Николай Николаевич в те годы работал невероятно много и самозабвенно. Я был студентом университета, занимал конурку на третьем этаже дворца Меншикова на Васильевском острове, ходил на лекции, варил себе гречневую кашу в голландской печке. Это была основная пища, ибо обед в студенческой столовой не насыщал, а на два обеда не хватало денег.
Николай Николаевич жил в районе Лесного, в профессорском доме при Политехническом институте. Частенько приезжал в центр города, прокручивая городские дела; вечером ухаживал за моими двоюродными сестрами Ниной и Наташей одновременно и оставался у меня ночевать. С удовольствием ел кашу, спал на моей кровати (я на приставных стульях), рассказывал о своих делах. Говорил с подъемом, страстно о невероятно, фантастически интересных и перспективных достижениях физики. И была у него в те годы — может быть, и позже, не знаю — миссионерская манера всех перекрещивать в свою научную веру: признак, характерный для увлекающихся своим делом людей. Я имел неосторожность рассказать, что занял первое место на конкурсе физического кружка, и с тех пор он удвоил напор вербовочных разговоров. Правда, пока дело сводилось к моему переходу с биологического факультета на физико-математический. Он говорил: «Разве можно сравнивать!» Кто мог подумать, что уже зрелым, сложившимся ученым он так увлечется биологией.
Разговаривали мы по русско-интеллигентскому обычаю долго, куда как за полночь. После научно-физического раунда начинался разговор об охоте, о планах на будущее; он, неутомимый и прирожденный организатор, решил — как можно скорее, ни в коем случае не откладывая, начинать прямо завтра! — организовать небольшую базу на Ладожском озере (остаток его утятничества), где будут руль-моторы, швертботы, подъездные челны, собаки, подсадные утки. Третий раунд — осторожное выспрашивание у меня о Нине и Наташе. Здесь уже организовывалась его собственная жизнь и конкретные предложения не высказывались, скорее ожидался совет от меня. А что я мог сказать? Только воспользоваться чужим, вспомнить французскую песенку:
Les amours sont fragiles,
Helas, el les sont vides,
Comme des joujous des petits enfants.
It ne faut pas regarder ce qui
est dedans.[5]
Памятна мне первая совместная охота. Охота — слово здесь весьма условное: в зимние каникулы мы больше недели прожили на даче моего отца неподалеку от Петрограда, на берегу Финского залива. Мы — это Николай Николаевич, зачинщик и организатор; два его ученика: крупный, молчаливый Виктор Кондратьев, спокойно поглядывающий глазами, увеличенными очками, и маленький, солнечно-веселый Люся Харитон, каждую минуту готовый в ответ на удачную шутку залиться смехом или подойти к пианино и, не присаживаясь, загреметь фокстротом; две мои двоюродные сестры: худощавая, высокая блондинка Наташа Бурцева, студентка университета, обладательница прекрасного голоса, к тому же великолепно играющая на рояле, и Нина Седельницкая, темноволосая красивая девушка, молодой филолог, отличная лыжница; мой брат Юрий, дипломант Сельскохозяйственного института, поэт и единственный из нас женатик, и я, первокурсник университета.
Лебяжье — чудесное место! — небольшая рыбацкая деревушка у мелководного берега, стоящая, если не считать маленького клочка обрабатываемой земли, в огромном сосново-еловом лесу. Дом моего отца-одноэтажный, четырехкомнатный, на берегу речки, рядом с яблоневым садом. Что касается нашего времяпрепровождения, можно привести сочиненную нами тогда частушку:
В Лебяжьем жизнь веселая,
Привольное житье,
Там лыжное катание
И крепкое питье.
Встаем не очень рано мы —
Часочка в два иль три,
Наташино сопрано
Нас будит до зари.
В окрестностях Лебяжьего. Черная Речка. 1910 г.
Здесь все достоверно, кроме фигурального крепкого питья. В те годы вино не очень употребляли и доставали с трудом. Скорее всего, дело шло о двух бутылках портвейна за все время.
Плохо было с охотой, но это никого не удручало. Мы жили в теплом доме весело, дружно. Короткие зимние дни проводили на лыжах. Лыжи в те годы были невероятно длинные, палки толщенные, бамбуковые. Вечером, как это водится, без конца спорили на самые различные темы, очень много — все наперебой — декламировали стихи: Блок, Ахматова, Кузмин, Шершеневич, Бальмонт, Брюсов. Отдыхая, слушали музыку — отлично играла и пела Наташа.
Как хорошо, как тепло вспоминаются зимние уютные вечера в лебяженском доме!
После серьезной музыки и настоящих стихов публика требует частушек. Частушки немудрящие. Нам они нравились, сочинялись тут же. Сегодня днем катались на крутом лесистом склоне в сторону старого кирпичного завода; горка крутая, снег рыхлый, лыжники так себе, а кое-кто и вовсе не мастер… Наташа у пианино, запевает с Юрием:
Глава приезжих физиков —
Пропеллер-человек,
Зимою ищет рыжиков,
Зарывшись носом в снег.
«Пропеллер-человек… зарывшись носом в снег» — не очень-то уважительно!
А Харитон наш маленький —
Турист он хоть куда:
Надел по горло валенки
И падает всегда.
И верно, невероятного размера валенки достал где-то для этой поездки Юлий Борисович Харитон.
А Виктор Николаевич
С душою удалой
Летает ясным соколом
Над елкой молодой.
Непростой характер у Виктора Николаевича Кондратьева. Сейчас в Лебяжьем — на лыжах, может быть, и впервые — усваивает это дело практически и бесстрашно, не глядя вниз: все скатываются, почему же ему мерзнуть наверху — а там что будет, то будет.
Устав от стихов, вскакивал Харитон, неистово гремел на пианино фокстрот:
Мы только негры, мы только негры —
Мы вам волнуем кровь.
Дайте нам кольца, дайте ожерелья —
Мы вам дадим любовь.
Танцевали все с увлечением и всяческие танцы.
Конечно, в компании, где две прелестные девушки и пятеро молодых мужчин, витал — неярко выраженный, но все же несомненный — мальчик с луком и стрелами. Правда, из его мишеней двое исключались: женатый Юрий и я. Тетушки наши озабоченно и лукаво говорили: «Кузинаж данжере вуазинаж»,[6] — они почти не ошиблись: я был влюблен в третью кузину.
Мы все двоились понемногу…
Какая странная картина: —
Пол-Харитона пляшет с Ниной,
А половина не тужит —
Наташе голову кружит.
………………………………………
Увы! Сердца волшебниц сих,
Как пироги, обманут их.
Пироги, действительно, девочки так и не собрались спечь, хоть обещали…
Боже, как давно это было и как памятно!
На охоту было мало надежды. Зайцы поблизости водились, но у нас не было гончей. Морозы стояли крепкие. Снега в тот год были богатые и без осадки, везде сугробы, молодые ельники и березняки — белые стены.
Мы отправились в первую же порошу, оставив дома девочек готовить обед и неохотника Люсю Харитона, который и на отдыхе выкраивал время для работы над каким-то теоретическим вопросом физики: листочки, испещренные формулами, встречались даже на подоконниках.
Руководил охотой, как это ни странно, я, самый младший.
Зеленая морозная зорька — градусов не меньше двадцати — перешла в ясный день. Невысокое солнце сумело ослепительно зажечь снега. Поскрипывали лыжные ремни, индевели брови и шарфы. Вошли в лес. Он старый, высокоствольный, еловый, с небольшой примесью вековечных сосен. Им много за сто: чешуя в нижней части ствола овальная, розовая. Красивый лес, дремучий, и стволы деревьев — как колонны неведомых древних зданий. Все притихли.
Мне не до красот природы. Знаю, что в таком лесу заяц держаться не любит, веду на Ванькино поле — небольшой покос вдоль Казанцева ручья. Только подошли туда — малик, четкий, свежий, ночной, — жиры. Попросил обождать, обошел большим кругом — выхода нет. Расставил людей вдоль просеки, что поперек ручья, и сам стал. Юрия послал пошуметь, поднять. Не надеялся на успех. Так и оказалось: беляк прошел между Николаем Николаевичем и мной без выстрела, мелькнув черными кончиками ушей над сугробами.
Вышел на просеку Юрий как в белом халате — столько снега нахватал на куртку. Решили взять зайца гоном. Я вместо гончей. Стрелки расположились полукругом у лежки, а я, подняв воротник и затянув капюшон, прикрыв карманы, пошел следом, изредка вскрикивая, и, чтобы было совсем похоже на гон, взлаивал: «Ау! Ау! Ау!» Расчет был, что беляк, хоть не так точно, как это водится у русаков, все же на лежку выйдет. След был четкий, я надеялся его не потерять, даже если по пути встретится малик другого косого.
Первый круг заяц сделал совсем маленький, вокруг Ванькина поля, и — вот незадача! — подшумели его у самой лежки: кто-то не успел еще угомониться на лазу, шевелился, отаптываясь, или просто еще ходил, выбирал место. Как ни прост косой, но затревожился и кинулся назад почти своим следом. Я шел по спокойным прыжкам в сторону лежки, не понимая, почему нет выстрела, заметил встречный гонный след — сообразил, в чем дело, досадливо чертыхнулся и повернул вдогон: «Ау! Ау! Ау!»
Кажется, такое простое дело идти по следу, если пороша четкая, чуть не печатная, — на деле не так. Подшумленный беляк ушел напрямую не меньше чем на километр, спустился в тальниковую низинку и попал на жиры другого зайца; он уже не мчался длинными тонными прыжками, а шел обычно, и различить на рыхлом снегу его след от следа другого зайца было не так-то просто: везде двойки, скидки, даже тропы. Попробуй разберись! К тому же пригнутые снегом ветки ивняка как белые дуги-шлагбаумы преграждают путь. Зайцу в самый раз, а мне — ползком. Жарко! Лыжи закапываются глубоко, прямо проваливаются в какую-то бездну, ноги вырываются из креплений. Долго, долго я возился в проклятой низине и, наконец, с торжеством, уверенный, что не сменил след и гоню своего зверя, выбрался в высокоствольный лес. Малик потянулся приблизительно в сторону лежки. Тут только сообразил, что мои стрелки, недвижные на номерах, наверно, замерзли, — но что поделать? Бросить нельзя. Вдруг кто-нибудь упрямый, надежный мерзнет, а я брошу? Не может такого быть — позор! «Ау! Ау! Ау!» И опять скрипят лыжи, и тянется, тянется след… Чтоб он пропал, этот зайчишка, — в какую задутую гущару опять правит!