Бух! Бух! Не переставая бухают.
Подошел я к берегу и вижу: стоит весь в сером пороховом дыму, как в облаке, молодой парень — охотник. Стоит и в полынью бьет.
А в полынье никого нет — чистота, вода сизая, черная, и рябь по воде ходит.
Кого же это парень стреляет?
А! Вон кого. Вижу.
Только принялся он ружье заряжать, вынырнули из воды разом четыре черняди. Головки у всех черные, атласные, шейка и грудь тоже черные, а на серых боках белые зеркальца.
Чего же они от выстрела-то не летят, не спасаются?
Подстрелки, видно. Их, значит, ранил здесь осенью кто-то, они и остались зимовать на полынье. С перебитыми крыльями далеко не улетишь. Ловят рыбешку ныром — тем и живут.
Тарарах! — ударил опять парень из ружья.
Градом прошумела дробь по черной воде. Только белые брызги поднялись, будто фонтанчики тоненькие заплясали.
А уток опять нет. Утки перед самым выстрелом унырнуть успели, будто ветром их сдуло.
Заряжает парень ружье, а черняди опять плавают как ни в чем не бывало. Шейки вытягивают — сторожатся.
Тарарах! — выстрелил парень — и снова то же самое: дробь по чистой воде, а уток нет.
Тарарах! — то же самое.
Бух! — то же самое.
Тарарах! Бух! Тарарах!
Парень вроде как с ума сошел, глаза выпучил, рот раскрыл. Даже шапку с головы потерял — простоволосый стоит, и пар у него от волос валит. Смотрю — он за пояс схватился, в патронташе шарит. Бормочет про себя что-то. Отыскал последний патрон, заложил в ружье. Трясутся у него руки на ружье.
Тарарах! Это в последний раз он ударил и бросил ружье в снег. А сам глядит — не убил ли кого случаем? Не выплывет ли хоть одна окаянная чернядь брюхом вверх, головой вниз. Нет, все четыре на воде плавают. Будто новые пароходики, только что выкрашенные.
Ну прямо взвыл парень. Ружье ногами топчет, кулаками в воздухе машет. Воет, как волк какой. Ну и ярый же охотник, видать!
Побежал я к нему.
— Стой! — кричу. — Чего с ума сходишь?
Уставился на меня парень — ничего не соображает.
— Дай, — говорю, — я за тебя счастья попытаю.
— Вали, — говорит, — попробуй.
А сам рукавом пот утирает.
Похлопал я свое ружьецо. Сдул снежок с планки, приложил к плечу.
— А ну, — говорю, — не выдай, Зауэр три кольца.
Зауэр — это фирма ружейная, а три кольца — знак на стволах. Если есть на зауэре три кольца, — значит, сталь в стволах особого закала — крепкая.
Прицелился я в уток, а они, на мое счастье, как раз все вместе сплылись — одним выстрелом уложить их теперь можно.
Бух!
Закрыло от меня дымом полынью. Не вижу, убил или не убил.
А когда дым разошелся, гляжу все четыре плавают.
Смеется парень.
— Вали, вали, стреляй, — говорит.
Ну, что ж, и выстрелю. Промашка у всякого бывает.
Еще раз приложился, а сам не стреляю, жду, чтоб погуще утки сплылись.
Бух! — утки на месте.
Бах! — плавают.
Бум! — ничего уткам не делается.
Вот дичь проклятая! Будто заколдовал ее кто.
Под самым носом торчит, а не возьмешь.
А уж дым не облаком, а густой тучей кругом висит, прямо дышать трудно — едучий он, пороховой дым.
И стоят в этой туче два дурака. Один дурак — парень, другой — я.
А утки знай себе плавают, то боком к нам повернутся, то задом, то передом, будто сами подставляются. Стреляй, мол.
Смотрим мы с парнем друг на друга, и оба смеемся.
— Что? — спрашивает парень. — Патроны все стратил?
— Да нет, — говорю, — еще где-то пара есть. В валенок, наверное, завалились из кармана дырявого.
— Ну, разувайся, — говорит, — доставай.
Сел я на снег, разуваюсь.
Так и есть — два патрона в голенище застряли.
Поглядел я на уток… Торчат они черными поплавками, покачиваются в полынье. Да ну их к лешему! Патронов последних жалко.
Лучше ворон поганых в лет шибануть, чем на этих дьяволов тратиться.
А тут вдруг старичок к нам сзади подходит, старенький старичок — седая борода.
— Здравствуйте, — говорит, — молодые люди. Вижу я, — говорит, — дым над рекой. Испугался даже, уж не река ли, подумал, загорелась. А вы тут, оказывается, по уточкам чикаете. Очень интересно, как я поглядел. Дайте-ка старому разок стрельнуть.
Я ничего не сказал. Сунул ему ружье.
«Стреляй, — думаю, — старый пень. Дай и над тобой посмеяться. Все веселей, когда одним дураком больше».
Прикладывается старичок к ружью. Пробует, прикладисто ли берется.
А потом повернулся к парню и говорит быстренько:
— Ну-ка, чикни курком, милый друг. Прицелься-ка пустым ружьем да и чикни.
— А ну тебя, — говорит парень. — Чего смеешься-то?
— Нет, чикни, чикни, — просит старичок. А сам пристально на уток смотрит.
Ну, парень чикнул, — чего ему стоит!
Враз унырнули черняди, как будто от настоящего выстрела.
А старичок считает. Тихо, равномерно считает:
— Раз, два, три, четыре…
И как досчитал до четырех — вынырнули утки.
Просит старичок:
— Ну-ка, еще раз чикни.
Опять чикнул парень, опять до четырех досчитал старичок, опять вынырнули утки.
Как сказал «четыре», так все утки и появились.
— А ну-ка в последний раз чикни. Раз, два, три…
Тарарах!
Ударил выстрел, рассеялся дым. Глядим — все четыре черняди на воде лежат, белыми животами поблескивают.
Как раз старику под выстрел вынырнули, под самую дробь попали.
ЛЕШИЙРисунки В. Кобелева
В дальней-дальней деревне — от города до нее километров сто с лишним — живет один старичок-охотник. Зовут его Петруней. Милый старичок, но такой врун, что под пару ему никого на свете не сыщешь. Нос у Петруни красный, борода седая, и всегда в бороде табак да пепел. Умываться он не любит: холодно, говорит.
На охоте Петруня всегда суетится, всегда торопится. Не выцелит, а стреляет. А то зарядит патроны шиворот-навыворот: вместо дроби-порох, вместо пороха — дробь. Не велика ошибка, а ружье не палит.
Петруня в бога верит, чорта боится, кикимору какую-то почитает да еще лесную шишигу. Послушать его, так выходит, что под каждой елкой в лесу, за каждым пенечком, в каждой ямке непременно какой-нибудь чортик сидит. Хоть маленький, а сидит. Наткнется Петруня сослепу на сучок — ясно, это ему леший подставил. Захочет Петруня чайку послаще на привале у костерка попить, а леший ему вместо сахара соль подсунет. Вот и пей, вместо чая, рассол.
Всякие заговоры знает Петруня, разные приметы. Они лечится по-особенному — удивительными и чудесными способами. Вот, например, как он насморк себе вылечил.
Черного кота в полночь поймал, бок ему остриг и, как только запели первые петухи, начал стриженую шерсть на огне палить и дым от этой паленой шерсти нюхать. Такая вонь поднялась, что Петруня чуть не задохся. А все-таки помогло, говорит, недельки через полторы насморк как рукой сняло. Только царапины на носу остались, — поцарапал Петруню кот.
Очень любил я его вранье слушать. Бывало вечером, после охоты, выберем мы с ним место посуше и развалимся у костерка на всю ночь чаевничать. Тут-то и начинаются у нас разговоры. Я слушаю, а Петруня говорит. Такое наплетет, такое наскажет, что сам напугаемся досмерти, Попробуй его после этого за водой послать шагов за десять — в темноту — до ручейка, ни за какие тысячи от костра не уйдет.
Вот и прошлой осенью собрался я навестить Петруню. Захотелось мне его вранья послушать. Сначала я на поезде ехал, потом пешком пошел. Бреду себе по лесным тропинкам, по кочкам через моховища перебираюсь, по гати иду, как по клавишам переступаю.
У самой деревни догнал я какую-то старушку. Гляжу, а это Петровна. Петрунина жена, маленькая такая старушка, чуть-чуть повыше Петруни.
— Здравствуй, Петровна, куда торопишься?
— Домой спешу, — говорит. — К фельдшеру ходила. С мужиком моим что-то неладно. Утром пришел с охоты весь белый-белый, прямо зеленый, молитвы читает, крестится да бранится. На полати залез и стонет. А что с ним приключилось — и узнать не могу. Не говорит.
— Не унывай, Петровна, — говорю я. — Таких охотников хворь не одолеет. Пойдем-ка домой, попробую я твоего Петруню без фельдшера вылечить.
Пошли мы с Петровной — разговариваем. Я молчу, она говорит, новости рассказывает.
А новости у них такие. В первый раз за все время к ним в деревню из города дачник приехал. Каким-то типографом работает. Зовут его Ивановым, Семеном Федоровичем. Видать, очень ученый человек: две пары очков на носу носит и на всякий вопрос ответить может. И чудной души человек; со всеми деревенскими подружился, газеты им читает, разные городские новости рассказывает. В избе у него ежечасно ну чистый кагал. Народищу — тьма. И затейник такой! Привез с собой скрипку и три клетки с птицами. В одной клетке птица-соловей, в другой птица-кенар, а в третьей этакая большая птица — с галку. Зеленая она вся, и кличут ее Васькой. Эта птица Васька то петухом поет, то уткой крякает, то собакой лает. Да не повезло нашему гостю: третьего дня залез к нему в помещение кот голодный и давай орудовать: соловья — сожрал, кенара на волю выпустил, — его потом воробьи на улице заклевали. Только птица Васька коту даром не далась. Шерсть у него на спине выщипала, ухо порвала, а сама в лес улетела. Одни перышки зеленые от нее на полу остались. Уж так горюет типограф Семен Федорович. Двадцать рублей награды обещал тому, кто птицу поймает. И сам с утра до ночи по лесу ходит и зовет: «Вася, Васенька!» Да улетел его Васька. Ищи-свищи!
Но вот и Петровнин дом.
Вошли мы в избу, а Петруня и вправду лежит на полатях и охает. Увидал меня — засуетился, с полатей слез и чаек поставил. Возится-возится, а хворь свою не забывает. То за голову схватится, то за бок, то за спину, будто все у него болит.
— Что, — говорю, с тобой, Петруня?
А он наклонился ко мне и шепчет, чтобы старуха не слышала:
— Я лешего в лесу видел.
«Ну, — думаю, — все в порядке. Если врет Петруня, — значит, здоров».