Охота с красным кречетом — страница 3 из 18

Мурзина подвел револьвер. Но не в этом смысле подвел, что дал осечку или патрон заклинило, нет, с этим все было в порядке. Может, и ушел бы на правый берег, как уходили десятки и сотни других, но сгоряча, уже на льду, пару раз пальнул назад из своей пушки. Казаки тут же сообразили, что, раз при нагане человек, значит, не простой, начальник, и с ходу припустили за ним. Тогда уж Мурзин высадил всю обойму, но ни в кого не попал и постыдно взят был в двух сотнях шагах от берега.

Когда вели в город, выскочила из своей развалюхи старуха Килина, бросилась к Мурзину, стала требовать корову, которую он сулился отнять у злодеев, и казаки, расспросив бабку, сообщили офицеру, сортировавшему пленных в тюремном дворе, что поймали не кого — нибудь, а самого начальника красной полиции. За это им обещаны были какие — то туманные льготы по части несения караульной службы.

Исправдом снова стал тюрьмой. Весь день сюда приводили пленных, обыскивали, наскоро допрашивали, снимали теплые вещи и загоняли в камеры. Пока стояли во дворе, к Мурзину сунулся знакомый начснаб одного из пехотных полков, тоже пленный, предложил меняться: его, начснаба, валенки на мурзинские сапоги старые. Хитрость была не ахти, валенки — то как пить дать отберут, а сапоги, может, и оставят, латаные тем более и Мурзин, не согласился. И действительно, оставили ему и сапоги, и шинель, даже Натальин жилет не заметили под гимнастеркой, а начснаба пустили по бетону в одних портянках.

Заперли их обоих в камере возле караулки, и это опять же не предвещало ничего хорошего — чтобы, значит, были под рукой. Сперва сидели втроем с командиром трибунальской роты Мышлаковым, у которого шашкой снесено было пол — уха и надрублено плечо; потом стали приводить других — двоих пожилых рабочих из отряда самообороны. Яшу Двигубского, угрюмого матроса в обгорелом бушлате, нескольких обозников, себе на беду грабанувших где — то комиссарские кожаны, маленького, китайца из роты интернационалистов по имени Ван Го, или Иван Егорыч, еще человек десять, кого по разным причинам сочли подозрительными и выделили из толпы во дворе. Последним приволокли раненного в ногу командира пулеметной заставы у Петропавловского собора, бросили, как мешок, на пол.

Есть не давали, печь не топили. На бетонном полу стыли ноги; Яша, как цапля, поджимая то одну, то другую, стоял в углу, трясся и тоненько подвывал от холода. Ван Го на корточках присел у стены, его кукольная мордочка была печальна, но он, видимо, не знал, в каких словах высказать свою тоску чужака, одиночество, страх смерти, и когда Мурзин, метавшийся по камере, проходил мимо, Ван Го сказал ему с виновато — вежливой улыбкой:

— Был Иван Егорыч, стал китайса сволочь… Помирать нада.

К вечеру как — то незаметно две партии сложились в камере: те, что надеялись выбраться отсюда живыми, и те, у кого такой надежды не было. У Мышлакова не только надежды не было, а еще была и уверенность, что уж его — то первого расстреляют, и эта уверенность позволяла ему чувствовать себя здесь полным хозяином. Близость смерти давала ему особые права, каких не было у остальных. Начснаб то пытался опереться на мышлаковский авторитет, нахально требовал у кого — то утаенные при обыске папиросы — покурить перед смертью, то, напротив, подсаживался к обозникам, упрашивал их выдать его за ездового, а Мурзину говорил:

— Ты, брат, в сапогах, а я в портянках. Нам друг друга не понять.

К ночи в караулке раскалилась печь. Привалившись к стене, Мышлаков рассказывал, как неделю назад шел вечером мимо штаба армии, а там гармонь наяривает, бабы визжат, во дворе сани коврами устелены — кататься, у лошадей в гривах ленты, как на масленицу. И яростно материл штабных — суки, предатели, проспали город, смылись в одних подштанниках. Но стоило одному из обозников поддакнуть, как тут же рявкнул:

— А ты не вякай! Прав не имеешь.

Самооборонцы, великодушно оправдывая начальство, стали говорить, что вчера много снегу навалило, телефонисты не могли сыскать оборванные провода, не было связи со штабом, потому так все и вышло, никто не виноват. Пулеметчик с ними соглашался, кивал головой в спекшейся кровяной коросте. Он до последнего стоял у Петропавловского собора, и перед смертью ему не хотелось считать себя жертвой предательства.

— Холуи вы! — сердился Мышлаков. — Научили вас при царе начальников почитать, никак отвыкнуть не можете. Говорю, проспали город штабные. Предали нас. Какой, к хренам, снег!

— Снег, снег, — твердили самооборонцы, и почему — то Мурзину нравилось их упрямое смирение.

Ван Го все с той же виноватой улыбкой просил рассказать, как от Перми добраться до Харбина, и нарисовать, если можно, кусочком кирпича на полу чертеж: какие горы и реки будут справа, какие — слева, чтобы дух, вылетев из его тела, не заблудился по дороге на родину.

Мурзин и не заметил, когда именно из беспорядочного этого разговора начала вытягиваться ниточка истории, которую рассказывал Яша, про каких — то французских революционеров, якобинцев, приговоренных к смертной казни. Вначале его не слушали, перебивали, затыкали рот, но Яша упорно, как шелкопряд, тянул свою ниточку, и в конце концов притихли.

Этим якобинцам, рассказывал Яша, должны были с позором отрубить головы на гильотине. Их вели по улице к месту казни, и товарищ, избежавший ареста, оставшийся на свободе, по пути сумел украдкой сунуть одному из них в руку нож. И тот сразу вонзил его себе в сердце. Но мало того, что вонзил, еще успел, умирая, последним напряжением воли выдернуть нож из раны и передать другому, шедшему сзади, который сделал то же самое. И так все они, шесть человек, покончили с собой одним единственным ножом, чтобы умереть достойно, показать палачам свое мужество.

— Зарезаться — то что, — оценил один из самооборонцев. — Каждый может. А вот передать… Да — а!

— Товарищи! — тонким голоском сказал Яша. — У меня нож есть. Я его под носком спрятал.

Мурзин протянул руку:

— Дай — ка взгляну.

Взял складной гимназический ножик, которым Яша, наверное, чинил карандаши в своем агитвагоне, раскрыл, с легкостью отломил игрушечное лезвие, а обломки зашвырнул в парашу.

У Яши слезы выступили на глазах.

— Зачем ты? — спросил Мышлаков.

Да этим ножом курицу не зарежешь. Бесплатную комедь устраивать…

И Мышлаков согласился:

— Верно… То в Париже.

Сидя на корточках, Ван Го изучали чертеж, сделанный на полу кусочком кирпича: восемь больших рек должно было остаться позади, после чего следовало повернуть направо, пролететь над девятой и опуститься на землю. Оранжевые, как Янцзы, реки текли по бетонному полу.

Первым из приглашенных подоспел Калмыков — на час раньше, чем было велено. Этот час он расхаживал по комендатуре, заглядывая во все двери, и если не прогоняли, радостно сообщал, что явился сюда по личной просьбе их превосходительства. От полноты чувств Калмыков оделял встречных копчеными рыбками из принесенного с собой кулька. Тем, которые не очень торопились, он подробно рассказывал, где тут что стояло и висело при последних трех губернаторах, даривших его, Калмыкова, своей дружбой.

Остальные купцы собрались минут за пятнадцать до назначенного времени, а чаеторговец Грибушин, в прошлом владелец нескольких магазинов, упаковочной фабрики и крупнейшего чайного павильона на Нижегородской ярмарке, прикатил на извозчике с небольшим опозданием, что Шамардин расценил как наглость и неуважение к властям.

На извозчике приехала также вдова купца Чагина, Ольга Васильевна, законная наследница салотопленных, мыловаренных свечных заводов, где уже с полгода, наверное, ничего не топили и не варили.

Прочие пришли пешком.

Шубы и шапки приказано было оставить в шинельном чулане, рядом с канцелярией. По приказу Пепеляева камин уже затопили.

Без объяснений, поскольку сам ни о чем не знал, Шамардин провел приглашенных в каминную залу, там они и сидели, дожидаясь генерала и теряясь в догадках. Лишь Грибушин делал вид, будто причина приглашения не составляет для него секрета. Впрочем, все были настороже, один Калмыков по — прежнему пребывал в самом радужном настроении: почему — то он был уверен, что речь пойдет о подрядах и поставках для армии, несомненно выгодных, и советовал Фонштейну не быть дураком, окреститься ради такого дела. Маленький скромный Фонштейн, сумевший раскинуть по всему Уралу сеть своих галантерейных лавок, на всякий случай благодарно улыбался. Он не любил иметь дело с мужчинами, особенно военными, а на тех, от кого зависела его судьба, привык воздействовать через женщин — галантерейная торговля давала ему для этого немало возможностей. Но у Пепеляева не было пока в Перми ни жены, ни любовницы.

В камине пылали сухие, зимней рубки дрова. Поближе к огню, одышливо свистя носом и навалившись на поставленную между коленями простую суковатую палку, сидел Сыкулев — младший — грузный старик с кержацкой бородой, хозяин реквизированных красными пароходов, скупщик пушнины. Единственный из всех наотрез отказался снять шубу, и Шамардин не смог с ним ничего поделать.

Другой бывший пароходчик, представитель знаменитой фамилии Каменских, Семен Иванович, кучерявый мужчина лет сорока пяти, нервно мотался по комнате, мельтеша полосатыми брюками и покусывая подаренную Калмыковым рыбку.

— Да сядьте же вы! Прямо в глазах рябит, — сказала ему Чагина.

Ее мужа, связанного с офицерским подпольем, расстреляли весной, после чего Ольга Васильевна, сохшая от его домостроевских привычек, необычайно расцвела и похорошела. Ей не исполнилось еще и тридцати лет, и свобода, о которой так много говорили в последнее время, была теперь для нее не пустым звуком.

Выбросив недоеденную рыбку в огонь, Каменский послушно сел рядом с Ольгой Васильевной. С другой стороны от нее уже сидел Грибушин.

— Говорят, губернаторов больше не будет, — сказала Ольга Васильевна, затевая светскую беседу.

— И слава Богу, — просипел Сыкулев — младший. — На что они нужны дармоеды?

Как все скупщики и перекупщики, он не любил твердой власти.