Шквал обрушился на лес разом, застонали, заскрипели, закачались сосны. Ледяная крупа хлестко застучала по не одетой еще земле, а чуть ветер притих, сменилась снегом. Крупнейшие снежины обвально сыпались на головы и плечи. Такие большие снежины мой брат называл «тарелками» и обычно говорил: «Ну, тарелки посыпались — пора уходить».
Уходить не хотелось, уж очень обидно — приехали, шли издалека, мы тут и глухари тут. Я спросил:
— Не холодно? Подождем?
— Конечно.
Мы привалились плотнее к стволу дерева, прижались друг к другу плечами и ждали, не твердо определив, чего ждем. И очень скоро так тоскливо и зябко стало — хуже некуда, и мысли хмурые: черт нас занес в эту глушь, в эту ночь, в эту непогоду; хорошо бы сейчас очутиться дома — тепло, светло, с книжечкой бы полежал, раз уж пришлось бодрствовать, полуночничать. Так ведь не убежишь…
Самое удивительное — хотя весна ведь! — что через какой-нибудь час среди вершин пробились звезды, а чуть позже ветер стих, будто его и не было. Может быть, запоют?
Мы ждали, лес молчал. Холодно было, очень холодно, и… так хорошо, что голосисто и неожиданно протрубили журавли. Я почувствовал через прижатое плечо, что Николай Николаевич даже вздрогнул.
Пискнул пухляк, еще раз протрубили журавли. Щелкнул тот самый, близкий глухарь — значит, не под-шумели, уходя. Щелкал, но в песню не переходил. Я прислушивался напряженно-выжидательно, а чуть отвлекся — услышал, что за ним, близким, поют сразу несколько петухов. Что же делать? Встанешь — сорвется наш глухарь, скиркая, полетит вдоль тока, и тогда прощай охота на все утро. Одна надежда — сам запоет. А он пощелкает и смолкнет, пощелкает и смолкнет — и так раз за разом. Оказались мы в ловушке, выход один — ждать.
Лес гремит: соперничая в звонкости, поют зяблики, поблизости и вдалеке пересвистываются певчие дрозды, барабанит дятел. Ровно гудит где-то не так далеко тетеревиный ток. Один за другим тянут вальдшнепы, а мы… сидим недвижно. Ждем — и холодно нам, и неуютно, и досадно. И вдруг — ничего не предугадаешь в сложном таинстве тока! — наш глухарь спокойно слетел, как нырнул с вершины, и потянул туда, где слышались песни соперников. Мы разом встали, расправляя ноги и борясь с ознобом.
Шагов сто — а может быть, и больше — я вел Николая Николаевича за собой, шагал, не подскакивал, затем взял за руку. Песню выбрал близкую, хорошо слышную и немного в стороне от центра тока, где точение сливалось в сплошной шип и громко хлопали крылья.
Теке-теке-теке… трррыч — тут я нажимаю на руку, и под глухую песню — чи-чи-ши, чи-чи-ши — мы делаем два шага, твердо ставя ноги. Получается! Получается! Я чувствую, что Николай Николаевич взволнован, у него подрагивает рука. Однако понимаю по темпу его движения, что он не слышит песни. Он ее, конечно, слышит, но не может связать с глухарем.
Рассвело, я решил перейти на другой сигнал: поднятие и опускание руки. Тоже получается: опущу руку — делает два-три шага, подниму — останавливается как вкопанный. Хорошо. Певун все ближе, и тут… Как неладно получилось!
Подскакивали по лосиной тропе, залитой водой. Николай Николаевич, когда я поднял руку, на последнем шаге оступился, неловко упал на вытянутые руки, оперся на них, вися грудью над водой. Я услышал очередную песню мошника, опустил руку и, не почувствовав движения за спиной, обернулся, заметил, что Николай Николаевич в неудобном положении дожидается следующей глухой песни. Я протянул руку с открытой ладонью и энергично — как нажал — показательно опустил… Боже мой! он перепутал жест-сигнал и лег грудью в воду, весеннюю, холодную. Мне бы подойти к нему, поднять, — черт с ним, с глухарем, что сразу слетит. Нет, оба мы были молоды, азартны. Счастье, что глухарь яростно точил песню за песней. Я дождался очередной и уже обеими руками показал — подымайтесь! Да он и сам, видимо, уже понял свою ошибку, встал и даже шагнул два шага. Не обращая внимания на случившееся, я придержал Николая Николаевича, под песню спросил:
— Слышите?
— Слышу хорошо.
— Поняли?
— Понял.
— Идите сами.
Я остался на месте. Слушал. Заметно светало. Мошник точил яро. Шагов охотника не было слышно. До сих пор мы скакали по мшаге, сосновому редколесью. Глухарь пел дальше — в вековом ельнике на склоне к болоту. По расчету времени должен быть выстрел. Его нет. Тихонечко поскакал в ту сторону: может быть, помочь надо? Грохнул, как обвал в тишину, гулкий выстрел, за ним, чуть погодя, другой. Довольно далеко — явно Виктор Николаевич. Наш певун только пропустил две песни и продолжал точить.
Скачу — песня близко — приглядываюсь понизу, в коричневом сумраке вижу две черные трубы — сапоги Николая Николаевича. Передвигаются точно под песню. Ясно — глухарь над ним. Подскакиваю ближе — над сапогами-трубами высокая фигура в защитной куртке, ружье приподнято, медленно покачивает головой — разглядывает. Заметил меня, остановился, замер, под песню мне:
— Не вижу! Не вижу! Где-то здесь.
Так я и думал: без привычки не разглядеть. Я прижался к нему вплотную, прицелился своим ружьем, нагнул его голову к планке, чтобы смотрел вдоль нее. Он опять шепчет: «Все равно не вижу, стреляйте, улетит».
Что делать? Ладно, думаю, убью и отдам. Привычно выцелил под песню. Щелкнули две осечки. Проклятый латунный центробой! Наконец выстрел, но чахлый, как плевок. Глухарь с грохотом улетел.
Николай Николаевич дрожащими губами, то ли от волнения, то ли в знобкую зорьку не согрелся еще на подходе, продолжал шептать:
— Черт побери! Досадно! Это я… он совсем улетел… больше не будет?
— Вряд ли. Может, где-нибудь далеко, на окраине тока. Не огорчайтесь, еще ни одному охотнику не удалось убить своего первого глухаря. Давайте послушаем других.
Гремит птичья мелочь: зяблики, певчие дрозды, барабанит дятел, кукушка запела — все мешают слушать. Ток молчит. Видимо, наш подход и выстрелы подшумели.
Солнце поднялось высоко. Деловито бабакая, потянула с тока на вырубку копалуха. За ней ближе к нам петух, черный, бородатый, мимо летит. Николай Николаевич скинул с плеча ружье, я удержал за руку.
— Что вы? Что вы? Нельзя. Летящего на току? Только под песню.
Это было старое правило наших отцов, нашей компании, и я передал его неофиту со всей строгостью, а он, как и все мы, принял — как потом оказалось — на всю жизнь и так учил других.
Медленно, продолжая слушать, пошли к табору. Глухари молчали, только невдалеке от просеки в еловой куртине время от времени подавал голос крёхатень. Николай Николаевич загорелся, хотел подходить. Я сказал, что это безнадежно, раз не поет.
Вдалеке на просеке показался Виктор Николаевич. Ни в руках, ни за плечами не было видно добычи — пустой. Шел медленно, устало, поравнялся с крёхатнем, услышал и пошел скрадывать.
— Вот видите, — упрекнул меня Николай Николаевич, — он сейчас возьмет глухаря.
— Пустой номер — никому никогда не удавалось.
— Подождем?
— Не стоит; пока придет, мы уже чай вскипятим.
Мы подошли к костру, стали собирать головешки, отряхивая с них легкий холодный пепел. Гулкий выстрел — шумное, грузное падение. «Ну вот», — сказал Николай Николаевич и посмотрел на меня весело, не осуждающе. Он, как и я, верил в теорию любого дела, даже если она не подтверждается практикой. Я был сконфужен.
Виктор Николаевич принес небольшого глухаря. Николай Николаевич взвешивал его на руках, рассматривал, приговаривая: «Покажите-покажите, первый раз так близко вижу — красивый — какой большой — клюв, как у орла, — а брови…»
Виктор Николаевич рассказывал:
— Я старался идти как под песню, но он так редко подавал голос, что я шел просто осторожно, там тропинка — мягко. Сидел почти открыто, на сосне, — я из-за елки.
— По кому стреляли раньше?
— По глухарю под песню, два раза. Мне показалось: хорошо вижу — в ветках, в полдерева; а он слетел с вершины после второго выстрела. Жалко.
И ему я повторил, что никому из охотников не удавалось взять своего первого глухаря.
Спать больше не хотелось. Разделись, разулись. Развешивая портянки на вешалах у костра, Николай Николаевич, ни к кому в отдельности не обращаясь, сказал:
— С тех пор, как сели на подслух и до сих пор, я ни разу не вспомнил о городских делах. Знаете, это здорово! Удивительная, какая-то мистическая охота.
Откликнулся Виктор Николаевич:
— И я тоже. Загадочная штука. Если упростить, снизить, — получится: здоровые мужики глухой ночью гоняются, забыв все на свете, взяв стреляющие палки, за курами. Мужики сытые… зачем вы вешаете у костра? Еще свалятся или обгорят. Смотрите какое солнце, если еще ветерок пойдет, — скорее, чем у костра… только это не мистика, а чистейший атавизм, разгулялось что-то от пращуров. Поди и они за глухарем умели…
— Это песня виновата, — возразил я, — русалки песней сманивали с кораблей моряков, глухари зачаровывают лесовиков.
— Удивительная песня, — согласился Виктор, — а чем удивительная? Ведь простая, не звонкая соловьиная, не гремящая косачиная — тихая, шип и пощелкивание, а как услышишь — затрясет, все забудешь.
Я высказал давно обдуманное:
— Дело не в песне — ее почти точно на спичечном коробке изобразить можно, — дело в исполнителе. Подойдите ближе да на свету: он весь дрожит, напрягаясь от страсти, — ну и тебя затрясет, это законно.
Н. Н. Семенов с глухарем.
Поспела картошка, мы набросились на нее, как овцы на первую траву. Еще приятней был умело и щедро заваренный чай. А когда мы кончили с этим делом, надо было бы поспать, но не было никакой возможности — так развернулся и воссиял тот весенний денек, и мы были молодые, здоровые люди.
Солнце, ослепительное солнце — смотреть на него даже секунду нельзя — лилось к нам и играло где только возможно: зайчиками в голубых лужах, искрами на булькающем водоскате ручья, в каплях, нависших на голых дугах веток, превращая их в разноцветное ожерелье. Ночной снег растаял еще до рассвета. На глазах просыпался, оживал лесной ручей, позванивал тонко, ломая прозрачный ночной припай, нес с собой древесный мусор и крупные ледяные следы лосей. Лес, особенно опушка и урема ручья, гремел птичьими голосами и песнями. Хотя утро уже позднее, рябчики из потаенных гущарок со всех сторон пронизывали вырубку стеклянными ниточками призывных свистов. Высоко в синеве проходили крикливые караваны гусей. Голоса приближались, усиливались и удалялись, звали за собой: «К нам, к нам, к нам!» — чуть гнусовато и тоскливо, разрывали покой, будили тревогу. Самому хотелось лететь за ними. Казалось, и прилетные птицы примолкали ненадолго, услышав призыв, — может быть, они зря здесь остановились, может быть, надо дальше лететь?