ю же крышу разглядываю. Она тоже весной особенная.
Изо всех щелок, где труха сырая скопилась, начинает выбиваться из-под досок какая-то травка. Крыша-то у нас старая, трухлявая.
На трубе нашей кирпичной, на самом солнопеке, муха сидит, вся бронзовая, зеленая. Греется.
Красивая муха.
Да ну ее, муху. Не ради мухи я на крышу залез. Я на речки, на лес смотрю, на озера, на луга дальние. Они так и ходят в нагретом воздухе, колышутся, будто живые.
Вон озерко с гривенник величиной. А по-настоящему-то оно большое.
Наверно, на нем утки пролетные сейчас сидят, отдыхают.
А вон осинник, — там тетерева должны быть.
Вон полянка за осинником. Уж это ясно, что тетеревиная полянка — ток тетеревиный.
Туда тетерева-косачи слетаются по утрам драться, чуфыкать и бормотать. А тетерки, что курицы, квохчут, смотрят с елок, как мужья на земле сшибаются.
Тут-то в самый раз и стрелять косачей!
Вот слез я с крыши, пошарил на кухне, нет ли чего-нибудь съедобного — хлеба, сухарей, картошки, хоть сырой, хоть вареной. Соли в бумажке захватил, Чайничек в темных сенцах нащупал. Ружье за спину — и айда!
Пока не найду тетеревиную полянку, домой не вернусь.
Хорошо, мягко итти по весенней земле.
Мнут мои болотные сапоги сырую землю — как из губки воду выжимают, причавкивают. Иду я лесом, полем, лугом.
Да где же она, эта полянка моя? Куда задевалась? Ведь с крыши-то я ее как на ладони видел. Поправей соснового бора, полевей длинного озера.
Вот и бор, вот и озеро, — а полянки нет.
Все вблизи кажется другим, непохожим.
А лес все темней да сырей. Свет полосами упирается в мох, в ягоды прошлогодние, в ландышевые поросли. Моховая кочка вся в клюкве, как подушка в бисере. Рядом пень трухлявый, дряхлый, так и рассыпается рыжей мукой. Гляжу — в самой середине пня ямка, а в ямке тетерочье перо, пестрое, полосатое — желтое с черным. Видно, купалась тут тетерка в сухой трухе, барахталась, на боку лежала, крыльями хлопала, черным куриным глазом глядела.
Эх, обидно мне стало, когда я это перо нашел. Ведь есть же, значит, здесь поблизости тетерева, — может, рядом сидят, а не найти их.
Будто провалилась моя полянка сквозь землю.
Искал я ее, искал, километров двадцать в этот день исходил. И в такую глушь забрел — в самый глухой бор, в темный, густой, заваленный.
Совсем не туда попал.
Мне нужен молодой лес, светлый, с полянами, с прогалинами.
Тетерева всегда на чистое место слетаются. Им, как бойцам, площадка нужна. А здесь в бору — не подерешься. Того и гляди, лиса или куница из-за дерева выскочит и за хвост ухватит.
Пока плутал я в бору, лазил по валежинам, на корнях спотыкался, — совсем свсчерело. Наступила ночь.
Стал я с горя складывать костер, — ночевать уже собрался. И вдруг далеко сквозь стволы, сквозь ветки засветился огонек.
Избушка в самом лесу оказалась.
Пробрался я к ней через бурелом. Стучу в дверь.
— Пустите, пожалуйста, переночевать. Охотник я, заблудился.
— А вали ночуй! — отвечает кто-то из-за двери спросонья.
Это был здешний лесник. Он в этой избушке с женой и детьми живет. Уложил меня лесник на лавку и разговаривать со мной не стал. Сразу захрапел. А я лежу и думаю, как бы мне самый рассвет не проспать. С опаской заснул. Сплю, а одним ухом слушаю. Вот первый петух заорал: кукарекккуу!
Рано мне еще, ночь полная. Еще поспать можно.
Второй раз петух заорал. Ну, теперь самая лора вставать.
Окошко уж посерело.
Там в углу колодец был — с бадьей на веревке. Зачерпнул я ледяной воды, плеснул себе в лицо. Ух, холодно! Дух захватывает. А без мытья в такое утро нельзя. Если не умоешься холодной водой, не разгонишь кровь по жилам, — совсем потом замерзнешь.
Полощусь я у колодца, тру шею, уши, щеки. И вдруг как чуфыкнет у меня над самой головой:
— Чуффыть!..
Тетерев!.
Я так и присел на корточки. И за колодец спрятался.
Гляжу — на березе у забора сидит здоровенный черныш. Сидит и смотрит на лесникова петуха.
А петух в навозной куче лапами гребет, кур созывает.
— Кукарекккууу! — кричит снизу петух.
— Чуфффыть! — отвечает с березы тетерев.
— Кукарекууу!
— Чуффыть! Чуффыть! Чуффыть!
— Кук… — подавился петух.
Это тетерев слетел с березы и прямо на навозной куче между курами уселся.
— Ко, ко… ко… ко… коко! — заговорил петух.
А косач выгнулся. Крылья распустил, будто двумя саблями по земле водит.
Хвост, как веер, то вправо развернет, то влево, а сам бормочет: «Гур! гур! гур! гур! гур!» Потом припал он к земле грудью, вокруг себя повернулся, шею выгнул и то подскочит, то важно выступает. «Гур! гур! гур! гур!»
Брови у косача красные, а весь он черный-черный, только на крыльях белые зеркальца мелькают да подхвостье белое торчит. А ноги у него коротенькие и все в перьях — будто в валенках.
Подскочил тетерев к курице, вокруг нее на одной ноге проскакал, одним крылом сбоку подпираясь.
И стали петух и косач сходиться все ближе и ближе. По всем правилам петушиной драки. Оба ведь петухи, только один лесной, другой домашний.
То будто зернышки сбоку поклюют и еще на шаг сойдутся, то опять головы подымут. Петух воротничок распустил, желтые крылья развел.
А черный тетерев надулся, как пузырь, — вот-вот лопнет.
И вдруг как прыгнет петух на косача.
Хватил его шпорами, долбанул клювом.
А тетерев одним крылом как щитом заслонился и клюнул петуха из-под крыла. Самое-самое красивое перо у Петьки из хвоста вытащил. Самое длинное перо. Самую красоту Петькину.
Опять петух Налетел. Сшиблись, завертелись на месте. Петух шпорами работает, косач клювом колет и крыльями бьет. Крылья о крылья хлопают. Перья летят во все стороны — черные, желтые, белые.
Сильней петуха косач. Крепче у него крылья — рабочие крылья, летные. Не то что у петуха — простые махалки.
Бьет косач Петьку, с ног сшибает. Как ударит крылом, так и сшибет. Как ударит, так и сшибет.
Старается Петька повыше подпрыгнуть, грудью тетерева толкнуть, шпорой заколоть.
Да нет, не выходит. Забивает его черныш.
Тут я выскочил из-за колодца, упал на обоих драчунов и загреб их в охапку.
А они так хватко вцепились друг в друга, что не сразу и очухались. Тетерев петуха за бороду держит, а петух тетерева за бровь красную.
Только у меня в руках отпустили они друг друга.
Засунул я в сумку тетерева и живьем домой принес.
— Смотрите, какого я молодца руками поймал.
Посмотрел мой дядя — он у нас старый охотник — и говорит:
— Да, ладный тетерев, старый. Твое счастье, Женя. Такой случай редко в жизни бывает. Тетерева с петухами иной раз и дерутся, — это я сам видал. А вот чтобы руками поймать тетерева — этого со мной не случалось. Да и с тобой, думаю, больше не случится. Не важничай.
УДИВИТЕЛЬНЫЙ ВОЛКРисунки В. Кобелева
Хороша охота по зайцу. Хороши голоса у гончаров. Иной идет по следу, басом поет, другой гонит с подвыв ом, будто стонет, а какая-нибудь сука ахает тоненьким голосом: ах-ах, айй-ай-ай, ах-ах! Если подберется голосистая стая и одноногая, где собаки равны по ходу и гонят вместе, не вразброд, и если запоет такая стая в лесу разом, так с тобой делается прямо что-то непонятное. Руки и ноги слабеют, сердце замирает, и стоишь ты где-нибудь в перелеске будто в каком-то самозабвении, стоишь и улыбаешься, как дурак. А стая и стонет, и ахает, и орет, и рыдает.
Иные говорят — ведь это же филармония в лесу. Другие — это лешего молитва. А один старый гончатник говорил, что как заголосит стая, так у него шапка на волосах стоит.
Иной ярый охотник не выдержит и по-собачьи, совсем нечеловечьим голосом, вместе со всей стаей заорет во всю мочь и глаза закроет:
Ай-ай-ай-ай!
Здесь был!
Здесь спал!
Здесь спал!
Ночевал!
Давай, давай, давай!
А лес весь золотой или бурый с золотом. Красная рябина стоит в ягодах. И лист шуршит под ногой.
И хорошо, когда чуть туманно: как-то уютнее, тише и нет теней, и каждая ель еще красивее среди голых стволов осин.
Хороша о, хота по зайцу.
Возьми любую собаку — гончара. Как ее звать? Одну звать Флейта: флейтой у нее голос. Другую — Плакуша: она будто плачет. А этот тоже Плакун: он тоже ревет, только басом и страшнее. А вот Заливай, Докучай, Добывай, Минорка, Запевала, Рыдала — всё имена, видать, не немых собак, не пустобрехов. Ведь есть такие мастера с двойным и тройным голосом. Гонит один пес, а слышно троих. Но вот как это получается, кто его знает! Не могу объяснить, а сам слышал.
Иногда гонят зайца и не гончары. Вот лайка тоже часто гонит, только гонит молчком, сама хочет его словить. Гонят и дворняги, но у них простой голос — тявканье, ну, конечно, и работа хуже. Вся-то корысть в таких тявкушах та, что они редко теряются, не то что гончар, а гончару каждый охотник с ружьем — милый друг и хозяин. И очень часто гончаров воруют. Пристанет собака в лесу — и уведут.
Нельзя гнать зайца сетеру и пойнтеру. Они мастера по птицам. Заяц им порча работы. И совсем уж нельзя охотиться немецкой овчарке, военной собаке. Представь себе: положим, послали овчарку с донесением из леса в лес, из части в штаб. А она встретила в лесу зайца и за ним, а донесение по боку. Ищи-свищи ее. Поэтому так упорно из поколения в поколение выбивали и выбивают последние остатки охотничьего инстинкта у этой породы. Надо, чтобы ничто не мешало им во время работы. Но бывает, что и среди немецких овчарок вдруг родится такая, с которой ничего Нельзя поделать, родится природный охотник, и вот с такой овчаркой работа дрянь, а охота чудесная. Ведь чутье-то у нее какое!
Но охотничья овчарка — большая редкость. Даже и заправские охотники не все видали таких овчарок, и мало кто их знает.