не купишь. Это Петр Осипыч так считает.

— И все — таки где находилась Ольга Васильевна в то время, как вы уговаривали Исмагилова?

— Кажется, она стояла у камина. Грела руки.

— У нее же муфта есть.

— Уж я — то знаю лучше других, — весомо проговорил Каменский. — У Ольги Васильевны всегда мерзнут руки. Это от сердца. Она слишком близко все принимает к сердцу… Хотите, дам один совет?

— Ну, сказал Мурзин.

— Не доверяйте мужчинам с холодными руками и женщинам — с горячими. Я говорю исходя из собственного опыта.

— И почему так?

— Не знаю. Загадка природы. Вот, например, у Грибушина пальцы всегда холодные, словно только что умывался.

— А у Сыкулева?

— Как лед.

— Тогда, может он украл?

— Может, и он. С него станется.

— Так все же кто, Сыкулев или Грибушин?

— Возможно, они сговорились между собой, — подумав, отвечал Каменский. — И при обыске передавали перстень друг другу. Вот его и нашли.

Это была толковая мысль, но Мурзин отверг ее еще раньше: ни один из купцов не доверял другому настолько, чтобы взять его в компаньоны.

Каменский ушел, его место занял Сыкулев — младший, который немедленно обвинил в краже своего бывшего конкурента: тот, мол известный ловкач, в купеческом собрании веселил публику фокусами — с платком, с монеткой, все — то у него пропадало и сыскать не могли.

Шамардин, добровольно возложивший на себя обязанности мурзинского адъютанта, вводил приглашенных для беседы и выводил их обратно в залу, но присутствовать, при разговорах Мурзин ему не разрешал, пользуясь полученной от Пепеляева властью, закрывал дверь у Шамардина перед носом.

Остановив Сыкулева — младшего, который честил Каменского на все лады, припоминая тому и бублик, и еще какие — то грехи десятилетней давности, Мурзин сказал:

— Не найду ваш перстень, меня расстреляют…

Сказал и посмотрел Сыкулеву — младшему в глаза, на чудо не надеясь, не к жалости взывая, не к состраданию, а так, любопытствуя, что почувствует человек, если взял — то сам, какой тяжестью лягут эти слова на его душу. И лягут ли? Но Сыкулев мгновенно потерял к Мурзину всякий интерес, как только понял, что перед ним не представитель власти, а калиф на час, и можно, значит, не церемониться. Встал и пошел.

Мурзин прислушался: палка стучит по паркету, громче стучит, увереннее, чем когда Сыкулев — младший шел на допрос, вот зацепила чей — то стул, кто — то возмутился. И все — таки, о сказанном слегка жалея, Мурзин знал: останется между ними. Сыкулев никому не расскажет, потому что ему приятно видеть, как другие суетятся и лебезят перед человеком, которому недолго жить, чья власть — соломенная. Действительно, голосов не слыхать. Шамардин, заглянув, спросил:

— Кто следующий!

— Калмыков, — ответил Мурзин. — Потом Фонштейн.

Каменский и Сыкулев — младший даже не пытались оправдаться, мысль о том, что они тоже могут подпасть под подозрение, казалось им несерьезной, каждый считал себя свидетелем, не более. Но Калмыков и Фонштейн, вызванный следом, сразу же начали клясться и божиться, что не виноваты. Калмыков приводил примеры своей честности в делах, особо напирая на следующее: у него для приема улова от рыбаков и для продажи на рынке использовались одни и те же весы, одни и те же гири, не как у других, когда при покупке ставят одни, а при продаже — иные, но оба раза испорченные, чтобы в первом случае тянули меньше, а во втором — больше.

А Фонштейн сказал так:

— Тысяча извинений, господин Мурзин, вы ведь знаете: если украдет русский, говорят, что украл вор, а если украдет еврей, говорят, что украл еврей. Вы же понимаете, я не могу себе такого позволить. Тем более теперь…

В его состоянии, как полгода назад выяснил Мурзин. доля, нажитая обманом, была довольно велика. Но это был тот обман, который многие и за обман — то не считали, так что Фонштейн искренне полагал себя честным человеком. Кому — то господь дал хворостину, чтобы пасти овец, кому — то — ножницы, чтобы их стричь, и в этом мире, устроенном на редкость разумно, ножницы в его руках всегда были отточены, стригли бесшумно и чисто. Так что Фонштейн считал себя честным человеком.

Но едва Мурзин стал спрашивать, кто, по его мнению, мог украсть перстень, Фонштейн указал на Калмыкова, как и Калмыков прежде — на Фонштейна. Даже здесь, в разговоре с глазу на глаз, эти двое боялись бросить тень на Грибушина, Чагину, Каменского или Сыкулева — младшего, людей могущественных и способных отомстить, но остерегались и Мурзина. Вдруг тот заподозрит их в нежелании помочь следствию? В итоге Калмыков с Фонштейном предпочли самый безопасный вариант: обвинили друг друга, хотя никаких доказательств и не привели.

Затем! Шамардин привел Грибушина. Сели.

— Почему, — спросил Мурзин, — вы сказали генералу, что перстня вообще не было? Шутить изволили?

— Ничуть. Возможно, все мы стали жертвами гипноза.

— Это еще что за штука?

— Внушение, — снисходительно пояснил Грибушин. — Вам такое не приходило в голову? И зря. Сыкулев — человек с сильной волей, он вполне мог внушить нам, будто принес то, чего в действительности не существует. Или существует, но в другом месте. А потом появился генерал, тоже человек с сильной волей, и пелена спала с глаз.

— За дурака меня держите?

— Угадали, — кивнул Грибушин. — Но это к делу не относится.

— А себя вы считаете человеком со слабой волей?

— Но я же говорил генералу, что коробочка с самого начала была пуста. И вам повторяю: пуста, пуста. Могу дать честное слово. Или перекреститься. Что предпочитаете?

— У вас ведь сын есть. Поклянитесь его здоровьем!

— Клянусь, здоровьем Петеньки, — сказал Грибушин, — она была пуста!

— Петр Осипыч, — после паузы спросил Мурзин, — а сами вы могли бы украсть это колечко?

— Да, — серьезно ответил Грибушин. — В нынешней ситуации — да, не скрою, потому что я принципиальный противник любого насилия. Терпимость и ясное сознание собственной выгоды, вот на чем зиждется демократия. А мы еще не созрели для нее. Увы! И я мог бы украсть, потому что других возможностей выразить протест у меня нет. Но красть было нечего. — Он улыбнулся. — Я ответил на ваш вопрос? Тогда и вы, голубчик, скажите вполне честно: если не сумеете найти перстень, вас расстреляют?

— Да. — Как и в разговоре с Сыкулевым — младшим, только еще откровеннее Мурзин посмотрел Грибушину прямо в глаза, где разгорелись и потухли кошачьи зеленые огонечки.

— Мне вас жаль, — сказал Грибушин, — Я помню, что вы не все отняли у меня при последней реквизиции. В той мере, в какой благородство доступно людям вашей касты и ваших убеждений, вы им обладаете. Я это признаю и готов помочь. Но нельзя найти то, чего нет. Коробочка была пуста.

— Да откуда вы знаете?

— Заметили, Сыкулев табак нюхает? Доставал из кармана кисет, нечаянно выронил коробочку. Она упала и раскрылась. И она была пуста, я сам видел. Могу еще раз поклясться здоровьем Петеньки.

— Не надо, — сказал Мурзин. — Вы говорили об этом генералу?

— Ну, разумеется. Ведь он тоже мог бы взять у меня все, а берет лишь десять тысяч. Я сообщил ему тоже, что и вам: все мы стали жертвами внушения.

Грибушин вернулся в залу, Мурзин один остался в комнате, велев Шамардину со следующим обождать. Холодок безнадежности уже проник в душу, а время летит, и хотя срок, отведенный для поисков, с Пепеляевым оговорен не был, но как — то само собой разумелось, что лишь до вечера, до темноты. Декабрьский день за окнами томился на той зыбкой грани, после которой скоро пойдет на убыль. Все мысли стали коротенькими, юркими, и лихорадочная их мельтешня — предвестница отчаяния, сушила мозг. То ли с голодухи подташнивало, то ли от безнадежности. Что же получается? Каменский указал на Грибушина, Грибушин — на Сыкулева — младшего, тот — на Каменского; круг замкнулся, а внутри его был еще один, поменьше, как на мишени — Калмыков с Фонштейном, обвинившие друг друга. Холодные руки, горячие, зубочистка, чудотворец Сыкулев. Тьфу! Какая — то невсамделишная жизнь, в которой он, Мурзин, жить не привык, где говорили одно, думали другое, а делали и вовсе третье. Бред наползал, как едучий дым, и не хотелось дышать им в последние, может быть, часы его собственной жизни. Он приник лицом к форточке, подышал, потом вышел в залу и громко, чтобы все слышали, спросил у Шамардина то, о чем давно собирался спросить, но откладывал уж на самый крайний случай, когда никаких иных, более разумных соображений не останется:

— Этот поп, что стены окуривал… Он кольцо тоже видел?

Шамардин хлопнул себя по лбу:

— Ах ты, господи! Как жы я забыл?

— Расхаживал тут, расхаживал, — сказал Сыкулев — младший. — И перстенек трогал.

— Ну, знаете, — развел руками Грибушин, — Все — таки духовное лицо…

— Все может быть, — возразил ему атеист Каменский.

Фонштейн помалкивал, понимая, что если даже и есть у

него какие — то подозрения, то лучше их держать при себе: по такому деликатному вопросу ему — то явно высказываться не стоило.