чубук чертил горизонтальную отрицательную линию. В большой радости — прочищенная, набитая свежим табаком и раскуренная трубочка поднималась, взлетала выше плеча.
Он любил шутить и слушать смешное, но лицо его не смеялось, только глаза загорались, лучились подлинным и добрым смехом.
Рассказов у него было много. Речь Ивана Сергеевича была чиста и нетороплива, как лесной ручей. Никаких назойливых приговорочек или модных расхожих слов. И никаких помогающих иному запинок вроде «э-э-э» или «так сказать». Плавно текла его речь, ничем не замутненная и такая русская!
Стал я Ивана Сергеевича подбивать съездить на охоту. Отказывался сначала, говорил: «Хочу, замечательно бы это, да куда и как, и ноги не те. Давненько в лесу не был — пожалуй, года четыре». Я подумал: четыре — это, значит, после смерти дочки Аленушки, утонувшей в озере Пюхи-Ярве. Обещал я, что ходить почти не придется, тяга в четырехстах метрах от асфальта, привезу туда на своей машине. Согласился.
12 мая 1955 года я привез Ивану Сергеевичу ватник, сапоги, носки, портянки, патроны. Застал его за завтраком. Оживился старик, говорит:
— Четыре года ружье на гвозде, вот только это на гвоздь повесить еще не могу, — показал на графинчик с камушками.
Долго одевался, боялся что-нибудь забыть. Уговаривал меня выпить:
— Это ерунда, что шоферу нельзя. Я с пьяными летчиками на По-два летал. На земле на ногах не держатся, а в воздухе что выделывали…
Поехали мы в деревню Строение, Тосненского района, километров шестьдесят от Ленинграда. Там охотничье хозяйство, я им ведал на общественных началах.
Иван Сергеевич сидел рядом с моим водительским местом и, как только мы проехали мясокомбинат, начал рассказывать. На мой вопрос о Куприне ответил:
— Куприна я знал хорошо, он меня в литературу вводил. Был у него, когда он вернулся, в «Метрополе».
Ивана Сергеевича встретил «сухонький старичок с седой бородкой клинышком и обострившимся носом». Куприн впал в детство, почти ничего не помнил. Был в восторге от телеграммы балаклавских стариков по поводу его возвращения на родину. Ивана Сергеевича не узнал. Спросил: «Вы из Ленинграда? А как в Гатчине — трактир Веревкина существует? Нет? Жаль. Такое хорошее место было, и вывеска интересная: „Распивочно и раскурочно“. А этот… как его… мерзавец… как его? Ну, я повесть-то написал, как ее?» — «Яма», — подсказала жена. «Ну, вот вторую-то часть написал, — жив?»
Иван Сергеевич пояснил мне, что Куприн долго торговался с издательством о второй части «Ямы», предлагали ему кабальные условия. И в это время какой-то «Граф Амори», псевдоним, конечно, напечатал свою вторую часть «Ямы», как продолжение купринской, с тем же сюжетом и действующими лицами. Все это сильно подействовало на Куприна.
Иван Сергеевич, рассказывая, видимо переживал ту последнюю, как ему было ясно, прощальную встречу. Помолчал, добавил:
— Не много как человека от него осталось, даже физически, а какой был кряж! А тут? Больной, какой-то примиренный, кроткий и… беспамятный.
Надолго замолчал Иван Сергеевич, отвернулся, смотрел в окошко на убегающие назад несеяные пригородные поля.
Я остановил машину после подъема на Пулковскую возвышенность у поворота на Поповку — размять ноги и прогулять взятого с собой ирландского сеттера Яну. Покряхтывая, вышел на шоссе Иван Сергеевич. Дивный был день, весенний, ласковый, почти безоблачный. В голубизне вихлялась и повизгивала пара чибисов, подальше — еще пара, и еще. Кольцом вокруг бомбовой воронки распушились вербные зайчики, пух от них желтый, цыплячий, и сами нежные, свежерожденные. Поднимаясь из сухой некоей, затрепетал крыльями, залился песней жаворонок. Красивый день, а воздух…
Иван Сергеевич прислушался, спросил:
— А это еще что?
Я рассмеялся:
— Не узнаете?
— Постойте, постойте, — лягушки! Отвык. Верно, лягушки.
— Поют…
— Именно поют, и для них это самая красивая песня. Знаете, и для нас, охотников, прекрасная, без нее не весна. И еще примета: если в воде зашевелились лягушки — значит, вальдшнеп уже прилетел и тянет… Смотрите, какая трава — и не кошено.
— И нельзя косить — мины. Ищут их, ищут не первый год, и все еще есть. Здесь ведь передний край был.
— Что-то я места не узнаю; помнится, тут лес должен быть.
— Он и был, сосновый бор, только его так артиллерия и мины изуродовали, что весь посох.
— Да, война… Страшная она здесь была, и везде.
Машина покатилась дальше. Иван Сергеевич раскурил трубку и повторил задумчиво:
— Война… Худое дело. Вы, кажется, в блокаду здесь были? Хуже фронта.
— Был.
— А знаете, и в тылу тяжко приходилось людям, спасались кто как мог. Я жил в Молотовской области.
Неожиданно Иван Сергеевич усмехнулся, что-то вспомнил. Я молчал: шоссе было плохое, много ям. Иван Сергеевич повернулся ко мне, еще раз улыбнулся и начал:
— Стало мне плохо жить, очень плохо, дальше некуда. Эвакуация, писательство не кормит, о войне писать не умею. Посоветовали фотографировать. У меня два аппарата, пленку привез из Москвы, увеличитель у лесничего.
Дела мои поправились. Появилось все: и масло, и горох. В кладовой к приезду жены тысяча яиц оказалась. (Тут Иван Сергеевич на меня хитро покосился. Дескать, ведь это здорово — тысяча яиц в ту пору.) Снимались все девушки. Раз еще до света меня разбудили. Смотрю, у дома телега с гробом. Просят снять покойника, а я их до смерти боюсь. Отказывался, говорю: темно. Отвечают: «Солнышка подождем, двадцать километров по плохой дороге крюка сделали». Говорю, не могу покойников снимать, им не скажешь — встаньте так, повернитесь. Отвечают: «Повернем как надо, батюшка». Сдался. Топором гроб вскрыли. Старичок седенький, очень дряхлый. Окружили гроб, понимаю — надо, чтоб все на карточке поместились. Привздынули, чуть повернули. Снял. Как на грех, очень хорошо получилось (негатив и сейчас у меня лежит). Через неделю приезжают, всего навезли, завалили. С тех пор от покойников мне отбою не было, и все больше младенцы.
Проехали Саблино. Иван Сергеевич не долго молчал — видно, возбудила его необычная снова охотничья поездка, был в разговорчивом настроении:
— Сильная это страсть, охота, и, может быть, наследственная. Поступил мой отец управляющим к купцу Кутузову. Кутузов такое условие поставил: «Делай что хочешь, работай как тебе нравится, только не тронь мой дупелиный ток». Хороший был ток, замечательный. Два года служил отец купцу, оба довольны были. На третий год не вытерпел, сходил на дупелиный ток. А был в конторе писарь, злющий такой, чахоточный. Сразу донес, и купец сдержал свое слово — уволил отца.
В это время я сказал Ивану Сергеевичу, что скоро и наше учебно-опытное лесничество и охотхозяйство. Он спросил:
— А глухариные тока у вас есть? Город-то совсем рядом.
— Есть.
— Хорошие, большие?
— Разные; и битых порядочно, особенно по краям лесничества, и отличные есть, петухов десятка два, не меньше. Фамильные есть — им свыше ста лет. Стараемся сохранить.
— Это здорово. Правильно. Удивительная охота, интереснейшая, тонкая, и много еще в ней таинственного. Лучше всего ее описал Куприн. Помните?
— Помню, как же.
Открыто летят вальдшнепы, но высоковато.
— Куприн на глухариных токах был, но мало. Где-то его в Белоруссии водили на тока. А Пришвин — мы как-то сидим в пивной, он и признался: никогда на глухарином току не был. Верно ли? Я, Алексей Алексеевич, считаю, что эта охота таинственная, мистическая. Был у меня случай. Вы про «Березовый» ток слышали?
— Как же, и сам бывал. Удивительно, на березах поют.
— Так вот. На этом току в глуши была избушка. По моей просьбе Военно-охотничье общество ее подправило. Я там неделями жил. После зари сидел перед избушкой за столиком, пил чай. Кругом красота, тишина, только птички заливаются. В общем, не вам рассказывать, знаю, что вы глухарятник подлинный, понимаете, что значит вернуться с глухарем с тока и отдыхать. Чай пью из эмалированной кружки. Почти допил, смотрю — по канавке-ручейку перышко плывет, за ним другое, третье. Перья глухарки. Пошел вверх по ручью разузнать. Метрах в ста, на бережку, масса перьев — видимо, глухарка затрепана. Но кем? Огляделся — хвост глухарки из воды торчит. Потянул — вытащил всю птицу. Хоть и под водой лежала, теплая еще. Норка, наверно, затащила. Подивился, вернулся к домику. Кружка на столе стоит… полная до края холодной воды. Вот чертовщина!
Трубка сопит и фыркает, гаснут спички, Иван Сергеевич поглядывает на меня:
— Через год по пути на этот ток мы с приятелем остановились у лесничихи. Муж у нее погиб на войне, она работает за него. Я рассказываю приятелю про этот случай, а лесничиха смеется: она была в обходе в то утро, проходила мимо избушки и пошутила — черпнула в кружку чистую воду из ручья.
Повернули с Московского шоссе на Лисино — Корпус. Поперек дороги ручей. Заметили всплеск крыльев. Я притормозил. Видим — кулик-черныш самочку топчет рядом, в двух шагах от нас. Иван Сергеевич говорит:
— Не признает кулик таинства любви, наплевать ему на весь мир, когда рядом ОНА. Ну вот и спугнули, — нехорошо.
У крайнего дома в Строении мы поставили машину и пошли на тягу. Она близко от дома — на просеке, где ее пересекает черноольховый ручей. Все было как весной на тяге бывает: певчие дрозды, и пеночка-весничка, и лягушки пели и бултыхались в массе своей же икры, и гуси летели, довольно низко.
Мы пришли на место рановато, надо было ждать. Я сидел неподалеку от Ивана Сергеевича на поваленной ветром березе. Ждал, и было мне хорошо, удивительно хорошо. И не только потому, что удалось выехать из города, что под ногами мягко и вокруг поют птицы, знакомые, лесные, что прохладный воздух напоен запахами открытой земли и молодого листа чуть задымившихся берез, и даже не потому, что вот-вот должен появиться вальдшнеп (я знаю, где покажется его такой знакомый силуэт, — скорее всего, над теми двумя вершинами) — и вспыхнет азарт выстрела. Нет, была в тот вечер и большая радость, знакомая каждому охотнику, — возможность поделиться, угостить собрата охотой. И какого человека! Он видел чуть не всю землю: знойную Африку, страшные льды Севера, пустыни и горы, тайгу и тундру, стриженую зелень Англии и осиротевшие наши послевоенные нивы. И я знал, был уверен, что Иван Сергеевич по складу души, по корню своему русскому, примет и этот не пышный уголок малой моей Родины.