Охотник за тронами — страница 69 из 73

«Здесь, видать, беседа всем кажется занятной», — смекнул Николай и решил поспешать на подворье Глинского. Когда он сел в седло и приподнялся на стременах, бросив на дом последний взгляд, то увидел: наверху в трех окнах второго прясла — яруса — еще горит огонь, хотя в округе уже никто не жжет свечей.

«Как бы не засиделись крамольники до рассвета», — подумал Николай и хлестнул коня.

Несмотря на поздний час, он все же решился пройти в опочивальню Глинского. Спал князь отдельно от молодой жены — на иноземный лад, подвергаясь тайным пересудам дворни. К тому же Волчонок знал, что Михаил Львович нередко читает до первых петухов, а когда не читает, все едино не спит допоздна, маясь старческой уже бессонницей. Поставив коня в стойло, Николай обошел избу вокруг и взглянул на окна хозяйской опочивальни — за наборным разноцветным стеклом тускло мерцали горящие свечи.

Николай постучал в дверь, как тому давно уже выучил всех слуг хозяин, и, услышав: «Войди!» — бесшумно скользнул через порог.

Михаил Львович в шелковом кизылбашском халате читал какие-то листы, испещренные знаками, линиями и цифирью.

— Ну что? — спросил он, мгновенно оторвавшись от непонятного для Волчонка дела.

Николай рассказал об увиденном.

— Так, так, — промолвил Михаил Львович и переспросил: — Стало быть, от Дмитрия Федоровича уехал князь Андрей, не пробыв и часа, а у Семена и Ивана даже остался ночевать?

— Так, Михаил Львович, остался.

— Ну, ступай, Николай, спасибо тебе. — И вернулся к столу, где лежали таинственные таблицы.


— Хорошо, Николай, что довел о князе Старицком и князьях Бельских, — сказал Волчонку Флегонт Васильевич, когда услышал о вчерашних его приключениях. — Только я о том уже знаю, к князю Старицкому свои люди приставлены. А ты, Николай, сугубо присматривай за Михаилом Львовичем и особо, кто к нему в дом ходит.

— Можно, Флегонт Васильевич, спросить тебя? — решился Николай, давно собиравшийся узнать то, что не давало ему покоя с той самой встречи, когда после двенадцатилетней разлуки снова увиделся с государевым слугой, доверительно поведавшим о неприязни к Овчине и Елене Васильевне.

— Спрашивай, — с готовностью откликнулся дьяк.

— Помнишь, когда приехал я на Москву с цесарскими послами, сказал ты мне, что не мила тебе Елена Васильевна и ты ей — враг?

— Помню, — насторожившись, ответил дьяк, — такие разговоры никто не забывает.

— А коли так, то, пожалуй, скажи: отчего ты теперь руку Елены Васильевны держишь и от врагов ее оберегаешь?

— Изволь, слушай. Как Василий Иванович был жив, то жена его была государству его — зло. Однако ныне надобно на все смотреть по-иному: волею Божьей Елена Васильевна — великая княгиня и государыня. И, стало быть, ей и тем, кто ее руку держит, промыслом земным и небесным судьба державы вручена. Кто ей ныне враг, тот и державе враг. Никогда, Николай, не было у России недругов злее, чем своевольные бояре и непокорные княжье. Эти вороги во сто крат лютее крымцев, а ныне такие недруги — князья Юрий да Андрей и старые удельные волки — пока тайно точат клыки, готовясь Русь, что овцу без пастуха, на части разорвать. Волею Божьей Юрий в тюрьме сидит, но сколько их еще на воле гуляет! И среди них самый матерый твой господин — наивеличайший в делах крамол и заговоров умелец и хитрец. Так неужто неприязнь моя к Елене Васильевне станет выше великого дела, отданного на мою заботу и покойным государем мне завещанного?

Николай с нескрываемым восхищением поглядел на Флегонта Васильевича и воскликнул без всякой лести, подчиняясь только нахлынувшим на него чувствам:

— Храни тебя Господь, Флегонт Васильевич! Истинно говорю, у такого пастыря, как ты, волки ни одной овцы не задерут!


И снова наступили для Михаила Львовича бессонные ночи. Как прежде, встав во внеурочный глухой и темный час, бродил он привидением по пустым покоям. То садился в кресло и, запрокинув голову, вперялся в потолок, в одну точку, замирая надолго; то, прислонившись лбом к оконной раме, глядел на занесенный снегом двор, на лунное серебро, рассыпанное по голубым сугробам, на заиндевевшие грачиные гнезда — пустые и одинокие. Падая в постель, закидывал руки за голову и лежал во тьме с широко раскрытыми глазами, призывая видения давно отлетевшей молодости, впору отошедшей зрелости, недавно подступившей старости.

Вспоминал Клёцк, умирающего короля Александра, толпу ехидн, отрыгающих яд, заслоняющих путь к литовскому трону.

Затем на память приходил Туров, русские князья и дворяне, вручившие ему свои судьбы, чтобы в католическом Польско-Литовском государстве была бы у них и своя православная держава, в которой не высилась бы латынская рука над русскою и сидел бы владетельным князем он, Михаил Глинский.

И грезилось смоленское взятие, когда поверил теперь уже покойному Василию, что будет Смоленск стольным градом его собственного государства и будет он, Михаил Глинский, дюком Борисфенским, а на русский лад — великим князем Днепровским.

«Вся жизнь моя, — размышлял с горечью и изумлением Глинский, — оказалась погоней за тронами. Не был я ни глупее, ни трусливее моих противников. Почему же ни разу не удалось сесть независимым государем в своем панстве?» Сколько ни думал, приходил к одному: литовский трон потерял по собственному неразумению, убоявшись междоусобной брани и кровопролития. А вот два последних — упустил из-за византийской хитрости и низкого коварства Василия.

В войне с Сигизмундом московские воеводы только делали вид, что идут на рать, на самом же деле топтались в порубежных местах и подливали масла в огонь, ожесточая короля против него, Глинского. А в Смоленской войне Василий просто-напросто обманул его, как рыночный фигляр надувает деревенского дурака. И стоит неразумный, разинув рот, на радость зрителям, потешающимся над замороченным поселянином.

Не найдя ответа, почему же фортуна всегда отворачивалась от него, князь засыпал под утро недолгим и беспокойным сном.

Но приходил новый день, а мысли текли по прежнему руслу, и во всем, что случалось и происходило вокруг, Михаил Львович видел и отыскивал только одно: нельзя ли сейчас, в последний раз, все-таки изловчиться и наконец-то ухватить Бога за бороду! И в ночной тиши, и в сутолоке дня, пока в полном одиночестве, принялся Михаил Львович плести новую сеть для того, чтобы уловить в нее рыбу покрупнее прочих — трон великого государства Московского.

* * *

А вода в государстве была мутна и для ловли рыбы зело пригодна. К весне стало ясно, что опекуны и дума — две противоборствующие силы, ни одна из которых ни за что не уступит другой ни в чем.

Перебирая в памяти всех, кто мог быть полезен ему в предстоящем деле, Михаил Львович тасовал и перетасовывал знакомых людей, как ловкий штукарь в колоде карты. Почитая себя козырным тузом, определил козырным же королем новгородского наместника Михаила Семеновича Воронцова, а после него определил по достоинству братьев Бельских — Семёна и Ивана.

Именно с них-то все и началось. Когда Волчонок рассказал, как поспешно уехал Андрей Иванович Старицкий от Дмитрия Бельского, Михаил Львович догадался, что второй боярин в думе — никому не помощник, даже собственному дяде. Но когда Волчонок добавил, что у других своих племянников — Семена и Ивана — опальный родственник остался ночевать, Глинский понял: не он один таит в душе неприязнь к Овчине, и довелись — будет и он в поле воином. И понял также, что есть на Москве, по крайней мере, еще двое ему единомышленных. Далее прибавил он и Михаила Семеновича Воронцова, но более, сколько среди старой московской знати ни искал, никого отыскать не мог. И тогда обратил свои взоры на выходцев из Западной России — Ляцких, Воротынских и Трубецких, чьи земли совсем недавно оказались под московским скипетром, а их бывшие хозяева превратились в слуг великих московских князей. Но что самое главное — новые княжата лишились множества доходов и привилегий, пусть государево жалованье и велико, ни в какое сравнение с прежними достатками оно ни шло. Да и на самые доходные и почетные места при дворе уже давно позасели старые московские бояре, передавая их по наследству от отца к сыну, от дяди к племяннику. Потому недовольных даже на самом верху было много, и потому вода была мутна.

И вот так, играя на струнах низкой зависти, неудовлетворенного властолюбия, попранного достоинства, незабытых обид и непрощенных несправедливостей, к лету 1534 года Михаил Львович собрал всех смутьянов воедино.

Николай был не единственным старым слугой в доме Глинского. Вернулся к своему господину и мажордом Панкрат, и еще двое вольных челядинцев, помнивших и Туров, и Боровск, и Малоярославец.

Панкрат, правда, стал уже совсем старым, сильно тугим на ухо, и было от него шуму много, а толку мало. И можно сказать, держал его Михаил Львович в доме из милости, как держат старого любимого пса, который ни на волка, ни на медведя не пойдет, но при взгляде на его порванные уши и перебитую лапу теплеет хозяин сердцем и убивать не велит. А двое других слуг, Павел и Харитон, возрастом чуть постарше Николая, жили, как и он, бобылями — без жен, без детей, без стариков родителей, и только объявился Волчонок в доме Глинского, прежде всего сошелся с ними — старыми соратниками, которым было что вспомнить, о чем поговорить. Прошлое этих людей, их верная многолетняя служба хозяину дома, опасности и тяготы, которые они когда-то разделяли с Глинским, сразу же беспрекословно сделали их главными среди прочих дворовых. И когда стали появляться в доме один за другим новые люди, ранее никогда здесь не бывавшие, а князь подолгу сидел с каждым из них сам-один, и только немалое время спустя стал зазывать для разговора по двое, по трое, Николай и Петр почуяли неладное — в доме запахло тем же дымом, который на всю жизнь запомнился им по Турову.

Весной, на Николу-теплого, пятеро князей собрались вместе. Не было только Михаила Семеновича Воронцова, сидевшего наместником Новгорода Великого, зато Ляцкий и Воротынский прибыли со старшими сыновьями. Прислуживать было велено четырем старым слугам, однако к столу выносил блюда один Панкрат, а Николай, Харитон и Петр принимали яства от поваров в соседнем со столовой палатой покое и, входя, попеременно передавали их в руки мажордома.