Польский быстро определил суть дела: «Если мы согласимся, это будет предательством по отношению к нашим товарищам здесь, нашим друзьям в Америке и к сенатору Джексону!»
— Я знал, что вы откажетесь, — сказал на следующий день Дж., — но вас лично мне жалко.
Как известно, поправка Джексона не оказалась атомной бомбой: из тех, кто тогда формулировал ответ Лазарусу, все, кроме Слепака, выехали в Израиль.
Эта история имела продолжение.
Андрею Дмитриевичу Сахарову позвонил из Вашингтона шеф бюро одной американской газеты: «Что за история была в Москве у Лазаруса с советскими евреями?»
Сахаров рассказал, что знал. Московский корреспондент этой газеты приходил ко мне. Газета обратилась к самому Лазарусу...
— Ерунда, — ответил тот, — еврейские активисты просили меня о встрече, но я был слишком занят. Кстати, корреспондент Дж. может это подтвердить.
Когда в 1974 году Дж. покинул Москву, вся эта история появилась в израильской печати.
Его имя и фамилию я теперь уже начисто забыл. Еврей из Одессы, инженер по образованию, он жил во Франции, занимался крупными делами, продавая Советскому Союзу оборудование для авиапромышленности, и был как-то связан с той же промышленностью в Израиле. Из Парижа он ездил то в Москву, то в Тель-Авив.
Уверенный в том, что одичавшие и нищие евреи России ждут от каждого приезжающего подарков, он, приезжая в Москву, одаривал всех — кому начатую пачку американских сигарет, кому пластинку жевательной резинки, кому пластмассовую газовую зажигалку, кому почтовую открытку... Дамам он привозил бесплатные образчики духов из парфюмерных магазинов.
Я встретил его у Слепака.
— Послушайте, — сказал гость, презрительной гримасой показывая, что нам надлежит его слушать, а ему пристало нас поучать, — послушайте, вы знаете, кто такой М. Б. ?
Мы ответили, что слышали это имя.
— Мы с ним часто обедаем. Я виделся с ним перед отъездом, и говорю от его имени. Поймите, — продолжал гость, — от вашего трепыхания ничего не изменится. Отпускать, не отпускать — эти дела решают на высоком уровне, это решают дипломаты, деловые люди, как я, журналисты... (Мы со Слепаком знали, что Виктор Луи перед тем побывал в Израиле.) Вам дается хороший совет: постарайтесь поскорее договориться с властями.
— Уж не с КГБ ли? — спросила ледяным голосом Маша Слепак.
— Договариваться надо с теми, кто решает!
Странно: близкие по духу советы я слышал уже на Западе от весьма ответственных чиновников, которые так же лениво и снисходительно объясняли мне, что шум и демонстрации — ерунда, что все решается на верхах, путем прямых и тайных переговоров между компетентными ведомствами.
Разрядка — сложный и многоплановый процесс.
Все равно надо шуметь и кричать!
«Джон Линдзей, мэр Нью-Йорка, во время визита в СССР встретился 9 мая в Москве с группой московских евреев.
Присутствовали В. Левич, К. Хенкин, В. Слепак, В. Польский и др. На встрече обсуждались проблемы, связанные с трудностями эмиграции евреев».
Сумасшедший день! От Линдзея приезжали эмиссары и помощники — уточнили, когда и с кем приедет к нам мэр города Нью-Йорка.
Прибрав нашу опустевшую квартиру, Ира, моя жена, поехала в кондитерскую гостиницы «Националь» покупать яблочный пирог к чаю. Беря такси на стоянке перед высотным домом, заметила: на хвосте легковая «волга», а за ней военный закрытый «рафик». Сопровождали до самого «Националя», ждали там и проводили назад до подъезда.
Примерно за час до назначенного времени все собрались у меня. Но приехал Сеймур Граубард, член свиты Линдзея, нью-йоркский адвокат и глава еврейской организации «Лига борьбы с клеветой».
— Увы, — сказал он, — Линдзей не приедет.
Узнав о предстоящей встрече, председатель Моссовета Промыслов специально просил Линдзея ее отменить. Линдзей отказался. Промыслов пошел на компромисс: так и быть, встречайтесь, но не на частной квартире, а у Линдзея, в гостинице «Советская». И еще: чтобы снять слишком радушный характер — без жен.
В назначенное время на машине Виктора Польского отправились в путь. Две «волги» КГБ шли за нами до самого подъезда гостиницы. До сих пор не понимаю: раз уж не смогли помешать встрече, зачем было сопровождать?
В холле и коридорах «Советской» — одни топтуны. Куда девали жильцов? Или их вовсе не было?
По дороге договорились: не поддаваться на рассказы «человеческих историй», говорить только об общих вопросах...
Наконец, американский телохранитель Линдзея разлил водку, разнес пирожные с кремом на закуску (!), и мэр Нью-Йорка обратился к нам. И конечно это было: «Пусть каждый из вас расскажет свою историю».
На обратном пути за нами снова шли две машины.
Сахаров и Максимов встретились у меня на квартире с писательницей Люси Фор, женой председателя Национальной Ассамблеи Франции Эдгара Фора (он сам в последнюю. минуту заробел). Шеф бюро «Франс-Пресс» в Москве, Эдуард Диллон, почти не вступая в разговор, подробно все записывал. Я переводил.
На что я рассчитывал?
Расчет был примитивно прост. Надо было, чтобы любое действие властей становилось тотчас известно на Западе, чтобы власти были вынуждены в своих решениях считаться с гласностью и идти периодически на уступки. Так нам все это виделось тогда.
В личном плане, на посту связного между еврейским движением и западными журналистами, я надеялся доказать властям, что я не успокоюсь, и меня, следовательно, надо либо сажать, либо отпустить.
Факт моего отъезда подтверждает правильность этого рискованного расчета. А мое нынешнее видение характера и пружин третьей эмиграции говорит мне, что это — ерунда.
Тогда я верил, что удачное сочетание некоторой известности на Западе с невыносимостью для властей внутри России должно принести мне свободу.
Уезжая, я передал все дела и связи с журналистами двум энергичным молодым людям: биохимику Александру Гольдфарбу и филологу Владимиру Козловскому. Напутствовал их действовать осмотрительно, но вызывающе. Оба выехали. Гольдфарб работает в институте Вейцмана в Израиле, Козловский преподает в университете в США. Оба, уезжая, передали все дела и связи вместе с напутствиями и рекомендациями Анатолию Щаранскому. Он, за то же самое, получил тринадцать с половиной лет лагерей строгого режима.
Пойди, угадай!
А кричать все-таки нужно. И отравлять существование властям.
Я полагал, вслед за маркизом де Кюстином, что «когда солнце гласности взойдет, наконец, над Россией, оно осветит столько несправедливостей, столько чудовищных жестокостей, что весь мир содрогнется».
«Солнце гласности» я поднять раньше времени не рассчитывал, но хотел кое-что подсветить карманным фонариком.
Словно заглянув в наши дни, проницательный маркиз писал в продолжение вышеприведенной фразы: «Впрочем, содрогнется он не сильно, ибо таков удел правды на земле. Когда народам необходимо знать истину, они ее не ведают, а когда, наконец, истина до них доходит, она никого уже не интересует, ибо злоупотребления поверженного режима вызывают к себе равнодушное отношение».
Безобразия не поверженного, а существующего ныне режима, который почему-то мнят изменившимся, тоже мало кого волнуют.
Сначала это коробило, потом я понял, что обижаться нечего, а надо считаться с фактами. Постоянное общение с западными журналистами подготовило меня к жизни вне России, облегчило понимание различий в видении окружающего мира.
24. Отъезд или петля?
...Приближалась годовщина дня, когда у нас отобрали визы. Мы с женой решили в этот день покончить с собой. Причем так, чтобы это не прошло незамеченным. С несколькими людьми мы об этом говорили.
И тогда, как будто случайно, в очереди в гастрономе рядом с женой оказалась Эвелина Фишер. Подошла и встала рядом. На вопрос, как дела, жена разрыдалась. Они отошли в сторону. Жена сказала о нашем решении: «Нам нечего терять, а выносить больше нет сил». Эвелина запричитала, что это безумие. Жена повторила: «Мы все поставили на карту, терять нам нечего, назад не вернемся. Не отпустят — сделаем на прощанье, что сможем!»
Через несколько дней пришла открытка от Елены Степановны Фишер (телефон у нас уже отключили). Она звала меня приехать к ним на дачу.
Отправляясь в этот так хорошо знакомый мне дом, я опасался встретить там кого-нибудь из Виллиной «конторы» и собирался в таком случае сразу уехать. В то, что Елена Степановна хотела поговорить со мной просто, «как со старым другом Вилли», я не верил.
Никого из коллег Вилли у Фишеров, однако, не было. Мать и дочь были одни.
Зачем же в абсолютно пустом доме понадобилось уводить меня на второй этаж в комнату Вилли, откуда теперь убраны картины и книги? Было удобнее говорить внизу, в столовой-гостиной. Никто не мог прийти неожиданно — когда у Фишеров открывали калитку, начинал звонить звонок.
Я подсознательно отметил поспешный уход домработницы, старухи Фени, при моем появлении. Отметил и то, что в комнатке второго этажа, где всегда был один стул — стул самого Вилли — и один табурет, стояли на этот раз кресло и два мягких стула.
Комната после смерти хозяина была заброшена. Меня слишком уж нарочито усадили в кресло.
Я не стал шастать глазами вокруг, ища микрофон, записывающие или передающие устройства. Это было не нужно. Я знал, что каждое мое слово либо передается «куда следует» и разговор подслушивают, либо записывают, чтобы прослушать позже.
Никогда в жизни я не был так собран и напряжен. В душе появилась надежда — кажется, упрямство мое сработало!
Тон мой был решительным, но не агрессивным. Я не пугаю, не блефую. Но принял решение и исполню, что задумал.
И еще одно. Я — друг Вилли, я — друг дома, но — без вызова и сведения счетов — я знаю, что мать и дочь сыграли в моей жизни неприглядную роль и обязаны исправить то, что натворили. Этот разговор — не начало переговоров, а последняя встреча перед отъездом или смертью.