Между тем двадцать тысяч всадников с бесконечными обозами и бесчисленным живым полоном подошли чуть ли не к самой Лиде, а головные разъезды, по словам бежавших под прикрытие замка людей, уже рыщут в трех милях от города.
Кишка и Глинский еще не успели покинуть башню, в которой находилась королевская опочивальня, как их окликнул постельничий Александра Казимировича:
— Панове, государь просит вас вернуться.
Молча переглянувшись, шляхтичи снова поднялись по винтовой лестнице.
Александра Казимировича успели приподнять на подушки. От этого вид великого князя стал еще более жалким — худые острые плечи, не прикрытые теперь одеялом, бессильно клонившаяся набок голова, прежде неподвижно покоившаяся на ложе.
— Станислав Петрович, Михаил Львович, — произнес он тихо, но твердо, — вернул вас для того, чтобы сказать: не нужен я раде, буду только помехой на военном совете, да и в прочих делах проку от меня не будет. Сейчас соберутся паны-потентаты и при них я вручу вам двоим все дела земские и государственные.
«Боится? — подумал Глинский. — Хочет с меня и с Петра спросить потом за все, что случится с государством? Или на самом деле не хочет мешать?»
«Почему я? — подумал Кишка. — Своего любимца Глинского король всегда выгородит, отвечать придется конечно же мне. Ан нет, батюшка, Кишка тоже не лыком шит — ничего не сделаю без совета со всеми панами. Как они приговорят — так и будет. Пойди потом найди виноватого. Все решали — всем и ответ держать. Со всех-то, поди, головы не снимешь».
Через малое время в покой вошли паны Заберезинский, Янович, Глебович, князья Дрозд, Жижемский, Озерецкий и после всех супруга больного — скорбная и безмолвная королева Елена Ивановна, дочь покойного великого князя Московского Ивана Васильевича[11].
— Королева Елена, вы все, панове, — произнес больной. — Собрал я вас, чтобы объявить мою волю. Из-за недуга не могу я более править государством и, пока не полегчает, все дела мои передаю в руки Станислава Петровича и Михаила Львовича. Пусть пан Кишка будет гетманом, а князь Михаил Львович — вторым воеводой. Оба они — мужи знаменитые, многоопытные — с делами земскими и государственными управятся и без меня.
Собравшиеся молчали.
Кишка заговорил негромко и благолепно:
— Волю твою, государь, будем исполнять соборно, всей радой. Ум, говорят, хорошо, два — лучше, а наилепше, когда множество самых светлых голов Великого княжества купно обдумают твое государское дело.
Паны-рада одобрительно загудели.
Александр Казимирович смежил очи, сжал губы. После недолгого молчания продолжил:
— Меня же, паны-рада, и королеву Елену Ивановну отправьте в Вильну. Немедля.
«Больной-больной, — подумал Глинский, — а все еще добре разумен». Не ответил Кишке, будто не слышал, о чем тот говорил, а сказал, что сам хотел.
— А быть ли в полдень раде, государь? — спросил Кишка.
— Теперь это не мне решать, — устало откликнулся Александр Казимирович.
Кишка вопрошающе взглянул на присутствующих.
— Ратные дела остаются, даже если уезжает великий князь, — сказал Глинский, глядя в лицо Александру Казимировичу, не спрашивая раду, а утверждая, напористо, надменно.
— Стало быть, соберемся в полдень, а до того проводим государя, — раздумчиво проговорил Кишка и снова оглядел панов-раду, словно вопрошая: «То ли я говорю, ясновельможные? Так ли?»
Больного государя собрали споро. Пока каретники и конюхи ладили королевский выезд, вперед на Виленскую дорогу ушли конные разъезды дворцовой стражи и малый обоз со скарбом, кухонными и дорожными припасами.
Выезжали не все враз, для того чтобы не было досужих перемолвок — отчего-де ныне король не с нами, не боится ли, что возьмут поганые Лиду? Кареты и телеги выезжали по одной, собираясь в условленном месте в полумиле за городом.
Три королевские кареты — с Александром Казимировичем, Еленой Ивановной и ближними слугами — ехали невеликой кавалькадой с двумя сотнями конных жолнеров впереди и позади королевского поезда.
За пределами замка шел дождь, мелкий, редкий, долгий, будто не лето стояло на дворе, а глубокая осень.
Дорога вела через болотистую низину. Жолнеры долго еще оглядывались, прощаясь с лидским замком — огромным, черным, стоящим на вершине высокого холма, единственного в округе.
Люди недоумевали: откуда взялся здесь этакий холмище, когда и малая кочка в этих болотах казалась горкой?
Некоторым и раньше доводилось слышать, что этот холм насыпали крестьяне еще при Гедиминасе[12], чуть ли не триста лет назад. Они же — рассказывали знающие люди, чаще всего книжные да письменные — втащили на вершину его тысячи огромных камней и бочек извести и раствору, отковали железные распорки и балки, подняли к небу неприступные стены и башни.
Однако ж когда кто-нибудь спрашивал: «Кто построил лидский замок?» — то знающие отвечали: «Великий князь Литовский Гедиминас».
Ехали молча. Грязь чавкала под копытами, хлюпала под колесами. Пересохшие накануне ручьи наполнялись темной жижей. Вода пузырилась повсюду: между кустами и кочками, на ветвях и листьях деревьев, на крышах убогих лачуг, стоявших вкривь и вкось вдоль дороги.
Дождь согнал с полей мужиков и баб. Сидели они под крышами по избам, по хатам, по клуням и сараям. Лишь немногие стояли в распахнутых настежь дверях, равнодушно провожая взглядами королевский конвой.
Только малые дети — белоголовые, неумытые, одетые в рваные рубашонки, а то и вовсе голышом, — бежали за войском, пока хватало духу.
Ехали медленно, минуя ухабы и рытвины, осторожно переезжая неглубокие выбоины, особенно стараясь не трясти саму большую карету, в которой дремал больной. Возле него сидела Елена Ивановна, скорбная, недвижная.
— Ужели всему конец, Олеся? — спросил Александр, открыв неожиданно глаза.
— Что ты, что ты! — тихо вскрикнула Елена Ивановна, в неподдельном ужасе всплеснув широкими рукавами темного платья.
«Что же еще могла сказать мне она? Сказать, что так оно и есть?» На ум пришла не то услышанная от кого-то, не то вычитанная где-то фраза: «Когда умирает человек, вместе с ним умирает Вселенная». И теперь что-то в этой сентенции показалось неприемлемым.
«Всякий ли человек? И я — король, и холоп, и баба-нищенка?» И, спросив себя так, ответил: «Всякий». От этого Александру Казимировичу почему-то стало невыразимо тяжело. Расхотелось думать, и сама смерть перестала казаться ужасной.
А в сопровождающем короля конвое почти у каждого жолнера и думы, и настроение были едва ли не хуже, чем у умирающего. Может быть, им было даже тяжелее, чем ему — бессильному. Потому что они — дворцовая гвардия, рубаки и ветераны — хоронились сегодня за спинами стариков и юнцов, оставшихся в Лиде, и подобно увечным богомольцам брели на север, подремывая в седлах, тогда как их товарищи, горяча коней, скакали в покинутый город, чтобы встать под знамена воевод. Неслись навстречу неминуемым смертям и ранам, но зато впереди их ждало то, ради чего и живут ратоборцы, — беспощадная святая битва за родную землю, за всех, кто на этой земле живет.
Гетман литовский Станислав Петрович Кишка разослал во все селенья Великого княжества, где еще не было татар, бирючей и гонцов, чтобы созвать в Лиду, всех способных держать копье и саблю.
Военный совет на этот раз был на редкость единодушным: те магнаты, земли которых уже попали под пяту татар, ничего от предстоящего воинского созыва не теряли — их шляхта или уже была здесь, или брела среди полоняников; другие, чьи владения располагались за Неманом и севернее Вильны, поддержали гетмана, опасаясь, что татары не сегодня завтра проберутся и в их края.
И все же войско собиралось в Лиду не зело поспешно: многие шляхтичи из Занеманья, надеясь на авось да на милость пана Иисуса, сидели по хуторам, выжидая.
Недели через три пришло в Лиду тысяч семь воинов. Многочисленные маленькие татарские шайки рыскали в округе, но под стенами города не показывались. И гетман, и второй воевода забыли про покой и сон. Круглыми сутками пребывали они в неустанных заботах, свершая хлопотное дело ратного устроения.
Поначалу лишь дворцовая гвардия Михаила Львовича походила на войско, все же прочие отряды, въезжавшие в Лиду, больше напоминали разбойничьи ватажки или компании бродячих комедиантов, чем идущих на войну ратников.
Даже немногочисленные партии ратоборцев въезжали в город как триумфаторы, будто уже только то, что пан Тыкоцинский или пан Радзиевский прибыли с дюжиной пьяных шляхтичей в Лиду, обеспечивало верную победу.
Паны-можновладцы, седые, багроволицые, с усами в пол-аршина, разодетые в шелка и бархат, въезжали на огненноглазых аргамаках, сверкающих серебряной сбруей. Впереди них дюжие холопы надрывно дули в трубы, легко и лихо били в бубны, поигрывая нагайками, расчищали путь. Следом нестройной толпой катила загонова шляхта — нахлебники и собутыльники можновладца — в лихо заломленных, траченных молью шапках, с гордо вздернутыми чубатыми головами, ловко прикрывая дыры на старых кунтушах.
В первый день воеводы не трогали лихих вояк, позволяя им вволю натешиться вином и баснями о немыслимых викториях, кои были только что одержаны над бесчисленными ордами поганых на пути в Лиду.
А наутро, как то было договорено меж Станиславом Петровичем и Михаилом Львовичем, мелкие шляхтичи отсылались в шатер к гетману, паны-можновладцы — ко второму воеводе.
Паны военачальники направлялись к воеводам с неохотой. Не враз выходили они к присланным за ними жолнерам из дома ли, где встали на постой, из шатра или из-под телеги, если не было шатра. Когда же брали наконец в толк, куда и зачем зовут, тут же выпивали жбан квасу или огуречного рассолу и, вычесав из остатков кудрей солому и выгнав из гудящих голов хмель, шли к пану гетману. Вельможные паны подолгу кобенились. Одевались и собирались не враз, меняли одежду и оружие, звали холопов, ехали с сугубой неохотой — чего, мол, я — ровня тебе, воевода, — первым еду к твоему шатру? Авось не переломился бы, если и сам ко мне пожаловал.