Охотник вверх ногами — страница 11 из 45

* * *

По семейному преданию, мой дед со стороны матери, генерал-лейтенант Алексей Нелидов перед начальством спину не гнул. В результате, несмотря на знатность рода, закончил службу в Томске. Да и там из прокурора был смещен в судьи и уволен в отставку, не дотянув до эмеритуры, то есть — повышенной пенсии. Дал себе некстати труд разобраться в китайских именах и запротестовал, почему вешают не бандитов-хунхузов, а ни в чем не повинных китайских крестьян.

В доме у себя, как и полагалось в те времена, генерал Нелидов жандармских офицеров не принимал и руки им не подавал.

Был бессребреник. О том свидетельствует семейная история.

Во время итальянской кампании генерал Бонапарт конфисковал для нужд армии имущество французского эмигранта Тьерри, выдав ему при этом расписку в том, что изъятое взято в долг французским государством.

Взяв расписку, Тьерри поспешил от греха подальше в Россию, служить русскому императору. Через несколько поколений, за неимением мужских наследников, фамилия Тьерри исчезла, превратившись сначала в де Грессан, затем в Массари и, наконец, в Нелидовых. Расписка осталась.

На стыке прошлого и этого веков какой-то расторопный парижский адвокат отыскал наследников в далекой Сибири. Первоначальная огромная сумма успела обрасти такими процентами, что расплатиться не хватило бы всей французской казны. Так что речь могла идти о частичной компенсации.

Дед наотрез отказался ехать. Русскому генералу не пристало тащиться за подачкой в какой-то Париж. Сестры решили, что им не так зазорно. Заказали шляпки, сшили новые шелковые блузки и отправились в столицу канкана.

За отказ от всяких дальнейших претензий за себя и своих наследников эти дамы получили что-то около пятидесяти тысяч золотых франков.

Не унизившийся до стяжательства дед ничего не получил и ничего не подписал, сохранив для меня таким образом право требовать сегодня золотой запас Франции. А заодно, в определенный момент, и право работать в советском учреждении.

Но природа отпускает нам по два деда. Второй мой дед, со стороны отца, был еврей и в годы борьбы с космополитизмом мог принести мне одни неприятности.

Разделяя иллюзии многих своих соплеменников, Яков Хенкин из местечка Ивановка под Ростовом был уверен, что торговля спасает от нищеты. И он торговал старым железом на базаре.

Что значит — старым железом? Это значит, что если ветром сорвало с крыши лист кровельного железа, если на стройке рассыпали гвозди — Яков Хенкин подберет и предложит покупателю.

Спасали дети. Пять сыновей и три дочери. Мальчики исправно трудились, выдергивая гвозди из вполне исправных заборов.

И все же Яков Хенкин умудрился, что называется, вывести детей в люди. Один сын стал богатым коммерсантом, другой — видным инженером, двое пошли в актеры.

Отец окончил школу железнодорожных машинистов и несколько лет ездил помощником на паровозе, играя в любительских спектаклях и учась пению.

Меня глубоко взволновало, когда я прочитал в интервью уже старого Жана Габена, что он пошел в актеры, чтобы не работать на заводе. Играть на сцене, говорил он, легче, чем стоять у станка. Отец говорил иногда, что играть в театре легче, чем водить паровоз. Я никогда не слышал от него пустых слов о служении великому искусству. Он был замечательный артист.

Вернувшись на Запад, где прошла лучшая часть его актерской карьеры, я постоянно встречаю людей, которые еще помнят моего отца.

Я всегда ценил в нем человеческие свойства скромного и прилежного работяги, свойства еврейского отца и мужа, который знает, что с чистой совестью до смерти можно дошагать, если доверившиеся тебе существа сыты каждый день.

Вилли всегда охотно слушал мои рассказы об отце. Он тоже любил вспоминать всякие истории своего детства, где его отец Генрих Матвеевич Фишер выглядел молодцом.

* * *

Судьба! Но судьбе не грех помочь. Служба в специальной бригаде, а затем в Четвертом и Первом управлениях, беготня с поручениями для Маклярского кое-чему меня все-таки научили. Я представлял себе в общих чертах структуру аппарата государственной безопасности, пути поступления сообщений от осведомителей.

По моей прикидке, из пятнадцати сотрудников нашей редакции «стучали», как минимум, десять. Или даже больше. При существовавшей тогда системе «обслуживания» все донесения должны были сходиться На одном столе, у одного и того же оперуполномоченного, курирующего наше учреждение.

Дальше я рассуждал так: если, несмотря на мою пеструю, так и просящуюся на посадку биографию, меня до сих пор не взяли, то, во-первых, я уже фигура примелькавшаяся; во-вторых, «наш» оперуполномоченный план выполнил. Моя личность его не волнует: «Ну, что там Хенкин?» — «А ничего. Работает».

Такое положение надо было во что бы то ни стало сохранить. Потому что стоило кому-то из окружавших меня осведомителей ответить на очередной вопрос обо мне чуть-чуть уклончиво, например, сказать: «При мне он помалкивает» — и завертится машина, которую потом не остановишь.

Чтобы как-то себя обезопасить, я мог делать две вещи: не злить окружающих меня осведомителей и не попадать в поле зрения кураторов других учреждений, у которых мое парижско-испанское прошлое могло вызвать нездоровый интерес.

Я перестал бывать в гостях и звать к себе. Из редакции я спешил домой, из дома — в редакцию. Кроме того, я брал очень много работы на дом и диктовал свои переводы всегда одной и той же машинистке, Анне Семеновне Ильиной, о которой я мог с уверенностью сказать, что она была многолетней и доверенной сотрудницей органов. Я работал с ней так много, что она фактически получала от меня вторую зарплату. Чтобы закрепить отношения, я, уезжая в отпуск, платил ей отпускные за месяц вперед.

Нужно было необыкновенное бескорыстное стукаческое рвение, чтобы при таких условиях захотеть упрятать меня в тюрьму.

Но попробуйте жить в такой атмосфере!

В те дни, когда воздух, казалось, становился с каждым днем все гуще, мне на работу позвонил человек, назвался не то Платоном Карповичем, не то Онуфрием Сидоровичем, и сказал, что хочет со мной встретиться, чтобы передать мне привет от Вениамина.

* * *

...Его партийная кличка была Миша. А на самом деле этого еврейского мальчика из Бухареста звали Вениамин Бург. Мы встретились на вокзале в Париже, оказавшись в одной группе отправлявшихся в Испанию добровольцев. Мы вместе перешли пешком Пиренеи, вместе приехали в Альбасете, вместе сбежали в бригаду Домбровского. Наше путешествие из Франции продлилось шесть недель, и мы успели сдружиться, пока бегали от полиции.

Миша ехал из Бухареста до Испании одиннадцать месяцев. Границы он переходил нелегально. Его ловили, сажали в тюрьму, выдворяли обратно. Потом он догадался говорить, что пришел из той страны, куда ему надо было попасть. Тогда полиция приводила его ночью на границу и пинком переправляла к соседям. Дело пошло живее.

Ночью мы приехали в Альбасете. Утром нас отправили в одну из окрестных деревень для прохождения элементарной военной подготовки. В полдень прибежал Миша: «Скорее, уходит эшелон к Домбровскому, нас возьмут, я договорился, в дороге научимся»! Научились. Перейдя границу 9 июня, мы пошли в первый бой 12-го.

Миша был убит пулей в лоб, как только выскочил из окопа. Он лежал рядом с другими, лицом вниз. В левой руке был зажат пук жухлой травы.

Когда мне понадобился псевдоним, я взял его имя: Вениамин.

* * *

Стараясь, чтобы голос звучал поровнее, я ответил, что насколько мне известно, Вениамин давно умер.

Незнакомец ответил, что это не так, что нам надо встретиться на следующий день в гостинице «Москва» и поговорить.

Вспомнили!

Я догадывался о том, что мне скажет «товарищ из органов», знал, чем может кончиться для меня отказ. Решение отказаться было непоколебимо.

Фи, пожмет плечами молодой человек с Запада, — фи, даже разговаривать с этими людьми... Послать его к черту! — Написать статью в газету, выйти на улицу с плакатом, протестуя против грубого вмешательства полиции в личную жизнь.

А один мой московский знакомый, о котором я знаю не только, что он «стучал», но в силу бывших связей случайно знаю его агентурную кличку, изрек: «Ко мне не посмели бы сунуться».

После бессонной ночи, перебрав в уме все варианты будущего разговора и все возможные формы отказа, я принял душ, чисто побрился, надел, как моряк идущего ко дну корабля, свежую рубашку, и отправился на свидание, с которого думал не вернуться. Мать, знавшая, куда я иду и одобрившая мое решение, прощаясь, благословила меня.

В каком же месяце это было? Помню только, что летом, и улица Горького была залита слепящим солнцем.

По дороге я проигрывал и другой вариант. А что, если приглашение исходит от Первого управления, и меня собираются послать за границу? Тогда я, разумеется, соглашусь, и, выехав, сбегу. Мать была согласна и на такое решение.

Нет. Не Первое. И не Четвертое. Будь так, со мной наверняка связались бы иначе. Не через Вилли, ясное дело, он уехал, но через кого-нибудь, кого я знаю. Или от имени кого-нибудь, мне известного. Да и не предложат сейчас еврею работу на выезд!

(Приехав в 1973 году в Израиль и осмотревшись, я понял: еще как могли предложить! И жил бы я с тех пор под знойным небом Палестины и отлично говорил бы на иврите. Правда, для этого надо было быть правоверным евреем, а не, увы, ассимилированным!)

Ожидавший меня бесцветный блондин в вытертом до блеска черном костюме начал с того, что «мы хотели бы вашей помощи. Ведь вы как советский человек...». Было очень страшно!

У Солженицына в «ГУЛаге» описана сцена беседы с оперуполномоченным. Беседа начинается со слов: «ведь вы советский человек», а кончается обязательством автора подписывать донесения кличкой «Ветров».

Грубый, немедленный отказ мог означать катастрофу. А возможность согласия исключалась.