не мог это сделать, органически не мог — иначе против себя бы пошел.
И этому надо учить с детства. Прежде всего пробудить у ребенка любовь к природе. И лучшим учителем здесь должна быть художественная литература.
Так они оба думали и — вместе и порознь — боролись против «педагогической» нравоучительной назидательности, против господствовавшей одно время вульгарной социологии.
Виталий Бианки искал, собирал вокруг себя начинающих писателей. Учил их профессиональному мастерству от «А» до «Я», от построения вещи, сюжета до правильно расставленных знаков препинания. Любил говорить и писать о «тайнах» творчества.
Около Ивана Сергеевича, насколько мне известно, не группировались начинающие писатели, и сам он не любил говорить, тем более выступать в печати по вопросам литературного творчества. Ни записи мои, ни память не сохранили высказываний Ивана Сергеевича о технике писательского мастерства. Не любил он эту тему, будто стеснялся обнажать механику дела, которому служил благоговейно.
И все же небольшое, очень приблизительное представление я об этом имею. Сижу за столом и внимательно читаю, рассматриваю рукопись 1955 года — свой рассказ «Герой». Плохой рассказ, как теперь понимаю, и очень ценный потому, что он правлен самим Соколовым-Микитовым. Рассматриваю сделанные его рукой пометки, замечания. Я взволнован — кажется, что беседую с Иваном Сергеевичем, слышу его глуховатый, мерный, неповторимый — ни с кем не спутаешь — голос; вижу, ясно вижу его глаза, увеличенные очками, усталое и доброе лицо, жесты помощницы-трубки. Мне немного страшно, почему — не знаю.
Рукопись… Я не литературовед, мне труден ее анализ, к тому же она моя. Постараюсь понять, что не нравилось Ивану Сергеевичу. Не нравились длинные нескладные предложения — упрощал. Текст: «Даже представить себе жутко становится здесь, дома, на закрытом сеновале. Никуда не пойду!» После правки: «Даже представить жутко. Никуда не пойду!» Текст: «…стал заставлять себя думать о чем-нибудь приятном». После правки: «…стал думать о приятном».
Не нравились, как мне кажется, вычурные обороты речи. Текст: «„Тро-па-та, тро-па-та“ — звучно выстукивали копыта жеребчика, стелющегося в сумасшедшем галопе». После правки: «„Тро-па-та, тро-па-та“ — звучно выстукивали копыта жеребчика». Текст: «На склонах выдала себя брусника, зардевшись солнечными бочками». После правки: «На склонах зарделась солнечными бочками брусника». Текст: «Оно это верно, если кобыленка одна прибежала, то Героя не иначе как волки задрали». После правки: «Это верно, если кобыленка одна прибежала, Героя, должно быть, волки задрали». Текст: «…звездчатого неба». Исправлено: «…звездного неба». Текст: «Когда сердце заколотилось так, что, казалось, переселилось уже в горло, мальчик остановился». Вся фраза подчеркнута и на полях два жирных минуса. «На столе буйствовал самовар». Исправлено: «На столе кипел самовар». Таких поправок много.
Не нравятся Ивану Сергеевичу мои определения, характеристики прямой речи. Например, у меня такой текст: «…поддержал собеседницу бригадир, задумчиво скручивая папироску». После правки: «…сказал бригадир». Подчеркивает слова: «возмутилась тетя Даша», — «вставил бригадир», «выпалил Алеша», «загорелся Алеша», — и все переправляет на «сказал». Трудно, конечно, судить об этом, не имея перед глазами полного текста, но тенденция ясна.
К моему удивлению, протест Ивана Сергеевича, судя по правке, вызывают местные новгородские слова. Буквально все они или подчеркнуты, или зачеркнуты, независимо от того, авторская это речь или говор сельских жителей Новгородской области, где происходят события. Выпишу эти слова, напомнив, что рассказ состоит из 25 страниц машинописи: «ухожа», «лончаки», «храпок», «ластовки», «падара», «поскотина», «пожни», «ройки», «омежек», «перенова», «пазанок», «кормовик», «схитить», «мшарина», «зимник», «островина», «мошник», «лунит», «продух». Не одобряет Иван Сергеевич такие слова, даже если я даю к ним сноску («поскотина — изгородь между полями и ухожей, не позволяющая стаду попасть в хлеба», «выскеть — выворот земли на корнях, получающийся при падении дерева от ветра», «ластовка — малое оконное стекло» и т. д.).
Размышляя по этому поводу, я вначале не мог согласиться с такой правкой. Даже пришло в голову, что Иван Сергеевич — человек смоленский, а слова эти северорусские, он мог их и не знать. Потом подумалось, что дело-то в перегрузке — слишком много местных слов. Правда, почему он забраковал все, без исключения? Особенно это мне стало неясно, когда появившаяся «деревенская проза» получила всеобщее признание, а уж там-то местных, сугубо местных слов великое множество.
Яснее для меня другая категория забракованных слов: «Маковка одинокой семенной („семенной“ зачеркнуто) сосны», «ветровальные вывороты», «черные кварталы», «раскисшая почва» («почва» заменена на «грязь»). Это «техницизмы» — слова, взятые из лесоводственной науки.
На весьма ограниченном материале — правке одной рукописи — я попытался показать, что не нравилось Ивану Сергеевичу. Логично было бы показать, что ему нравится. Испытывая чувство неловкости (рукопись-то моя), приведу два отрывка, против которых рукой Ивана Сергеевича поставлено: «Хор.»
«Дарья Васильевна полола в огороде и едва успела укрыться от дождя. Первые брызги его встревожили только кур. Глухо шлепаясь на дорогу, падали редкие капли и закатывались в пыльные шарики; потом зачастили все больше и больше, и хлынул обильный грозовой ливень. Серой стеной встал он между домами. Оконные стекла как будто сами поплыли вверх между быстрыми струями. Совсем потемнело в доме. Раз за разом вспыхивало на дворе, вздрагивали стены, и чашки в буфете трусливо звенели, отвечая буйным раскатам грома. Защелкал по обшивке стен и кровле град».
И еще один пример:
«Алеша лежал на сеновале, тепло укрытый поверх одеяла тяжелым пахнувшим брусникой тулупом, и не спал. В окошечке светился кусок звездного неба. Где-то внизу сыто вздыхала корова. Уютно и нежно попискивали под клушкой цыплята, потревоженные забывшейся во сне матерью. На деревне гуляла молодежь. Девичья песня, возникнув далеко на окраине, где чуть слышно вздыхала гармонь, приближалась, звенела прямо за дощатой стенкой сеновала и стихала у озера».
Интересно, что по удивительному случаю у меня сохранилась рукопись того же рассказа, правленного Виталием Бианки. Даже самое поверхностное сопоставление показывает резкую разницу во вкусах этих писателей. Воздержусь от сравнения, чтобы не уйти еще дальше от главной темы. Добавлю только, что после двух редактирований в экземплярах рукописи оказалось столько вопросительных знаков, подчеркиваний и вычеркиваний, что я так и не отдал рассказ в печать.
В заключение попытаюсь охарактеризовать отношение Ивана Сергеевича к писательскому труду в те годы, когда я мог об этом судить. Он относился к нему, как я уже говорил, благоговейно и в то же время ответственно и просто. Так, как каждый мастер — плотник, слесарь, пахарь. Другое дело, что в годы, когда по ряду причин он чувствовал, что не может работать в полную меру своего правдивого таланта, — он молчал, молчал долго. Это была его боль.
Я много расспрашивал Ивана Сергеевича о его встречах с интересными людьми, особенно с писателями. Рассказывал он охотно, интересно, но нет смысла передавать как бы через вторые руки то, что он сам так хорошо описал в книге «Давние встречи».
Весной 1967 года мы вдвоем с Е. В. Бианки почти две недели жили в доме на крутом берегу озера Городно. Это говорится так: «в доме», — на самом деле домашничали мало. Только первые дни, когда по озеру еще ходили от берега к берегу ледяные поля — синие, игольчатые, — мы любовались ими, сидя у открытого окна с только что снятой зимней рамой. Да и то, чуть пригреет, уходили по своей стороне озера в поля.
Из окна было видно, как много прилетных ютится на малых проталинах южного склона. Трясогузки, скворцы, жаворонки, зяблики и хохлатые чибисы бок о бок рылись в прошлогодней траве. Тихие, усталые с прилета.
После отзимка пошел дождь, парной, споркий, снег сошел в одночасье. Разлетелись птицы и загремели весело, не умолкая, над теплым полем, среди кустов и деревьев, где на каждой ветке разноцветно отсвечивали солнцу крупные водяные капли.
— Посмотри, — сказала моя спутница, — белые, желтые, красные, синие огоньки: кто-то радугу сломал, раскрошил и бросил на землю.
Открылось озеро, и мы попали на глухариные тока. На лодке переправлялись в заозерье по чистой воде, удивляясь, что вчера был лед, а сейчас ни одной льдинки. Радовались стайкам белобоких гоголей на открытой воде. Бросив на берегу лодку, шли дорожками, просеками, тропами по болотам, гарям, вырубам. Резиновые сапоги, притороченные высоко к поясам, тяжелые, неподъемные рюкзаки. В вязких местах брели, держась за руки, через буйные ручьи подваливали деревья большим плотничьим топором.
Поблизости от тока, в давно облюбованном месте, у ручья на еловой гриве обиходили уютную ночевку. Возбужденные большим прилетом глухарей на вечерней заре, коротали бессонную ночь, разглядывая звезды сквозь дым костра. Слушали уханье филина и то удаляющуюся, то приближающуюся песню влюбленного зайца.
Черной безмолвной и зябкой ночью мы уходили от костра на ток. Сквозь чащу молодого ельника, защищая руками глаза, спускались к сосновой мшарине. Там было чуть светлее. Выждав терпеливо, наслушивали песню глухаря…
Надо было возвращаться в Ленинград. Мы шли из Домовичей на станцию Анциферово: семнадцать километров проселка. Дорога мягкая, во многих местах размытая вешними водами, тянулась то светлыми березняками, то небольшими полями. По сторонам яркие ковры голубой перелески и белоснежной ветреницы, на склонах розовые кусты волчьего лыка. Не умолкая, на разные голоса пели птицы.
Можно найти и полюбоваться кустикам и, густо покрытыми розово-лиловыми цветами.
Мы были напоены, наполнены плещущей красотой весны, ее светом, красками, голосами и счастьем — радостью своей жизни. Хотелось поделиться.