Охотник за тронами — страница 18 из 73

Узнав, что Сигизмунд уехал в Краков, Михаил Львович вспомнил недавнее.

Всего семь лет назад там же, в Кракове, короновался на польский стол собинный его друг, благородный рыцарь, честный и добрый Александр Казимирович.

Глинский припомнил осиянный тысячью свечей собор, парчу и золото одеяний, сотни знатнейших персон из Литвы и Польши, роящихся у подножия трона, и самого себя, стоящего рядом с Александром Казимировичем, себя — единственного, кто олицетворял своею персоной всех литовских дворян и кому было позволено стоять не в зале собора, а прямо возле короля, как если бы он — Глинский — был его братом или сыном.

А теперь он застрял в глуши пинских болот, и другие теснились у трона нового короля, другие ждали милостей и наград, но не он, Глинский, вчерашний щит и меч королевства!

«Неловко будет сидеть между двумя тронами, — думал князь, переполняясь злобой к Сигизмунду. — Довольно с тебя и одного». И вновь прикидывал, как не раз делал перед сражением, хватит ли у него сил отобрать у Сигизмунда виленский стол?

«На Москву и Крым надеяться можно: по весне и Василий и Гирей выведут своих воинов в поле. На волохов[32] надежда слабая, да и не в них дело. Ближе всех — орден. Если и Изенбург сдержит слово, то против таких сил Сигизмунду не устоять». От дерзких замыслов перехватывало дыхание и кружилась голова.

Устав от беспрестанных дум об, одном и том же, шел Михаил Львович в книгоположницу. Тихо вздыхая, листал древних мудрецов.

«Людям, решившимся действовать, — советовал Геродот[33], — обыкновенно бывают удачи; напротив, — вещал старый грек, — они редко удаются людям, которые только и занимаются тем, что взвешивают и мерят».

Геродоту возражал мудрец и странник Демокрит[34]. «Лучше думать перед тем, как действовать, чем потом», — предостерегал он Михаила Львовича.

Глинский читал, мыслил, прикидывал. На третий день решился. Позвал управителя своего — Панкрата, коего шутя называл «майордомом Пантократором», и велел разослать по округе слуг — звать гостей.

«Послушаем, что люди скажут, — думал Михаил Львович. — Где народ увидит, там и Бог услышит. Если они готовы, то и за мной дело не станет». А пока решил придать затее видимость простой встречи со старыми друзьями, благо в январе один праздник сменял другой, и совсем уж на носу было Крещение.

Полесские помещики, засидевшиеся в своих деревеньках, отозвались на зов Михаила Львовича с готовностью. Рады были приглашению и родовитые мужи — князья и их отпрыски. Трех дней не прошло — гостей у князя Михаила оказались полны и дом и двор.

Встречал их Глинский как родных, для всякого нашел душевное слово, любого-каждого обласкал и обогрел. На Крещение начался в Турове великий праздник. Не только гости — все мещане со чады и домочадцы были взысканы щедротами и милостями хозяина. Утром 15 января княжеские слуги выкатили к православной церкви и к католическому костелу по двенадцать бочек вина. Туда же притащили в корзинах, плетенках, кошницах, на холостинах, на рогожах горы мяса, рыбы, пирогов, хлебов, солений, варений.

Панкрату князь строго наказал следить, чтоб всего было довольно, а буде чего не станет — вина ли, яств ли — добавлять тот же час. В помощь управителю отрядил молодых казаков — глядеть, чтоб не было у церкви и костела ни пьянства, ни буйства, чтоб неумеренных питухов разводили бы по домам. На поварне и во дворе у Михаила Львовича крутилось целыми днями столько народу — не сосчитать.

Утро в Крещение выдалось ясное, чистое. Высыпавшие на улицы туровчане крестились, радовались:

— Глянь-ко, небо-то какое ныне — синее да высокое.

— Молитесь, православные, истинно говорю: коли перед крещенской заутреней небо чистое, то молитва до Господа дойдет, ни за какой облак не зацепится. И о чем попросишь, то и сбудется.

Многие, еще до церкви не дойдя, уже просили у Спасителя, кому что было потребно.

Заутреню князь Михаил вместе с братьями Василием и Иваном, со всеми гостями и домочадцами, истово отстоял в храме. Молился жарко, коленопреклоненно. Низко клал поклоны, перецеловал чуть ли не все образа, когда же повернулся к народу, чтоб из храма пойти — все видели, — у князюшки по щекам слезы текли.

В народе шептались:

— А иные еще брехали, что князь наш греческий закон оставил и в католическую папежскую веру перешел. А он, гляди-ка, с нами, с православными, в храме-то службу отстоял…

К двери шел благолепно, тихо, ни одной старухи не коснувшись полой бархатного охабня[35]. На паперти нищую братию оделил по-царски. Нищие загомонили громко, возликовали. Теснились у ног благодетеля, кричали:

— Спаси тебя Богородица, орел наш сильный!

— Многая тебе лета, солнце красное, князь Михайла Львович!

Нищеброды хватали Михаила Львовича за ноги, лобзали губами сапог, целовали полы охабня.

Возле бочек с вином, у снеди, крутились ничтожные, пытались урвать кусок.

Казаки, не подпуская, покрикивали:

— Осади назад, бояре! Не пора еще вас к столу звать!

— Когда ж, ирои, пора-то будет? — слезливо выспрашивали жаждущие. — Сказано ведь: в праздник и у воробья — пиво!

— После Иордани милости просим, воробьи прилетные!

— До Иордани-то дух испустим, ждавши.

— Боле ждали — подождете.

Михаил Львович поглядел на кучку оборванцев, сверкнул каменьем на перстнях:

— Дай им по глотку, Панкрат. А уж остальное — после Иордани.

Ничтожные возликовали.

Панкрат, недовольный, тыкал каждому в морду кружку, закусить не давал — не было на то хозяйского указа. Сказано — по глотку, по глотку и дадено.

После заутрени народ повалил от церкви к реке: свершать над прорубью действо — поминать Иоанна Крестителя, иже приобщил святых таинств самого Спасителя. Сошли к воде, увидели: туман стоит над Припятью и прорубь полна. Вдруг набежала хмарь и повалил снег — густой, пушистый.

— Ну и дела! — ахали все.

Старики крутили головами, божились:

— Ей-богу, сколь живем, не упомним такого: все приметы к урожаю.

— И всю ночь нынче собаки брехали, — добавляли иные. — К хорошей охоте это, много зверя будет в лесу.

Отслужив молебен у воды, пошли праздновать. Веселье гудело по всему городу и даже выплескивалось за его пределы. Веселились не только в замке и на площади у собора на Владычье. Ряженые парни и молодайки, пунцовые от мороза ребятишки плясали и играли и в княжеской дуброве, и вокруг загородного дворца Глинских, что стоял на третьем холме в версте от Турова. Особенно веселились в княжеской дуброве: и лес в ней был отменно красив, и в загонах бродили медведи, лоси, туры, а меж дерев стояли железные клетки, а в клетках суетились и волки, и белки, и лисицы, ну а уж зайцев, барсуков, бобров и прочей мелкой живности было не перечесть.

Михаил Львович на площади у церковной паперти вместе со всеми выкушал чарку медовухи и, низко поклонившись обществу, пеший пошел к себе на двор. Рядом, прихрамывая, поспешал белоглазый немец Христофор. За ними степенно и важно двинулись другие гости: князья Иван Озерецкий, Михаил Гагин, Жижемские Дмитрий и Василий да дворяне полсотни.

Все расселись за столы, в самой большой горнице стало тесно, Михаил Львович гостей обласкивал взором, привечал учтивою речью. Пока мало выпили, рассказывал о юности своей, о дальних странствиях по Гишпании, по Франкской земле, о житье-бытье в Болонье, Риме, в иных городах и землях. О многом рассказывал, однако и тут о перемене веры словом не обмолвился. Об обидах своих, о делах речей не вел и других тотчас на иные разговоры переводил, если кто о таком что-либо пытался помянуть.

— Сегодня праздник, други мои, пейте, гуляйте, думайте о хорошем — веселая дума осветляет сердце.

А сам — и за столом, и после застолья — с каждым сам-друг не по одному разу переговорил, и как-то так вышло, что хоть и не держал возле себя князь никого — никто со двора его не съезжал: жили и два дня, и три, и четыре.

Собирались с утра, сидели за столом дотемна, и уж каждый перед всеми — за четыре-то дня — все, что было на сердце, сумел не раз до донышка высказать. Получилось за разговором, что люди все разные — и возрастом, и достатком, и званием, а есть у всех одно общее — обида на панов-католиков и на католика короля, что позастили православным все пути-дороги и нет им в Великом княжестве из-за веры их и из-за русского православного происхождения никакого хода.

И совпало так, что утром 20 января, как раз в тот день, когда на голову Сигизмунда была возложена корона Польши, друзья Михаила Львовича решили, что польского трона для Сигизмунда Казимировича вполне довольно, а на литовский трон может найтись и более достойный претендент. Глинский молчал, подперев щеку рукой. Весь этот день разговор за столом только и шел что о нынешнем короле и о королях минувших. Как и всегда, нынешний король был, по мнению собравшихся, намного хуже своих предшественников, хотя, видит Бог, и среди тех, кто был до него, всякие попадались — и грозные, и свирепые, и глупые, и жадные. Но жадный, хотя, кроме того, был и глуп, однако же свирепостью превосходил всех, а другой — глупый, хотя и расточителен, но зато уж грозен, как никто. Все выдающееся, хотя бы и уродливое, низким душам во все времена весьма нравилось.

Сигизмунд же пока что особой свирепости не проявил и щедрости большой не выказал. Да и откуда она могла у Сигизмунда проявиться, когда он еще два года назад ходил в штопаных чулках и мечтал о приглашении на обед?

— Александр Казимирович, — сказал князь Дмитрий Жижемский, — ничего без совета с народом не делал.

Гости поглядели на Михаила Львовича. Глинский, опечалив очи, согласно кивнул: так-де и было — ничего без совета с народом, со мною то есть, что, конечно, одно и то же, не делал.

— А ведь недаром говорится, — продолжал князь Дмитрий, — «царь думает, а народ ведает». Только Сигизмунду о том, что мы, народ, ведаем, зачем знать?