— Не кричи, Мишка, мой лошадь водка меньше пьет, тебя на кладбище свезет. Тумать надо — молодой лошадь к стреляный медведь плизко не идет. Как везешь?
Задержались с выездом. Сразу от санатория попали в лес. Вереница саней долго и нудно ныряла по ухабам и болталась по раскатам разъезженной дороги. И возчики, и седоки облегченно вздохнули, когда передовые сани круто свернули и пошли вцелик прямиком через открытое, большое, как озеро, болото. Остались позади пестрая канитель света и теней в разреженном сосняке, талые кольца у подножья рыжих стволов, присыпанный палой хвоей и древесным мусором снег. Впереди гладь, девственная снежная ослепительность. Глазам больно.
Сани пошли ровнее и тише. Сразу стало слышно, что в нескольких местах — кажется близко — поют тетерева, славят яркое солнце и голубые глаза марта: «О-го-ро-уа-уа-уа! О-горро-уа-уа-уа! О-горро-уа-уа-уа!» Дивная песня — никого не оставляет равнодушным. Оживились, повеселели седоки, переглядываются, руками показывают туда, где — «ей-богу, совсем рядом» — на вершине дерева гремит веселая, синяя, плотная пером птица.
Что-то странное делается на передних дровнях: все встали, поддерживают друг друга. Побежал выяснять развеселый Махутин, а нам и без него ясно: на середине мшарины под снегом вода — выше копыльев. Не беда, дно еще не вышло, лошади идут легко и смело. Беда не в деле, а, как часто бывает, в пустяках. Махутин хотел прыгнуть на ходу в сани, промахнулся и под общий хохот грохнулся мимо, разбрызгивая шматки снежноводяной каши. Что с ним делать? Он грубо отказался вернуться домой переодеться, заявил, что просушится у костра загонщиков. Ну и черт с ним! В конце концов, взрослый человек, сам за себя отвечает. Надоело с ним возиться.
В лесу на поляне большой костер. Греются, болтают загонщики, возятся, кто помоложе. Не обманул Андерсен — привел вовремя. А вот он сам:
— Тэре, Алексеич. Все порядке. И она там.
— Обходил? Я же не советовал…
— Верней будет.
— Сколько набрал загонщиков?
— Двадцать пять.
— Отбери восемь понадежнее — в молчуны.
— Сейчас.
Замечаю, что к разговору прислушивается младший Гребенщиков, а подойти ближе стесняется. Понимаю его: бывало, сам интересовался разговорами старших охотников, егерей. Подозвал Илью Ильича, при нем доканчивал разговор с Андерсеном. Договорились, что облава будет стоячая — берлога-то известна, — что молчунов поставим по четыре с каждой стороны, заводить облаву будем с двух сторон. Один фланг поведут Золотарев с Махутиным, другой — Андерсен. Он же, не торопясь, поднимет медведя.
Подводы оставили у костра примерно в километре от оклада. Дальше всем придется идти на лыжах. Минут через сорок после стрелков тронутся в путь загонщики. Стрелки расчехлили ружья, надели белые халаты и шапочки. Кинули жребий. В его порядке потянулись за мной цепочкой на широких лыжах (имущество нашего кружка).
Иду еле-еле, нога за ногу, и не позволяю себя обгонять. Только бы не вспотели люди — тогда трудно будет неподвижно стоять на номере. Правда, желающих обгонять и не нашлось. Тяжело идут люди по рыхлому снегу — нетренированные, за зиму засидевшиеся. Еще на лыжах кое-как, а когда за сотню метров до первого номера я распорядился лыжи снять и идти пешком, — совсем стало плохо: запыхавшись, останавливались.
Трудно было, хотя я и мои помощники егеря старались протаптывать снег как можно сильнее. Получилась на стрелковой линии глубокая канава. Становились на номера потихоньку, без вопросов: заметит стрелок на снегу свой номер — шаг в сторону и на меня посмотрит. Я кивну — дескать, верно, желаю удачи.
Поставил последнего, восьмого, вернулся на свой второй номер. Осторожно отоптался, показался соседям, они мне: слева профессор Кротов, знаменитый лесопильщик, справа Заварзин, дальше за ним хорошо видны Гребенщиковы — отец сидит на раскладном трехногом стуле, сын стоит рядом. Стрелковая линия чуть поворачивает в густом ельнике — никого не видно. Знаю, что там Мокринский.
В охотничьем нашем деле частенько и подолгу приходится ждать — на облавах, глухарином подслухе, с хорошими гончими. Для многих тягостно. Знаю охотников, что никогда не сядут в шалаш на тетеревином току, в скрадок с утиными чучелами, даже на вальдшнепиной тяге им не стоится, если лет плохой — бегают с места на место. А я люблю затаенное охотничье выжидание. И нигде никогда так хорошо не думается.
С хода жарко. Халат завязан на спине — ватник не расстегнешь, только шапку снял — голову остудил. Оглядываюсь. Лес уже не зимний: солнце согнало-скинуло навись с деревьев. Хвоя зеленая-зеленая, и весь ельник как бы распахнулся — то там, то тут видны чистинки, прогалинки. На старой канаве как кровью налились ветки краснотала. Юркий пухляк бесконечно перепархивает около меня, вот совсем рядом с моим плечом — могу рукой достать — застыл в изумлении: пытливый глаз, клюв-шильце. Прошуршала крыльями стайка белых куропаток. Славные чернохвостики, ловко скользя между ветками, опустились на снег и разом побежали, как шарики, брошенные быстрой рукой, и скрылись из глаз. Все ясно — правое крыло загонщиков спугнуло их на болоте.
В левой стороне на вершине высокого дерева застрекотала и не хочет замолчать сорока. Так, понятно, — заходит и левый фланг.
Тишина, тишина.
Чуть слышный шорох… широко растопыривая лапы, не торопясь, выбежал заяц. Сначала только черные ушки замелькали, потом вот и он сам — большой, белый, по сравнению со снегом — чуть с легкой желтинкой. Рядом со мной он выскочил на гребень протоптанной стрелковой линии, побоялся спуститься вниз, побежал вдоль нее, вернулся и скинулся резвым прыжком в сторону оклада. Вот заячья двойка, сделанная на глазах, — обычно мы видим только след на снегу.
Рассказываю, что видел, стоя на номере. Можно подумать: весело стоять — то одно, то другое, прямо как на бойком перекрестке. Нет-нет, не так, — время тянется томительно долго, а думы? Это верно, больше хорошие, но…
Как часто бывает в эту пору — откуда ни возьмись тучка, плотная, серая. Быстро набежала, разрослась, погасила солнце и все теплые краски леса. Обильно посыпалась, застучала по плечам, запрыгала хлесткая крупа. Холодно вокруг, и мне зябко и страшно. Нет! Не медведя боюсь — не в первый раз, уверен в себе, в ружье, патронах и в спокойном прицеле. За других страшно. Как я, распорядитель, мог допустить пьяного Махутина в оклад? Позволить Коле стать на номер с винтовкой? И хуже всего, из ума не идет, — эта трубочка-кочерга, фроловка у младшего Гребенщикова. Одно утешение — отец, старый охотник, рядом.
Непростительно все это, непростительно.
В ныряющем полете появился черный дятел-желна. Прилепился, как приклеился, к березовому стволу, спрятался за него, высунул длинноклювую голову, поглядел на меня, закричал плачуще: «Кья-у-у!»
Неожиданно и нелепо грохнул выстрел. Неожиданно — потому что до условленного сигнала, нелепо — потому что не на стрелковой линии, а в стороне берлоги. За первым выстрелом — второй. И только тогда запел рожок Андерсена, возвещая начало охоты. Как далекий прибой, зашумела облава. Разом появилось солнце — будто выстрелы проткнули тучу, стих ветер, и на стрелковой линии воцарилась настороженная тишина.
Сухо, как пастушеский кнут, хлестнул выстрел — явно винтовочный и в противоположной стороне от первых выстрелов. Знаю, там Коля — крайний молчун у стрелковой. Не выдержал, значит, не сдержал слова.
Впереди, в окладе, легкий треск сломанного сучка. Шуршание снега. Что-то темное мелькнуло среди елок.
Илья Васильевич, не вставая со стула, целится.
Из оклада, косолапя, галопом, легко, будто не по глубокому снегу, а по твердому, ровному бежит на стрелковую медведь.
Илья Васильевич стреляет. Выстрел странный — глухой и как бы с оттяжкой.
Зверь — вижу хорошо — чуть споткнулся и пошел тише.
Второй выстрел — осечка. Гребенщиков резко переламывает ружье, успевает перезарядить — эжекторы выручили, — тщательно, спокойно целится.
Медведь выскочил на стрелковую линию, опустил передние лапы в траншею — замер, оглядывается.
Тишина, страшная тишина.
Зверь зол, но не видит и не слышит никого.
«Зиньк!» — звонко, на весь лес, лязгнул боек.
В ту же секунду медведь кинулся на звук по снежному желобу прямо на Гребенщикова.
Второй осечки я не слышал — бежал на помощь. Соскочил в сторону, чтобы не мешать стрелять, мчался изо всех сил; проваливаясь, помню, застонал визгливо от досады, от беды — ведь если и не смерть, так больница несомненно! Правее меня в ту же сторону, задыхаясь, проламывал снег Заварзин. Стрелять нельзя — впереди люди.
Вижу — встал Илья Васильевич со стула, ружье в снег бросил, тащит из ножен кинжал, громко кричит: «Дура! Дура!» Не нашел впопыхах других слов.
И вдруг слабенький щелчок выстрела.
Медведь ткнулся носом в снег в двух шагах от Ильи Васильевича. Недвижим. Подбегаю — зверь живой: уши прижаты. Стреляю в упор в ухо — конец.
Как же все так получилось?
Поднимать медведицу направился Андерсен. За ним увязался Махутин — знал, где берлога, — обогнал старика и, подойдя почти вплотную, выпалил из двустволки. Андерсен был вынужден подать в рожок начало охоты. Медведица вскочила, пошла сразу большим ходом — и не на стрелковую линию, а на правый фланг. Показалась из чащи на кромке болота. Здесь выстрелил из винтовки Коля Золотарев. «Не в нее, — говорит, — а перед ней в снег, чтобы завернуть в оклад». Так или не так, но медведица вернулась в оклад и вышла на стрелковую между Заварзиным и Гребенщиковым, ближе к ним. Первый и единственный выстрел Ильи Васильевича пришелся неудачно — пуля попала в плечевую кость. Звук осечки привлек внимание раненого зверя, и он «пошел на драку».
Илья Ильич стрелял из своей фроловки на штык. Маленький жакан попал в ребро, раскрылся и ушел вдоль бока, там остался под кожей. Кусочек пули величиной с горошину (может быть, чуть больше) отщепился и поразил спинной мозг между двумя позвонками.
Все это я узнал позже, когда Коля Золотарев, несколько смущенный — то ли герой, то ли нарушитель порядка, с помощью двух егерей снял шкуру и разделал тушу.