— Не нагоняй страху!
— Точно. Там скамейка у нас, за мусорным ящиком. Они схоронились. Друг друга меняют, вроде как случайные прохожие. Но меня не купишь. Я послал с мусором одного из психов наших пришибленных.
— Больного-то зачем?
— Да какой он больной? Так, придуривается больше. Только тот на скамейку сел покурить, менты сразу его облепили, вроде любопытствуют, а сами: «Кто да как?» Знакомы их прибамбасы. И морды у всех четверых гладкие.
— Аггравация у тебя прёт, Кардинал. Перепугал тебя осетин, — сопротивлялся до последнего Зубов, но уже совсем убитым голосом, и больше ища выход из угла, в который сам себя загнал.
— Пойдёмте, сами поглядите, Глеб Порфирьевич, на этих двоих, что у «москвича». У них на спинах пиджака горбы торчат.
— Ну и что?
— Так пушки там у них! Пистолеты! Менты это, сомневаться — только время зря тратить!
Последний аргумент сломил Зубова. Он, словно сомнамбула, продефилировал к сейфу, открыл в который раз дверку, налил рюмку коньяка, выпил, не закусив, оглядел своего собеседника, будто видел его в первый раз и наполнил рюмку снова.
— Хватит, хватит, Глеб Порфирьевич, — замахал своими шлагбаумами санитар. — Мне надо с вами один вопрос обсудить.
— Давай, — обречённо опустился в кресло Зубов, — обсуждай.
— Этот урод, осетин, у нас в больнице чем мучился?
— Epilepsia… grand mal… — хмелея на глазах, промямлил главврач.
— Глеб Порфирьевич, — забеспокоился, забегал вокруг него толстяк, — вы уж по-нашему. Мне не понять. Не заснули бы?
— С чего мне спать, дурак! — оборвал его Зубов, — Зубов всех вас взрежет и зашьёт! Налей ещё!..
— Глеб Порфирьевич, дорогой, — бегал возле него санитар, — не к месту вы это затеяли. Повременить надо!
Зубов медленно погружался в пьяное небытиё. После проведенной свадьбы он ещё не приходил в себя, каждый день заливая огромную дозу губительного алкоголя в организм, парализуя сознание, эмоции и теряя чувство опасности. Перебороть, осилить себя он уже не мог.
Свадьба, компанейский гульбан были только отправной точкой. Основное, главное и самое страшное, что заставляло тянуться к стакану, это безудержный страх, вселившийся в него с ночным сообщением Полиэфта Деньгова об убийствах двух человек, совершённых его подопечным эпилептиком Селимовым, выпрошенным у него Деньговым в деревню год-полтора назад на добычу «краснухи».
Дело рисковое, но поначалу, казалось, не грозило ничем, было беспроигрышным и, наоборот, сулило большие доходы. Психу самому ничем не мешало, припадки его затихали, пошли на убыль, за время стационарного пребывания в больнице тот заметно окреп, свежий воздух ему не вредил. А навар от тайного промысла главврач получал ощутимый. Деньгов обещал икру и рыбу привозить не наскоками, как раньше, а регулярно, каждый месяц и не по звонкам и просьбам.
Обещание свое председатель колхоза сдержал. Главврач зажил припеваючи. И на тебе, эта страшная осечка! Сумасшедший по натуре осетин, в больнице постоянно кидавшийся на Кардинала, не усмирил свой нрав и на воле. Застрелил надоевших конкурентов. По своей звериной задумке или по наказу Тихона, а то и самого Деньгова тот это сделал, Зубов не интересовался. Главное, всё было поначалу тихо. Осетину удалось скрыться и удачно замести следы, но псих опять влип в историю. Оставил всё же где-то свои кровавые следы. А Зубов, не подумав, спьяну или сдуру посоветовал Полиэфту привезти убийцу назад, в больницу. Вроде как под предлогом обострения болезни, чтобы спрятать от милиции. И вот насоветовал на свою задницу! Идиот! Нашёл себе приключений! Если бы психа взяли там, в деревне, Зубов остался бы в стороне. К нему не прицепиться ни ментам, ни прокурору! Эпилепсия — болезнь вечная. Ни один ещё не излечился. А что тот натворил на воле, это уже не его дело. Но убийца теперь у него, у Зубова в палате, на больничной койке! И выхода главный врач не находил, кроме…
Зубов запил сразу, как Деньгов ночью по телефону, сам трясясь от страха, рассказал ему про звонок участкового. Кажется, Камиева. Тот позвонил и сообщил, что рядом с ним Жигунов. И больше ничего! Приёмчики у них, у ментов поганых! А потом всё о свадьбе расспрашивал и уже в самом конце упомянул об убийстве. Как будто не ради этого звонил! Попросил, видите ли, поспешить председателя с возвращением! Вот, ломая голову над всем этим, Зубов и прилип тогда к бутылке. А потом заливал страх и пугающую неизвестность ежедневно.
— Глеб Порфирьевич! — заторопил его санитар.
— Ну что тебе, Кардинал? — как будто выбираясь из тяжёлого сна, открыл глаза Зубов, он засыпал в кресле.
— Глеб Порфирьевич, какой всё-таки диагноз у осетина?
— Нашёл, чем интересоваться… Эпилепсия. Сказал же я тебе. Припадки у него. В народе говорят, падучая. Болезнь самого Юлия Цезаря…
— Глеб Порфирьевич, дорогой, поподробнее симптомчики, последствия, приметы?..
— Какие приметы, дурак? — тяжело соображал летящий в пьяном забытьи главврач. — Приметы ему понадобились… Слушай… большие судорожные припадки… может упасть… прикусывает язык… упускает мочу… тахикардия… при этом может получить повреждения… сознание полностью выключается… потом теряет память…
И Зубов сам окончательно провалился в пьяный бред.
Но санитар в нём уже не нуждался. Он, сжимая огромные кулаки, нёсся на всех парах в развевающемся халате к палате того, которого они с Зубовым в разговоре между собой называли «осетином»…
— Наши стоят! — толкнул Квашнин локтем Ковшова. — Что им тут делать? Неужели всё же сами решили брать? Вот черти жадные!
У входа в психиатрическую больницу вдоль высокого забора один за другим жгли глаза жителей два сверкающих милицейских «газика» с синими полосками.
— Узнаю, — Квашнин нырнул к сержанту за рулём, быстро переговорил, пока Ковшов и Камиев приходили в себя, и подлетел к ним: — Лудонин здесь. Срочный вызов!
— Пошли! — потянулся в больницу Ковшов, внутренне уже готовый к любому исходу.
Едва они вошли в помещение, к ним заторопился дежуривший у дверей старший лейтенант.
Ковшов представился.
— Михаил Александрович Лудонин наверху, в палате, на месте происшествия. Проводить?
— Мы сами с ногами, старлей, — бросил ему Квашнин, поспевая за Ковшовым.
— Что случилось? — спросил у постового Камиев.
— Труп. Псих забился насмерть в припадке, — донеслось до Ковшова.
— Всё! Опоздали… — вскрикнул Квашнин.
Ковшов ускорил шаги, он чуть не бежал по узкому, тёмному коридору. Что же это ему напоминает? Где-то виделись уже такие мрачные, давящие омерзительные серые стены и потолки? И воздух тяжёлый, кажется, он десятками килограммов придавливает к полу. Ноги не слушаются, словно ватные. Что за чертовщина? Тюрьмой здесь за версту отдаёт!.. Вот что напоминает… Навстречу и вдоль стены попадались редкие безликие люди в серых халатах. Вот, кажется, и пришли. Впереди, перекрывая дорогу, вырос здоровенный детина, бесцеремонно напирая отвислым брюхом. Камиев взмахом руки отстранил толстяка в сторону. Тот услужливо влип в стену. Свет ударил в глаза. Ковшов невольно зажмурился, шагнул за порог.
— Рад видеть вас, Данила Павлович! — встретил его голос человека, стоявшего у окна.
Аккуратная причёска, интеллигентная фигура в элегантном чёрном костюме. Это был Лудонин, командующий всеми сыщиками в области.
— Я решил вызвать Югорова, вы не возражаете?
Посредине палаты, на полу, прямо перед Ковшовым кто-то лежал, накрытый белым покрывалом.
— Здравия желаю, товарищ полковник! — заорал за спиной Ковшова Квашнин.
— Здравствуйте, здравствуйте, Пётр Иванович, — последовал тихий ответ Лудонина, — давайте без реверансов.
— Что с ним? — кивнул на закрытого простынёй Ковшов.
— Все признаки гибели во время эпилептического припадка, Данила Павлович, — также без интонации проговорил Лудонин. — Вот и уголок нам главный санитар помог найти, об который больной смертельно травмировался.
Лудонин посторонился и опёрся о подоконник, острым углом выпирающий на Ковшова.
— Височком прямёхонько так и ударился… Если, конечно, не помог кто…
Огромная масса санитара отлепилась от стены и нависла над трупом, стащив с него покрывало.
— Бился в судорогах, бедолага… обмочился весь… язык прикусил… все признаки… эпилепсия… — толстяк уставился на Ковшова, поджав жабьи губы и въедливо изучая прокурора.
Ковшову противен был этот подозрительный взгляд и мерзкая уголовная физиономия толстяка. Его затошнило. Он повернулся и вышел из палаты, бросив на ходу:
— Я Константина Владимировича Югорова во дворе подожду.
Не помня себя, он шёл, не задерживался, очухался уже во дворе, на скамейке под большим тополем, где его уже поджидали Камиев и Квашнин. Неподалёку дымил сигаретой сержант, которому надоело сидеть в «козлике». Ковшов присел рядом, распахнул ворот рубахи. Свежий воздух ополоскал лицо.
— Не грусти, прокурор, — брякнул Квашнин. — Нам с тобой полбеды. Вот майору я не завидую.
— А мне-то что, — отмахнулся, как от мухи, Камиев, — я седьмая спица в колесе.
— Не скажи. Тебе ещё ответ перед Бобром держать… Оленя-то ему с машины ты так и не нашёл!
Диссиденты
Что было, то и будет;
И что делалось, то и будет делаться.
И нет ничего нового под солнцем.
Часть 1. Гений и тиран. Осень. 65 год нашей эры
Всю ночь лил дождь.
Его безлюдную, покинутую почти всеми Альбанскую виллу залило так, что он, сунувшись было в сад, не смог ступить и шагу; холодная вода, которую он всегда предпочитал тёплой, словно льдом остудила кожу и напугала стремительным натиском, сбивая с ног.
Дождь проливной, густой и гулкий не давал уснуть не одному ему. Металась на постели его верная маленькая и милая Паулина. Когда он заглянул в её покои, она, раскинувшись, тяжело стонала, но тут же пробудилась и обратила к нему сверкающий взор своих прекрасных преданных глаз:
— Анней, дорогой, что случилось?
Она не испугалась его ночного появления, не вскрикнула, не подала вида, хотя в свете факела, дрожавшего в его руке, лицо её блестело от непросохших слёз. Бедняжка, она чувствовала его тревоги и надвигающуюся беду, хотя ни о чём не спрашивала, переживая несчастье молча.
Он успокоил её, приласкал, погладил по голове, словно ребёнка несмышлёного, прижал к себе, как когда-то прижимал золотом отливающую кудрявую головку другого доверчивого и послушного дитя. Дитя, облечённого ныне великой властью и превратившегося в беспощадного монстра! Когда это было?
Его одурманенный бессонницей и ночными кошмарами мозг работал с трудом. С тех событий прошло чуть более полутора десятка лет, а кажется, будто минула целая вечность! Подростку с кудрявой головой, тогда ещё носившему имя Луций Доминиций Агенобарб и не сводившему с него глаз, было всего двенадцать лет. Премудрая мать, первая красавица Рима Агриппина среди сонма вельмож, кичившихся своей учёностью, выбрала в учителя и воспитатели своему малышу его, молодого оратора Луция Аннея Сенеку, преуспевающего писателя и философа, накануне затмившего в сенате искусством говорить её брата и императора, самого Калигулу.
Ярость и негодование властителя не знали предела, Калигула отдал приказ лишить жизни смутьяна, он не терпел соперников и не ведал поражений ни в чём. Но случай и болезнь спасли Сенеку, а поступок снискал триумф у народа, зависть раболепствующих врагов и заслужил внимание великолепной Агриппины. В силу женской участи долго оставаясь тенью своего коронованного брата, она всю свою жизнь жаждала высшей власти. Понимала, стать императрицей при живом брате, подозрительном и кровожадном Калигуле, ей не суждено. Единственная надежда — это её сын, её орлёнок, потерявший отца в двухлетнем возрасте. На него она поставила карту. Но мальчик рос без присмотра, а когда Калигула уличил её в малейшей неверности и отправил в ссылку, золотоволосый птенец остался совсем один. Безжалостный диктатор отлучил сына от матери, так он мстил ей, приручая несмышлёныша к себе и держа в качестве заложника. Попробуй она отважься на поступок, покушающийся на его единоличную власть, тотчас же не знающий жалости меч палача отсечёт голову орлёнку. Хотя нет, коварный Друз предпочитал с родственниками и авторитетными особами расправляться тайно, используя удавку и отраву.
Только, когда опасность миновала, Агриппина смогла возвратиться в Рим и сразу задумалась о судьбе сына и собственной заветной цели, которая не покидала её в изгнании. Мальчик совсем отвык от неё, подрастая дикарём, пугался темноты и людей, не мог связать двух слов. Ему срочно нужен был учитель, воспитатель. Такой, какие были у малолетних будущих правителей во все времена, как Аристотель у юного Александра, великого царя Македонии. Ей самой, сразу после возвращения активно занявшейся дворцовыми интригами, вопреки женским шалостям и слабостям, было не до сына. Среди наиболее известных она выбрала его, Сенеку, и он, особенно не раздумывая, согласился, хотя уйти с политической сцены в самом расцвете сил и стать учителем пусть у знатной особы, но опальной сестры Калигулы, небольшая честь.
Но Луций Анней Сенека смотрел в будущее и не просчитался. Агриппина добилась своего. Погрязший в кровавых заговорах, строя дворцовые ловушки, лишая жизни многих консулов и сенаторов, полководцев и богачей Рима, её брат, император Калигула, всё-таки пал жертвой заговорщиков, а она, его затаившаяся на время сестра, стала женой нового властителя Рима, императора Клавдия. Единственная в истории республики женщина, добившаяся звания августейшей особы, Агриппина, очень быстро уговорила мужа усыновить её златокудрого птенца.
Вот тогда всё и встало на свои места. По меньшей мере она, гордая мать, почти добившаяся своего, и он, честолюбивый наставник, вздохнули полной грудью, наслаждаясь предчувствием близкой победы…
Сенека прислонился к мраморной колонне и отшатнулся — от неё веяло могильным холодом. Факел из его руки едва не вывалился на каменный пол. Пламя металось под резкими порывами Нота[7], освещая небольшое пространство перед ним, убегающие вниз ступеньки утопали в бурлящей воде. Дальше разверзлась тьма, в которой мрачными пятнами проступали деревья сада да фиолетовое небо, застилаемое чёрными тучами.
По давней привычке, заведённой им с первых дней вынужденного затворничества в усадьбе, Сенека ежедневно перед сном подводил итоги. Но о каких итогах прожитого здесь могла идти речь вот уже на протяжении трёх лет? Изо дня в день одно и то же. Серые, бессодержательные будни. Помнится, несколько дней назад он, изловчившись, прихлопнул злющую муху на колене своей ноги, досаждавшую ему долгое время. Вот единственно мало-мальски приметное событие в его сегодняшней жизни.
Письма, названные им назидательными и нравоучительными, адресованные приятелю Луцилию, — главный и самый удачный литературный труд его жизни, — он давно завершил. Писать больше не хотел, да и не мог, знал, — ничего лучшего уже не создаст. Уберечь бы то, что удалось написать. Не так-то просто сохранить о себе память. Даже самым великим и то не под силу. Вон Клавдий. Не чета ему, простому философу. Бывший император не смог сохранить для потомства созданные научные труды. Мало кому было известно, но он-то, Луций Анней Сенека, достоверно знал от самой Агриппины и из других вполне надёжных источников, что покойный Клавдий, оказывается, много и плодотворно занимался писательским делом и историческими исследованиями. При колоссальной загруженности государственными проблемами, постоянно сыпавшимися на его многострадальную голову, Клавдий сумел написать многотомные истории своего Рима от седой древности до современности, историю непокорённого Карфагена, с которым Рим постоянно вёл жестокие войны и, наконец, победил; даже о себе автобиографию не забыл составить, но где это всё? Сменивший его Нерон одним махом предал забвению и бросил всё в огонь. Казалось, он жаждал уничтожить даже память об усыновившем его человеке, мало было погубленных родных детей… Британник отравлен, Октавия и Антония казнены.
Сенека сплюнул под ноги, засветив новый факел, в мутную воду за ступеньки лестницы бросил гаснущий, развернулся и, медленно передвигая непослушные, давно болевшие ноги, направился в дом, к своим покоям. Длинная тень, прыгая от колонны к колонне, скользя по полу, металась за ним.
Сколько событий промелькнуло пред его глазами! Сколько политических катастроф потрясли его Рим! Их с избытком хватило бы на несколько человеческих жизней, а выпало на его одну. И всё потому, что его судьба переплелась с судьбой этого золотоголового зверя…
Он вздрогнул от внезапно пронзившей его мысли. Где-то он писал об этом? Теперь уже не вспомнить, то ли в письмах Луцилию, то ли в наставлениях к ещё молодому императору, то ли себе в назидание… Красивая, удачная фраза, он не без удовольствия прошептал её старческими губами, редко теперь произносящими что-либо подобное:
— Судьба движет нами, уступай судьбе… первый день предсказывает день последний…
Он не ошибся как всегда. Еще тогда родились в нём эти слова. Подсознательно он угадал, что вся его дальнейшая жизнь, как только он примет предложение Агриппины сделать из её юнца доблестного мужа, будет неразрывно связана с этим человеком…
Луций Доминиций Агенобабр. Меднолобый
Такое имя мальчик, впоследствии обратившийся в зверя, получил при рождении и носил бы всегда, но стал для всех Тиберием Клавдием Нероном, едва лишь прикоснулась к нему могучая длань величественного императора Клавдия, усыновившего его. Если бы обладать способностью заглянуть в своё будущее! Если бы Клавдий обладал таким чудом! Бедный Клавдий! Он был требовательным к подчинённым, но беспристрастен; жесток к врагам, но справедлив, не отличаясь наивностью и не страдая излишней доверчивостью, старался не повторить роковой оплошности Гая Юлия Цезаря, легкомысленно пригревшего коварного Брута на своей груди. Тогда гадюка сожрала своего хозяина.
Клавдий свято запомнил этот урок и постарался оградить себя от любой случайности. Более того, такой охраны, какую он создал вокруг своей августейшей особы, не знали правители Рима. Даже устраивая празднества и пиры, он приказывал обыскивать приглашённых гостей, не делая скидок знатным вельможам и исключения женщинам. Мягкотелый с виду, размазня и увалень, как его окрестил в пору юности ещё сам Калигула, Клавдий лишь притворялся под личиной невежды и придурка, а когда облачился в тогу повелителя, редко проявлял милосердие. Его твёрдой рукой были отправлены на плаху три десятка неверных сенаторов и казнено более трёхсот смутьянов из сословий всадников.
Нет, Клавдий не был телком! Но где он, могучий муж? Правильно говорят древние, история ничему и никого не учит. Она трагически повторилась и надругалась над его судьбой. Тривиальный финал опустил занавес его жизни. Осмотрительный диктатор отравлен любимым блюдом за трапезой. В обманчивой покорности мальчишки и за любвеобильными ласками проказницы жены он не узрел коварных убийц.
Потомку Агенобабров было тогда всего семнадцать лет. Сенека наблюдал, как его воспитанник, его рыжеволосый ученик ликовал, плохо скрывая свои чувства, но, что греха таить, тогда строил большие планы и он сам, Сенека, его наставник и учитель. Потом всю оставшуюся жизнь стыдился и корил себя за слабость и честолюбие, но тогда поддался капризам юнца и его матери и разразился заказным критическим памфлетом, в котором безосновательно оскорбил покойника. А далее допустил совсем непростительный поступок. В очередном философском трактате о мудрости, который преподнёс Нерону, прозрачно намекнул, что, когда император управляет государством, опираясь на разум и опыт мудрых учителей, возраст не помеха.
Сейчас он не позволил бы себе и подумать об этом, но тогда…
Он был молод, полон надежд и высоких свершений. Он даже не вспомнил, что наступил на свою честь и потерял достоинство. Слава мудрого Аристотеля, воспитавшего великого Александра, завоевавшего весь мир, затмила ему разум. Кровь ударила в голову.
Теперь он проклинает себя за это. Но, увы, сделанного не исправить, прошлого не вернуть…
Тогда, купаясь в эйфории власти своего воспитанника, надевшего на золотые кудри императорский венец, Сенека пел гимны новому повелителю, надеясь, что тот не оставит его незамеченным. На первых порах почти всё так и было. Как они замыслили с неразлучным соратником, доблестным Афранием Буром, командиром преторианской гвардии…
Луций Анней Сенека тяжело опустился в любимое изящное кресло из слоновой кости, один из первых подарков Нерона после вступления во власть, задумался, забарабанил тонкими сухими пальцами по золотым холодным подлокотникам. Сон совсем покинул его.
Последние несколько месяцев он почти перестал отдыхать. И со временем научился не чувствовать усталости от бессонницы. Наоборот, промучившись всю ночь в воспоминаниях, мрачных видениях или грустной ностальгии, он встречал восход солнца с горячим, душившим его немощную больную душу восторгом, до слёз на глазах. Сладостный рассвет омывал его истерзанное в ночных муках сердце и рубцевал раны. Он оживал, заново рождаясь, чтобы вновь умирать следующей ненастной ночью. Но чудо! Он страстно ждал нового ночного бдения, чтобы опять листать страницы прожитого, радоваться и страдать. Этот навязчивый дурман одолевал его, словно неведомое зелье. Но что ему оставалось? Всё было там, в прошлом…
Днём ему становилось хуже. Во всех уголках опустевшей усадьбы, в зарослях сада, на тёмных аллеях, в затихших строениях он чуял беду. Порой за спиной ему слышались крадущиеся шаги. Интуиция никогда не подводила его. Опасность и страх крались за ним, прячась в лохмотьях темноты коварных закоулков.
Мучаясь в изгнании, однажды он не выдержал. Проклял неизвестность и взмолился о любом исходе, но только немедленном. Умаслив чванливого Нарцисса, которого ещё слушал деспот, он добился аудиенции у Нерона, отрёкся от всего нажитого в его пользу, поклялся в своей верности. Безвинный, он испрашивал прощения. Но меднорожий богатства не принял, а значит, затаил угрозу. Заверив, что не держит на него никакого зла, фактически дал понять, что жизнь бывшего наставника теперь ничего не стоит и ему следует считать лишь дни, когда приговор осуществится. Вернувшись в поместье, Сенека застыдился своей минутной слабости.
Великий Сенека не имеет права на трусость! В одном из своих писем к Луцилию он провозгласил: мы презираем тех, кто из боязни боли ни на что не отваживается и теряет мужество. Сказав это, он отсёк себе путь к иному образу жизни, к другому поведению, но вот непростительно дрогнул перед ничтожным тираном!..
Сенека впал в забытьё, прикрыл тяжёлые веки. Перед его сознанием заструились видения далёких дней детства и юности.
Посланный на землю богами, он пришёл в человеческом обличье к людям, родившись от матери и отца в гордом славном городе Кордове. Но угодил в самое тяжёлое и тревожное для республики время. Республика погибала, терзаемая тиранами в междоусобных сварах, а великие люди Рима ничего не могли с этим поделать. Один он, Луций Анней Сенека, знал, что следует предпринять. Но познал он это не сразу. Предшествовало этому длительное и настойчивое постижение истины. Его учителями были известные философы: стоик Аттал, пифагореец Сотион, киник Деметрий, Фабиан Папирий из школы Секстия Квинта. Но более всех Луций Анней ценил и уважал славного Посидония.
Он рано стал знаменит, а ворвавшись, словно свежий ветер к дремавшим старцам в сенат, ошеломил всех великолепием ораторского искусства, вызвав гнев и зависть Калигулы и едва не сложив по этой причине голову. Тогда над ним грянули первые раскаты грома…
Сенеку сразу полюбил народ, а женщины благоволили ему и сходили с ума от ревности. Тогда, при первом успехе, народ своим неистовым чувством мог погубить его, но спасла женская любовь, оказавшаяся более совершенной; наложница, не дающая проходу молодому оратору, вымолила у беснующегося Калигулы прощение, слукавив, будто выскочка оратор неизлечимо болен и скоро отправится в подземное царство из-за недуга. Плутовке, пользующейся покровительством тирана и ублажающей его ласками, не стоило особого труда выпросить поцелуями всего лишь одну человеческую жизнь.
Затем ненасытная Мессалина возжелала иметь его среди своих многочисленных любовников, но он, ещё неискушенный в амурных интригах, отказал её притязаниям и вновь едва не погиб. Нет ничего опасней отвергнутой женщины, а если это женщина к тому же обладает почти неограниченной властью, она становится сущей фурией.
Сгорая в пламени злобы, раздосадованная Мессалина обрекла его на смерть, ловко увлекла в капкан и обвинила в прелюбодеянии с опальной сестрой Калигулы Юлией Ливиллой. Лишь заступничество Клавдия спасло его тогда. Ему была оставлена возможность жить, но только в изгнании от императорского двора и Рима. Почти десять лет суждено было ему мучиться на Корсике.
Как страдал он в далёкой от столицы провинции! Как проклинал несправедливость всесильных! Как тяготил его несчастный рок! Конечно, он не терял зря времени. Работал над собой, занимался философией, писал сам, но все его помыслы были там, в славном Риме.
Наконец, ему удалось снискать прощение и милость сильных мира. Благодаря снизошедшей к его мольбам красавицы Агриппины Сенеке было пожаловано право возвратиться в родной дом. Но Агриппина никогда не занималась благотворительностью и никому не делала бескорыстных подарков. Она тут же сделала ему то самое предложение: стать учителем юного сына. Отказаться он не посмел. А когда проникся до конца замыслом Агриппины затмить Клавдия, понял, что относиться к обязанностям воспитателя и наставника следует с особым рвением и интересом. Обучение будущего властелина могло быть дорогой наверх не только для его воспитанника, но и его ступенькой к трону.
Похоже, судьба даровал ему шанс, который теперь нельзя упустить. Он думал, что воспитает из юнца настоящего мудрого правителя! Такого, которого давно ждал его Рим и который будет достоин его Рима!
Он взрастит Риму своего Великого Александра, нового покорителя Мира!
Так он тогда наивно мечтал…
Какой-то шорох за спиной насторожил Сенеку, заставил его приоткрыть глаза, обернуться. Нет, ему померещилось. Мыши или крысы, пользуясь отсутствием людей, осмелели и бесчинствуют в углах помещений. Оба светильника по бокам его кресла готовы были погаснуть. Вот они и обнаглели. Сенека не стал звать Паулину. Та, скорее всего, заснула. А его лекарь и друг Светоний, конечно, давно видит сны, залив страхи вином. Сенека последнее время всё чаще замечал за приятелем признаки этой болезни. Но не корил и не читал нотаций. Слабость духа легче пережить в дружбе с алкоголем.
Сенека вернулся в кресло, поменяв оба факела, и опять впал в забытьё воспоминаний.
В захватившей его эйфории творческого подъёма, засидевшись и протосковав в изгнании, он, Луций Анней Сенека, возвратившись в Рим, растоптал собственное философское назначение, забыл о тщеславии и весь пыл души и знания мудреца устремил единственной задаче — занятиям с золотокудрым несмышлёнышем.
Однако, начав учение, Сенека столкнулся с непреодолимыми трудностями. Он начал с малого, как всегда это делал, — решил построить с воспитанником общий духовный мир, чтобы затем незаметно включать туда тонкие интеллектуальные размышления, но скоро понял — путь закрыт. Юнец с недоступной душой, не ведающий авторитетов, зверьком скалил зубы, лишь только кто-то пытался пригладить ему непричёсанные взгляды и мысли или пробовал приручить.
Напрасно стремился Сенека создать с будущим правителем империи мир духовной близости. Подростку несвойственны были такие понятия. Он мыслил себя одним в лучах безграничной власти на престоле, куда его обязательно усадит мудрая мать. Она-то знает, что следует делать, не в пример губошлёпу философу, — так и сквозило в его выразительных взглядах и усмешках, которыми он обычно встречал начинания учителя. Его душа — запечатанная наглухо пещера, с грустью отметил тогда Сенека для себя и приступил к другому — учить того благородству.
Благородство — первооснова всех добрых человеческих чувств и поступков. И прежде всего оно зарождает нравственность. Он зашёл с этой стороны.
Но и здесь его поджидало разочарование.
Ученику, как окончательно убедился философ, недоставало приятных манер, которыми так легко завоевать авторитет, доверие и любовь. Но оказалось, в этих манерах тот и не нуждался. Повелитель мог позволить себе всё, что нравилось. Юнец не желал прогибаться даже перед своей матерью, сделавшей для него многое.
Это заметно остудило пыл философа. Он впал в уныние.
Хотя уроки его не были тягомотными и занудными, ученик впадал от них в сон, либо хамски превращал в посмешище. Как ни старался Сенека, он не смог круто изменить образ жизни, склад мысли и мировоззрение воспитанника. Тот не имел никакой тяги к подлинному знанию всех мудростей мира, тем более к науке построения государства и сущности принципов мудрой власти. Казалось бы, выросший без отца и, по существу, без матери, в силу своего возраста ученик должен был искать взрослого наставника, который помог бы ему справиться с пустотой и бессмыслицей, засевшими в его голове, подсказать истинную тропу к разумному существованию, но этого не произошло. У него к тому же напрочь отсутствовало естественное желание: внимательно слушать кого-либо. Он был себе на уме.
Не было у будущего правителя и страсти к различного рода умствованиям. Скрытая замкнутая натура его чуждалась больших чувств и романтики. Звуки арфы, которую он по настоянию матери, всё же брал время от времени в руки, были невыразительными, отражали глупые бредни его бесчувственной души.
Позже Сенека отметил, что ученику не присуще элементарное интеллектуальное любопытство. Тот быстро забывал истину и азбуку мудрости древних, которыми пытался его старательно пичкать добросовестный наставник.
Но это всё пришло к Сенеке потом, а тогда он начал с главного — учить воспитанника благородству древних. Благо, примеров в истории Рима было немало.
Муций Сцевола, без стона и муки сжегший себе руку на глазах вражеского царя Порсенны, показал тому несокрушимость римского духа. Отец и сын Деции пожертвовали собой, когда римлянам было предсказано, что должны погибнуть либо полководец, либо войско. Фабриций, поразивший Пирра Эпирского своей неподкупностью. Бесстрашный Регул, призвавший римлян воевать, вместо ведения мирных переговоров с врагом, вернувшийся добровольно в карфагенский плен, чтобы быть жестоко за это казнённым…
Известно, благородство — атрибут великих правителей. Как бы ни был велик властитель, сила его в корнях, в его связи с народом, — так считал Сенека и этому свято верил. Тот правитель, кто пренебрегал народом, долго не удерживался у трона. И таких примеров в истории его Рима тоже было множество.
Придерживаясь взглядов иной школы философов, Сенека всё-таки чтил Аристотеля единственным, кто преуспел в развитии учения о государстве. Его привлекали суждения учёного грека, что только в государстве личность завершает генезис своего политического развития, государство должно быть справедливым для каждого в равной степени, как для рядового гражданина, так и правителя. Идя дальше Аристотеля, Сенека назвал своё детище «bonum commune» — общее благо. Таким должно быть государство в идеале. Этому созданному идолу теперь посвящал рвение души, красноречие и искусство риторики Сенека, развивая выстраданные идеи о государстве общего блага, которое должен построить мудрый правитель. Это детище увековечит любого, кому удастся его построить, он подталкивал на великие свершения своего воспитанника. Но, увы, Нерон был глух и равнодушен к его речам и учению, более того, просто не понимал, о чём твердит Сенека и к чему устремил свои помыслы.
С ранних лет вокруг себя Нерон наблюдал иное: в кровавых схватках одни гибли на аренах цирков ради забавы других; власть, богатство и сила покоряли и уничтожали целые народы; брат ради трона готовил отраву брату, а жена убивала мужа. О какой справедливости и равенстве словословит и изводит свои силы глупый фанатик — его учитель? Ему неизвестны примеры, когда человек жил ради прихотей другого без принуждения или корысти. В этой науке скрывались и тайна, и коварство, — тут же определил ученик.
Тогда Сенека вновь пускался в тщательные рассуждения: его теория не претендует на всемирную значимость. Это формула для будущего великого воина. Величию Нерона не хватает опоры всего народа, но это возможно, когда Рим станет государством общего блага. Тогда Нерон будет непобедим, и ему не страшен никакой враг. Так произошло, когда Рим воевал с Карфагеном, и, хотя Ганнибал был, будто гидра о ста головах, Рим победил и срубил гидре головы…
Однако вопросов было больше, нежели ответов. Ученик заваливал ими учителя. Сенека не успевал находить убедительных аргументов, а когда они касались власти, тут же подвергались отрицанию категоричным учеником. Юнец и слушать не хотел, будто власть придётся делить с кем-то на равных. Он сразу вспоминал о Британнике и приходил в неистовство и ярость. Делить верховную власть с братом, каким бы благом ни казалось государство, он не хотел.
Однажды их занятия посетила Агриппина, торопившаяся по своим делам, но нашедшая минутку для любимого сына. Мельком услышав рассуждения учителя об общем благе и справедливости, она остановилась, потом задержалась, чтобы понять самой, а поняв, решительным жестом остановила философа и пресекла его злонамеренные измышления о каком-либо равенстве и равноправии. На этом учение юнца политике завершилось раз и навсегда.
Агриппина пришла к выводу: того, что удалось узнать мальцу о благородстве древних, об истории Рима и его повелителях, вполне достаточно. Государство — это прежде всего решительный, умный и благородный повелитель, держащий подчинённых в страхе, а богатых и благочестивых в покорности. Так рассуждала она. Её сын ничего другого тоже не должен был знать.
— Пусть Нерон займётся стихосложением, — повелела мудрая мать. — Будущий властелин должен уметь это делать. Стихи — привилегия богов, мой сын достоин владеть этим искусством. Политики и философии с него достаточно.
Так были пресечены попытки Сенеки создать из Рима его мечту, воплотить в жизнь фантазию о государстве общего блага. А как близка была цель!
К этому времени начали меняться взаимоотношения ученика с наставником. Сенека перестал существовать для того как философ — советник, человек больших знаний, идол. Оказалось, ученик создал свой мир, в котором, кроме него самого, никому не было места. И достаточно трезво смотрел на мир. Идиллии учителя о государстве всеобщего блага были не для него.
Потом Нерон возненавидит своего наставника за эти заумные бредни, так он их назовёт в один несчастный день, и до конца жизни будет мечтать, как отомстить умнику за одурачивание.
Но это будет спустя несколько лет, а тогда, после вмешательства матери, Нерон облегчённо и радостно вздохнул и предался нелепому стихоплетству, в чём так и не преуспел, пугая ближних бездарными куплетами и растрачивая неуёмную энергию здорового тела на лошадиные скачки на квадрильях. Увлёкшись этим, он сгоряча чуть было не свернул себе шею, но, к несчастью, этого боги ему не дали.
После этого неудавшийся воспитанник принялся за Британника и лихо сгубил брата, соперника в борьбе за трон. Британника он ненавидел. Ненавидела родного сына Клавдия и Агриппина. Вместе с юным правителем она и придумала тому смерть.
Свершилось. Юнец сел на трон, ведомый матерью, командиром гвардии преторианцев Бурром и им, Сенекой. Луций Анней сподобился и написал своему ученику тронную речь для одурачивания толстобрюхих в сенате. Конечно, Нерон выдал её за свою, но тот, кто умел слушать, определил автора и ядовито усмехался.
Первое время Нерону, конечно, нужны были мать и наставники. Агриппина, искушённая в дворцовых интригах, помогла разобраться среди знати, вельмож и фаворитов, Сенека — в вопросах внутренней и внешней политики, а Бурр — в стратегических военных проблемах. Потом, оглядевшись, юный император самостоятельно стал вершить свои коварные свирепые дела, напрочь забыв уроки и наставления учителей и матери.
Какое общее благо? Он не вспоминал бредни Сенеки и, казалось, наоборот, стремился совершать поступки и принимать решения вопреки его наставлениям о разумном, мудром и справедливом правителе. Силе он подчинил закон, ужасом и страхом заменил уважение, интригами и коварством растоптал справедливость, мудрость древних, учившую благородству, поверг в прах и забвение.
Молодой правитель нёс смерть всему, что связывало его с безрадостным прошлым. Скоро Сенеке суждено будет понять, что это относится не только к Британнику, но и к родной матери властителя.
Сенека ещё получал возможность говорить, но, увы, его голос уже не был слышен. Нерона мало интересовали рассуждения философа, особенно после того, как он с недоумением услышал, что между ним и Британником или другим кем-либо могут быть взаимопонимание и равенство. Он не терпел никого.
Вот тогда Сенека, ещё будучи рядом с правителем, всерьёз задумался вместе с Бурром, как им быть? Власть над юным повелителем ускользала из их рук. К этому времени Сенека уже навсегда расстался с мыслью построить с императором государство всеобщего благоденствия, основанное на принципах общего блага. Императора занимали дворцовые интриги, он увлёкся расправами и казнями.
Надо было что-то придумать и Сенеке с приятелем. Афраний Бурр не отличался гибкостью в измышлениях. Сенеку озарило: Нерону необходимо найти красавицу, от которой он был бы без ума, и с её помощью держать ускользающую возможность ещё как-то управлять юным правителем!
Все усилия завладеть Нероном посредством обучения завершились плачевно, цель не достигнута. Оставалась последняя попытка повлиять на него с помощью любвеобильной плутовки и как-то уцелеть при дворе.
К этому времени в юном императоре начали просыпаться низменные звериные инстинкты. Собрав свору знатных юнцов, таких же негодяев, Нерон по ночам выводил эту банду в город и учинял бесчинства, насилуя женщин. Как-то он напоролся на достойного мужа и получил неожиданный отпор. Возмущённый Юлий Монтан, сын сенатора, защищая свою жену, с которой прогуливался по парку, чуть было не свернул Нерону шею. Но тот чудом остался жив и уцелел, чтобы снова творить свои гнусные дела. Нерон заступника вычислил и, конечно, казнил, а его жену превратил в проститутку. Но ночные забавы бросил. Вот в это время Сенека, посоветовавшись с Афранием Бурром, и подсунул зверю приманку. Вольноотпущенница философа Актэ была прекрасна и обольстительна. Зверь впервые в жизни влюбился, заглотив крючок. Он стал послушным в руках плутовки и исполнял любые её желания, любую прихоть, которые диктовали ей Сенека и Бурр. Влияние Актэ на безумного любовника достигло такого предела, что тот возжелал жениться на ней и сделать её августейшей особой. Но вмешалась мать. Мудрая Агриппина давно проведала, что с сыном творится неладное, но ничего не могла поделать с его причудами. Она перестала быть для правителя авторитетом, более того, любая её попытка вмешаться в дела императора пресекались им. Когда мать начала осуждать его шашни с наглой безродной потаскушкой, неведомо откуда появившейся у трона, сын огрызнулся, по-волчьи оскалив зубы.
Агриппина, конечно, купалась в ареоле власти сына и даже втайне решала кое-какие свои вопросы, но это была маленькая ванная, а она жаждала открытого моря. Сын и мать стали помехой друг другу, а тут ещё чернушка-любовница! Агриппина не могла стерпеть это ничтожество и немедленно поплатилась сама — сын отправил её в изгнание, не моргнув глазом. Тогда Агриппина попыталась найти виновников её падения и уже добралась было до приятелей, но Сенека и Бурр вовремя почуяли смертельную опасность над головами. По их сценарию Актэ в очередной раз поплакалась Нерону на происки коварной Агриппины. Млеющий от страсти император решил проблему одним махом. Ему самому, словно кость в горле, осточертели интриги матери, даже в изгнании не оставлявшей его в покое. Он уничтожил её, послав убийц. Те, хотя и безалаберно, всё же сумели справиться с поручением.
Как ни опасался Сенека Агриппины, он не желал её смерти, поэтому пришёл в ужас. Его чувства разделял Бурр. И не они одни. Весь Рим стонал от ужасного коварства и безжалостности беспощадного зверя. Но никто не проронил ни слова и не подал вида. Они же с Бурром, содрогнувшись от того, как быстро гад пожрал свою породительницу гадюку, озаботились не на шутку. Уничтожив отчима, порешив всё его семейство, убив родную мать, Нерон не оставил и им надежды жить спокойно. Зверь избавлялся от своего прошлого, он менял личину.
Первым пал Афраний Бурр. Он всё ещё руководил гвардией преторианцев и был наиболее опасен императору, нежели философ и советник. В руках Бурра была охрана правителя, денно и нощно находившаяся поблизости. Вышколенная, проверенная им в многочисленных дворцовых передрягах гвардия беспрекословно подчинялась своему командиру. Неизвестно, кого бы она послушалась, дай ей приказ сам Афраний Бурр, а преданный сегодня, завтра он мог повернуть своих солдат в алых плащах на самого правителя. Заменив Бурра на молодого Софония Тигелина, Нерон отправил стареющего стратега в почётную отставку. Бурр встретил известие об удалении беспрекословно, спокойно, как и подобает благородному солдату. Он всё ещё верил, что безупречной долголетней службой заработал милость повелителя и спокойно скоротает время в семье среди детей и внуков до глубокой старости. Напрасно тешился идеалист фантазиями. Скоро, обвинённый в измене и заговоре, которые были придуманы самим Нероном, безвинный, оклеветанный позорной хулой доносчиков, благородный Бурр расстался с жизнью.
Сенеку до поры до времени спасала Актэ, пока не появился рядом с императором новый фаворит, этот проклятый красавчик Нарцисс. Злые языки шептали, что женоподобный красавчик заработал ближнее место у императора, ублажая того постельными утехами, но эти грязные слухи давно перестали смущать Нерона.
Настали времена, когда Нерона ничто и никто уже не могли удержать. Находиться с ним поблизости было смертельно опасно. И Сенека весть о своей отставке воспринял как спасение. Для услады последних лет он выпросил Альбанскую усадьбу. Вроде бы и при дворе, но всё же от дворцовых интриг и логова зверя его отделяли четыре тысячи шагов. Здесь он намеревался спокойно заняться любимой философией, предаться мыслям о вечном, готовить себя к неминуемой встрече с таинственным и неведомым, что зовётся смертью и началом другого существования его души, в которое он и верил, и сомневался.
Он не боялся того, что люди называли смертью и чему ужасались. Их пугал страх неведанного, ужас тайны. Они, слабые и немощные духом, теряли самообладание, страшились боли, наивно полагая, что смерть их всё же минует, настигнет другого, рядом стоящего, пусть даже близкого и родного существа. Так не хотелось им уходить из жизни в чёрное царство Аида[8]. Чудаки! Они обманывали сами себя короткой передышкой. Смерть неминуемо настигнет любого хитреца.
Только одно есть избавление от страха смерти. Надо постичь до глубины сознания, проникнуться, что смерть неизбежна! Можно соперничать только со временем, большего человеку не дано.
Тогда страх смерти исчезнет.
В этом была первая высшая мудрость, которую он постиг.
А вторая истина заключалась в том, что главная цель любого человека, а философа в особенности, — это уберечься от забвения. Поэтому-то тираны и диктаторы сжигали города, уничтожали книги, превращали в песок даже клочки цивилизации, несущие на себе память о прошлых великих делах и людях.
Так поступил Нерон с Клавдием, так мог он поступить и с ним, Сенекой. Забвение страшило Луция Аннея Сенеку больше всего, поэтому, поселившись в усадьбе, он сразу занялся приведением всех своих сочинений и мирских дел в порядок. Преданная Паулина тайком ото всех по ночам передавала упакованные в тюки свёртки его трудов надёжным друзьям, ученикам и последователям, те увозили, прятали. Мало осталось сподвижников, но тем, кто выжил, Сенека верил.
И всё же, занимаясь этим, Сенека в глубине души надеялся, что Нерон даст ему возможность умереть достойно естественной смертью.
С ним остался тот, кто его любил и к кому он сам был неравнодушен. Преданная Паулина Помпея, боготворившая его и следящая за каждым его жестом, как рабыня; опережая слуг, она угадывала его желания и немедленно исполняла. Верный лекарь, достойный собеседник и оппонент Светоний, долгими вечерними беседами скрадывающий его одиночество и развлекающий в бесконечных спорах об истине, — единственный ценитель его последних трудов.
Больше никого не осталось.
Лишние люди ему в усадьбе не нужны. Гостей он не приглашал и не ждал. Знал, к опальному придворному вряд ли кто осмелится наведаться, ибо каждое такое посещение будет расценено Нероном однозначно: смельчака, да и самого хозяина тут же обвинят в крамоле и заговоре. У Нерона повсюду прятались сотни соглядатаев и доносчиков. Он щедро оплачивал их поганый, но необходимый ему труд. Не скупился, ведь это компенсировалось во сто крат. Имущество заговорщиков, его близких и родных после казни шло в казну императора, разбрасывалось доносчикам. Так было со всеми, вставшими на дороге у Нерона или просто угодившими ему в немилость. Такая участь постигла родную мать императора. Этим завершил свой печальный итог его верный сподвижник бедняга — солдат Афраний…
Неужели такая же судьба уготована ему? Вот эта страшная мысль не давал покоя Луцию Аннею Сенеке, как только он переехал в усадьбу и, удалившись, занялся своими бренными делами.
Мудрый должен предвидеть всё и обязан предупредить возможную ловушку, если даже малейшая вероятность таковой имеется. Исключать коварство Нерона нельзя, тем более в положении изгнанника. Тогда надо действовать, рассуждал он. Если Нерона интересуют его несметные богатства, он откажется от них и передаст сам императору в его руки. Они ему всё равно не нужны, а этот благородный жест, может быть, вернёт тирану веру в истинные намерения философа отойти от дворцовых интриг и спокойно завершить жизненный путь в провинции.
Так он и поступил, хотя потом с дрожью в душе осознал, какую непоправимую ошибку он совершил из-за минутной душевной слабости.
Но что сделано, то сделано. Он с помощью Нарцисса вымолил у Нерона встречу, во время которой попытался возвратить ему все свои богатства и имущество. Собственно, драгоценные камни, изделия из золота, красивые безделушки и скульптуры, другие сокровища — всё это было подарками того же императора и других знатных именитых особ; ему они никогда не принадлежали и не прельщали. Сенека, как истинный мудрец, конечно, отдавал должное искусству ювелиров и мастеров, вложивших душу в изящные изделия, он ценил и понимал в этих сокровищах красоту, но инстинктивно опасался роскошества, так как знал, как тонка и мизерна грань между тем и другим. Красивое всегда дорого и вызывает зависть. Прекрасны великолепные дворцы, утопающие в неге и блаженстве, наполненные несметными драгоценностями. Велико искушение всем этим владеть, противна мысль с ним расстаться. Но где-то совсем рядом витает опасность — обратить эти чувства в страсть и сделать целью жизни. Он смог выстоять, поэтому сберёг и себя, и свою душу. Он не знал жадности, но, получая подарки от властителя, не имел права отказаться. Он чуждался накопительства и стяжательства, но богатство свалилось на него с плеч великих. Он чурался подарков, но возражать не мог. Так скопилось его несметное состояние, которому завидовали многие из царедворцев. Теперь оно, совершенно не нужное ему, могло обернуться его гибелью.
Нерон жаден, завистлив и ненасытен. Однажды столкнув, не остановится, а о его владениях наслышан от интриганов…
Взглянуть в глаза бывшему воспитаннику Сенеке так и не удалось. Нерон принял его, даже подал руку, изобразив подобие улыбки на неподвижном лице, и поинтересовался здоровьем, испросив, не привёз ли что-нибудь новенькое из философских изысканий, достойное императорского слуха. Принять же его богатства отказался. Более того, настойчивые просьбы бывшего сподвижника вызвали у него негодование. Император не нищий, сказал Нерон Сенеке, и достаточно богат, чтобы не принимать подачки…
Сенека вовремя ретировался, а потом долго корил себя за опрометчивый поступок. Тогда он убедился — участь его решена. Нерон не оставит его в покое.
И действительно, скоро начались новые доносы, облавы, аресты и казни. Один за другим уходили из жизни оклеветанные невинные вельможи, стратеги, сенаторы… Нерон добирался до него. Последние несколько месяцев богема, фавориты и знать Рима только и тешились, что перебирали на вакханальных пирушках имена новых заговорщиков, выявленных и изобличённых доблестным слугой императора Тигеллином. Возглавил их якобы Пизон.
Сенека хорошо помнил Гая Кальпурния Пизона. Это был отважный муж, доблестный лидер. Он действительно способен был повести за собой гвардейцев, армию и народ против ненавистного всем тирана, если бы захотел. Одобряя втайне его действия, Сенека всё-таки допускал, что это очередная выдумка самого Нерона, как часто им делалось.
Спустя некоторое время от верного человека из Рима Сенеке стало известно, что заговор действительно существовал. А когда привезший ему эту весть гость его покинул, из усадьбы сбежал повар, нанятый Паулиной накануне их переезда в поместье. Маленькая, простодушная Паулина, она не рассмотрела в мерзавце врага. Сам он, занятый другими домашними хлопотами, доверил ей набрать слуг в усадьбу, а вышло, что в их число прокрался подосланный шпион.
Это было началом конца. Сенека не сомневался, что повар — человек тайной службы Нерона, он видел гостя, возможно, подслушивал их беседы и поспешил с доносом в Рим.
Теперь оставалось ждать.
Вот эта мука и досаждала Сенеке последнее время. Он постоянно ждал прихода посланцев Нерона. Несомненно, он будет обвинён Нероном в заговоре, который возглавил Пизон. Шанс тирану представился. Он его не упустит…
Рассвет шевельнулся за спиной глубоко задумавшегося в кресле философа, первыми лучиками проникнув снаружи на потолок его покоев. Ночь покидала Сенеку, унося его многострадальные воспоминания. Он очнулся, пропали видения трагического прошлого. Но с ними не завершилась сама трагедия. Конец её ещё предстояло ждать.
Но ждать он уже не желал.
Дождь не прекратился, но затухал. Ему были прекрасно слышны удары разбивающихся капель о мраморные ступени лестницы, ведущей в сад. Дождь хорош в дорогу…
И он засобирался…
Чуткая Паулина, видно, как и он, потревоженная рассветом, дала о себе знать лёгкими шагами. Она поцеловала его жёсткую сухую щёку, прижалась трепещущей, жаждущей ласки грудью, её мягкие и нежные руки заскользили по его лицу, голове, опустились на плечи. Он оставался сидеть в кресле, она стояла за его спиной.
— Паулина, — чуть слышно спросил он, — хорошо тебе было со мной?
Женщина, не говоря ни слова, ещё крепче прижала его голову к своей груди.
— Не обижал ли я тебя невольно? — опять зашептали его потрескавшиеся губы.
— Дорогой, о чём ты говоришь? Я счастлива с тобой.
— Я благодарю тебя, — он потёрся щекой о её руку, словно мальчик с матерью. — Если я чем-то обидел тебя, прости.
— Милый, зачем ты это говоришь? — Паулина почувствовала неладное в муже, готова была расплакаться от нахлынувших на неё тревог. — Что ты задумал?
— Всё хорошо, Паулина, всё хорошо, — попытался успокоить он её. — Позови, дорогая, мне Светония…
— Я здесь, мой Анней, — приятель и собеседник во время ночных бдений, лекарь уже стоял в дверях покоев, не осмеливаясь потревожить их разговор. — Дождь не дал сомкнуть глаз не только вам, мои друзья. Мне, старику, всю ночь мерещились кошмары. Я уж обращался к вину, старый дурень, но лишь нажил новые боли в голове…
Светоний велеречив, если его не остановить, но это был единственный его недостаток.
— Светоний, будь любезен, приготовь мне тёплую ванну, — прервал его философ.
«Пора?» — не вымолвив слова, молниеносным взглядом спросил лекарь Сенеку.
«Пора», — так же молча, спокойным взглядом ответил ему тот.
Повторять два раза Светонию не было надобности, лекарь засуетился. Паулина обмерла, побледнела, упала на колени к ногам мужа и застонала, не смея рыдать под твёрдым взглядом философа, опустившего свою длань ей на голову. Так она и оставалась, поникшая, на полу, разверзнутая постигшим горем, пока Сенека не погрузил своё иссохшее худое тело в тёплую ласковую воду. Он скомандовал безмолвствующим, но стоящим наготове двум служанкам, и они унесли Паулину из покоев, чтобы привести её в чувство.
В мягкой неге воды душа философа начала успокаиваться, блаженное тепло разливалось по всему промёрзшему за ночь телу. Он невольно закрыл глаза от удовольствия. Как прекрасна жизнь! Эта мысль, всё разрушая, внезапно пронзила его, проникнув в мозг. Оказывается, и в тепле есть своя сладость, а он всю жизнь терзал себя сдержанностью и аскетизмом, отдавая предпочтение холоду. Правильно ли он жил, правильно ли поступал, исключив из своей жизни пресыщение удовольствиями, негу, блаженство? Сделав исключение только сладостной философии? Сенека встревожился, словно ужаленный дикой пчелой, пронзённый этой коварной мыслью. Он жил верно! Сомнения прочь! Конечно, как всякий смертный, он допускал порой ошибки, совершал поступки, за которые потом корил себя, но главную цель жизни соблюдал и только одной ей и подчинял свою жизнь.
Сумел ли он сделать то, ради чего родился? Где был пик его жизни или он наступит сейчас?
Может быть, там, когда он поразил сенат и затмил самого Калигулу пламенной речью?
Или же в нравственных письмах Луцилию достиг он совершенства?
А может, поймав дарованную ему небом гениальную мысль о справедливом государстве общего блага, войдёт он великим мудрецом и философом в память потомков?
Завершил ли он то дело, ради которого жил, чтобы увековечить своё имя в истории человечества?
А может, потомкам останутся его безуспешные попытки приспешничества перед кровавым Нероном, покорная служба этому зверю?
Или все будут рассказывать о его бесчисленных подарках, принимаемых от тирана, и несметных богатствах?
А может, память людская сохранит его красавцем обольстителем, от которого сходили с ума придворные дамы и даже великие из них, как Мессалина или Агриппина, пытавшиеся затащить его в постель?
Каждый человек, уходя из жизни, должен задать себе этот болезненный, нелицеприятный вопрос. Что он сумел сделать и будут ли его вспоминать близкие и друзья добрым словом или, наоборот, проклинать? Зачем ты появился на земле, человек? Ради чего жил?
Громкий плач за спиной вернул философа к действительности. В покои ворвалась его Паулина, бросилась к нему, прильнула к ванне.
— Анней, дорогой, что ты задумал? — сквозь рыдания прозвучал вопрос, хотя и остался без ответа, — она всё уже поняла.
Он опустил руку на её прекрасные рассыпавшиеся в беспорядке чёрные волосы. Паулина завладела его рукой, покрыла пальцы безумными поцелуями.
— Возьми меня с собой, дорогой, — взмолилась она. — Я не останусь одна в этой жизни. Нерон меня не пощадит.
— Он не посмеет тебя тронуть, милая, — попытался успокоить её Сенека.
— Он убьёт меня! Как поступил с женой и детьми Афрания Бурра и другими. Ты же знаешь. Он не оставляет свидетелей. Я хочу вместе с тобой. Не дам извергу насладиться казнью над нами!
— Нет, мой друг! Ты должна жить! Ты будешь жить! — не спеша, короткими жёсткими фразами философ попробовал прервать её стенания.
— Нет в мире сил, чтобы умилостивить этого зверя, — билась в плаче женщина. — Дорогой, я приготовилась к смерти. С тобой мне она не страшна. Возьми и меня туда.
— Нет, моя радость, я должен уйти один, — твёрдо произнёс Сенека, — хотя уйти с тобой вдвоём и для меня было бы большим счастьем.
Бедняжка Паулина разразилась новыми рыданиями.
— Друг мой, — обратился к ней снова философ. — Я прошу тебя остаться жить, чтобы исполнить мою последнюю просьбу. Никому, кроме тебя, доверить её я не могу.
Паулина смолкла, усилием воли сдержав плач.
— Ты единственная, кто сохранит все труды и сочинения моей жизни от Нерона. Именно это поможет тебе выжить. Нерон не тронет тебя, пока не выследит и не отыщет всё, что я создал и завещал человечеству. Опасайся его сыщиков и соглядатаев. Берегись его любезности и милостей. Он ничего не делает бескорыстно… Мне смерть не страшна. Я буду жить, если ты сохранишь мои труды. Мы будем жить с тобой тогда вечно. Помни это и берегись. А дни Нерона сочтены. Поверь мне, зверь закончит свои дни скоро, и конец его будет страшен!
Паулина безудержно рыдала.
Подошёл Светоний, поймал однозначный взгляд Сенеки.
— Я готов выполнить твою волю, Анней, — прошептали его губы.
Философ удовлетворенно кивнул, подал команду служанкам, те бросились к Паулине и, как та ни сопротивлялась, увлекли её из покоев.
— Приступай, мой друг, — повернулся Сенека к лекарю.
Искушённый в деликатных вопросах медицины, Светоний лёгким ласкательным движением тонких пальцев, в которых блеснула сталь лезвия, коснулся тела философа под коленками; тот, не почувствовав ни страха, ни боли, блаженно откинулся на подложенное услужливым помощником полотенце, упёрся головой в стенку ванны, закрыл глаза.
Вода медленно окрашивалась чёрно-красной кровью. Жизнь начала бег из его тела лениво, не спеша. Казалось, всегда послушная сердцу хозяина кровь не желала торопиться. Однако хозяин желал обратного.
Лекарь понаблюдал, задержавшись над ванной, и засуетился. Его искусство оказалось бессильным. Кровь не шла из вен иссохшего тела. Процесс мог затянуться, а вода быстро остывала в холодных покоях. Это грозило мучениями философу, а не блаженным избавлением. Но Сенека успокоил Светония. Будто уловив неладное, он очнулся, открыл глаза, взглянул на друга. Светоний, бессильный чем-то помочь, опустил голову. Философ его подбодрил едва заметной улыбкой, — ничего, дружище, я потерплю.
Между тем утро стремительно оповещало о своём приходе нахальными лучами солнца, ворвавшимися в покои и заплясавшими бликами на бледно-розовой водной поверхности в ванне. Дождь давно прекратился. День вступал в свои права.
Сенека забылся, казалось, задремал. Светоний дежурил поблизости…
Они пришли ближе к полудню.
Когда усадьба уже сияла в жарких ярких лучах беснующегося, истосковавшегося по людям за время дождей солнца, когда развеселились птицы, гоняясь друг за другом, когда всё вокруг радовалось жизни…
Они пришли.
Светоний потревожил сон Сенеки. Он сообщил, что центурион и два ликтора с лекарем появились у ворот усадьбы и направляются к вилле. Мальчишка от ворот, предупреждённый стражей, прибежал и рассказал об императорских посланцах. Центурион нёс смертный приговор, подписанный Нероном. Других причин для его посещения у них, конечно, не было. Лекарь шествовал следом, готовый привести приговор в исполнение.
Вот и всё…
Времени на раздумье не оставалось, а кровь всё-таки не спешила из ссохшихся вен; Сенека только чувствовал головокружение; его уже звало небо, но ещё держала земля. Он мыслил здраво и приказал принести ему яду, немедленно его приняв.
Но и яд был бессилен. Искушённый философ, закалённый в дворцовых интригах, так долго приучал свой организм к различного рода отравам, что организм привык к яду и мог жить ещё долгое время, а то и перебороть его.
Сенека огорченно уронил голову на грудь. Он должен умереть сам, не услышав позорной хулы и клеветнического приговора! Он не доставит радости тирану пасть от его руки!
Философ подозвал к себе Светония и попросил нож. Лезвие приятно ласкало пальцы холодной отрешённостью и сияло изяществом и холёной красотой. Он закрыл глаза на несколько секунд, собрал всю свою волю и резко вонзил остриё металла в вены на одной руке. Боли не почувствовал и успокоился — не зря учил других и себя тренировал. Переложив нож в другую руку, глубоко погрузил его в голубые жилки на другой…
Только после этого послушная его воле и усилиям жизнь заторопилась из тела…
Успокоившись, Сенека откинул потяжелевшую голову и закрыл глаза. Он успел сделать всё, что задумал.
Центурион вошёл в покои, величественно оглядел присутствующих суровым взором солдата, выкрикнул:
— Именем императора! — махнул было рукой ликторам, подавая команду огласить приговор, но застыл в жутком предчувствии.
Он опоздал.
Великий Луций Анней Сенека заснул навеки, счастливо улыбаясь…
Он победил тирана.