А уехать я хочу из верности правильно или неправильно принятому решению. Да хотя бы из простого упорства. Это вопрос самоуважения и принципа, и потому я не уступлю. То же касается моей жены. Ни о каких переговорах не может быть речи.
Одно лишь я могу сказать (и тут я слукавил): я еду за границу не для того, чтобы заниматься какой- либо политической — включая литературную — деятельностью. Я просто хочу прожить последние годы в западном комфорте, в обстановке моей юности. Причем на жизнь я буду зарабатывать синхронным переводом. Я уже вел об этом переговоры. (Это была правда — они могли проверить. Я для того и вел эти переговоры.)
Таковы были карты.
Говорить об истинных намерениях было бы с моей стороны пустой и глупой провокацией. В добрые отношения ко мне Эли и Эвуни я верил. И чуял, что от их реакции что-то зависит. Не само решение, но его подсказ. Скажи я, что посвящу последние годы жизни устройству посильных пакостей советским властям, — я лишу их возможности и желания хоть как-то мне помочь. А заодно и лишу возможности кого-то из их опекунов выкинуть меня на Запад.
А потому — первый пункт в системе доказательств: я просто хочу посмотреть мир, пожить.
Второй: я дойду до конца. Упрямство. Отказ от задуманного я отметаю, как унизительный для себя.
Возможно, что тот, кто принимал решение на основании моих слов, не очень в них верил. Но формально у него была возможность сделать доброе дело.
Третий пункт: никаких не только переговоров, но даже разговоров с «Вилюшиными товарищами» не будет!
— Почему? — Елена Степановна немного опешила.
Я был уверен, что нас слушали, говорил громко и четко.
— Потому, Эля, что вашим друзьям я не смогу сказать ничего большего, чем сказал сейчас. Я вас уполномочиваю передать им все в точности. И с ними я говорил бы менее спокойно, менее сдержанно, и мог бы этим все испортить.
— Но все-таки... Вас это ни к чему не обяжет.
— Ни под каким видом. Такой ценой я не хочу уезжать.
Я ушел. И все, что было физически связано в моей жизни с Вилли, с его семьей и домом, безвозвратно ушло в прошлое.
Не ушло лишь то, что я приобрел в годы общения с Вилли, отчасти из его поучений, отчасти на примере его жизни. Все это — мое, и вряд ли куда-нибудь денется, пока я жив.
Вилли научил меня смотреть на реальность так, чтобы выявлялась скрытая сторона вещей. И оказалось, что однажды научившись схватывать суть загадочной картинки, уже не можешь не замечать среди ветвей и оленьих рогов не очень хитро скрытого охотника.
И еще Вилли научил меня, подчас для него самого бессознательно, просто своим примером, характером, отношением к событиям и людям тому, что за него замечательно сказал московский поэт Игорь Гарик:
«Чтоб как-нибудь прожить на этом свете,
Пока земля не свихнута с оси, —
Держи себя на тройственном запрете:
Не бойся, не надейся, не проси!»
25. Надо ли торговаться с КГБ?
— Только на х...!
Так определял живущий ныне в Израиле бывший отказник, историк Борис Орлов, единственно правильную и научно обоснованную форму общения с органами государственной безопасности.
Такой вариант «жизни не по лжи» представляется мне правильным по причинам многим, как рациональным, так и иррациональным.
Рациональные соображения сводятся в основном к тому, что приняв диалог с собеседником несоизмеримо более могущественным, играя в его игру по его правилам, вы не можете выиграть.
Мне возразят: примеры из еврейской жизни неубедительны. Когда беседы идут с настоящими людьми, то все делается иначе. Хорошо известны случаи иных наших духовных вождей, чья железная воля позволила совершенно подчинить себе уполномоченных КГБ и заставить их даже привезти на дачу ящик пива.
Нужно ли добавлять, что морально сломленные «органы» полностью затем капитулировали и разрешили им выехать на Запад, вывезя огромную и ценнейшую библиотеку и иконы.
«Надо уметь с ними разговаривать!»
Мне очень нравится эта история. С одним условием: чтобы от меня не требовали принимать ее всерьез.
Да, люди значительные, талантливые и умные вели перед выездом успешные переговоры с органами (ГБ или ЦК — не все ли равно?) и находили общий язык. Добивались, говорят, со стороны этих высоких инстанций односторонних уступок.
Даже если и не вполне односторонних... Зато ставка была высока. Например, обеспечение эффектных условий отъезда. Чтобы и ежу было ясно, что человек не просто, что называется, свалил, а расстался с любимой родиной лишь под страшной угрозой.
Пусть значительные, исторические личности поступают, как хотят. Я о своем рационально-иррациональном упрямстве не жалею. Меня все равно отпустили, а душу я между тем спас. Поступи я иначе, я чувствовал бы себя неуютно.
Впрочем — ерунда. Просто это был бы не я. И собака у меня была бы другая. Приносила бы, чего доброго, поноску!
А потому для людей, не несущих на себе бремя ответственности за судьбы родной страны и народа, наиболее приемлемой формой общения с органами государственной безопасности остается, на мой взгляд, только чеканная формулировка историка Бориса Орлова: «На х...!»
В этом что-то есть.
Когда в почтовый ящик твердо упала открытка, я знал, откуда она и что в ней сказано.
Звонок в дверь раздался почти в тот же момент.
На пороге стоял сам заместитель начальника отделения милиции нашего района. Его свежевыбритое лицо сияло, на груди — колодка орденских ленточек.
Для него тоже был праздник — кончилась эта паршивая история, портившая всю картину образцового высотного дома на Котельнической набережной. И можно забыть про пакет с советскими паспортами и прочими документами — моими и жены — которые лежали у него в сейфе и которые мы несколько раз отказывались взять обратно.
В руках у него тоже была открытка из ОВИРа.
В ОВИРе меня принял сам товарищ Фадеев, начальник. Жестом указал на двух в штатском, сидящих в углу кабинета:
— Это товарищи из Министерства внутренних дел.
Товарищи из «министерства» кивнули.
— Мы знаем, что морально вы к отъезду уже подготовлены. Послезавтра вам официально выдадут разрешение. Срок — три дня. Мы пригласили вас сегодня, чтобы у вас было время уложить вещи.
Он, возможно, и вправду не знал, что после одиннадцати месяцев «отказа» укладывать было нечего.
Мы достали свои билеты, купленные годом раньше, и доплатив, что надо, полетели первым классом: в самолетах Аэрофлота есть один плюс — собакам разрешают лететь в салоне.
После мучительной процедуры таможенного досмотра — больше трех часов — Миня, пройдя с нами через последний рентген, заснул, растянувшись в проходе у двери в кабину пилота. Бортпроводницы ахали на него и умилялись, напоили водой, накормили холодной аэрофлотовской курицей. Он ел, не подозревая, что в израильском ульпане ему придется есть курятину до отвращения.
Самолет Аэрофлота рейс номер 633 приземлился в Вене.
Началась новая, третья жизнь.
Началась моя вторая эмиграция.
26. Дважды эмигрант Советского Союза!
Доступное каждому выехавшему из СССР понятие «эмиграционный шок» имело для меня двойное значение: удар отъезда и потрясение возвращения.
Не буду лицемерить, будто тоскую по чахлым подмосковным березкам и троллейбусному мату. Да и разговоры на кухне в интеллигентных домах успели изрядно надоесть. Но остались в Большой Зоне до боли дорогие люди. Мало, очень мало. Но остались.
Немного радости принес мне Запад. В знакомом с детства, но ставшем мне чуждом мире я ищу свои следы, пытаюсь восстановить прерванную связь времен. Ищу себя не в странах реальных, где нет для меня языкового барьера, преграды, но и защиты. Я ищу себя в другой стране, которой нет на карте. Стране без территории и правительства. Великая диаспора выходцев из России. Эмиграция. Она не имеет строя, и ее границы размыты. Но у нее есть свои центры культуры и мысли, столицы и захолустья, своя трудно определимая иерархия, структура, моды и увлечения.
Вторично покинув Россию, я первое время очень много ездил. И столь стремительны были переезды, что мне начинало казаться — стерлись все грани. Стоит выйти с Вашингтон-сквер, завернуть за угол, и вот она — улица Володарского, по ней от моего дома на Котельнической — два шага до Таганки, а там чуть левее — и бульвар Монпарнас, и кафе Дом, где мы, бывало, до зари сидели с другом юности Владимиром Варшавским.
Старо-новая география эмиграции утряслась в сознании и подсознании не сразу, как утрясается в голове водителя маршрут родного города, и лишь постепенно уходили в запасники памяти, отдалялись и таяли улицы и дома Москвы.
Изменилась топография чувств и привязанностей. И я стал забывать московские адреса и телефоны.
В России я часто мечтал о Париже. И казалось, — не может быть мига слаще, чем возвращение туда, счастья большего, чем жизнь в городе, в котором я вырос.
Что же стало с Парижем тех лет, с Парижем эмигрантским? Неужели он так изменился?
Нет, он очень мало изменился, и потому, вероятно, стал мне чужим.
Володя Варшавский провел последние годы жизни под Женевой.
— Почему ты так редко наезжаешь в Париж?
— Ты знаешь, — ответил он с непередаваемой своей извиняющейся интонацией, — ты знаешь, они все там стали такие советские.
Стали? Или остались? Укрепились в том, что уже было тогда. Но что не все замечали.
...После целой вечности разлуки меня так тепло приняли в этом русском парижском доме. Болтали. Вспоминали. Вдруг в разговоре мелькнули умиленные слова о советском генеральном консуле Тарасове: «Да, с тех самых пор не было на этом посту ни одного такого приятного человека...», — сказала моя старая приятельница.
Конечно же! Тарасов, отставной полковник КГБ Василевский. А в Испании — Гребецкий. Генеральный консул...
Мне стало грустно в этой семье, где так много сил отдают пропаганде русского искусства. Откуда время от времени ездят гостить в Москву.