отделения. Меня сопровождал подпоручик Турчанинов при обходе помещения отделения и представлении мне служащих. Конечно, я предварительно отправился прямо в служебный кабинет начальника отделения и, снова встретясь с полковником Заварзиным, прежде всего оформил сдачу и приём должности.
Когда по завершении всех формальностей, связанных с передачей дел, мне было доложено, что офицеры отделения собрались для представления мне в кабинете моего помощника, я начал свой первый официальный обход вверенного мне отделения.
Чтобы описать волновавшие меня тогда чувства, связанные с вступлением в новую и ответственную должность, которая мне представлялась как давно лелеемая мной честолюбивая мечта в розыскной карьере, я должен сделать небольшое отступление и увести читателя в бытовую обстановку до некоторой степени «старой Москвы» и моего детства и отрочества. Это необходимо для понимания того настроения, которое охватило меня при обходе мной помещения, занимаемого Отделением по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве.
Первые воспоминания о моём «детстве и отрочестве» относятся к старой Москве 80-х годов.
В области быта это ещё кое-где доживающие сальные свечи, особо памятные мне не по их прямому назначению — жечь, а по тому, что, чуть простудился, смотришь, наша старая нянька Анна (вынянчившая всех нас трёх братьев) уже вырезает из синей картонной бумаги надлежащий овал и капает на него с зажжённой сальной свечи большие расплывающиеся на картоне капли; эту просаленную картонную неприятно жёсткую бумагу она кладёт на мою грудь и спину и забинтовывает меня наглухо; я — точно в латах. Это от кашля, от простуды вообще. А наш постоянный и популярный тогда в Москве «детский» доктор Рахманинов говорит — «от гриппа».
Наша сверхзаботливая о нас, детях, мать то и дело вызывает на дом этого доктора. Я, как сейчас, помню его симпатичное «интеллигентско-докторское» лицо в очках, заросшее небрежно содержимой бородкой. Доктор сидит у моей постели и задумчиво бормочет: «Что бы это ему прописать?» Болезнь, видимо, несерьёзная, а матери моей кажется всё же серьёзной.
Появляются, однако, новые, «стеариновые» свечи, зажигаются лампы, дающие такой скромный свет, что мы теперь, при ослепительном электричестве, не могли бы читать, так темен показался бы нам тот керосиновый свет!
В гостиной у нас, как «у всех», стоит красного бархата «гостиная» мебель, пред диваном овальный стол с неизбежными альбомами и лампа под бумажным абажуром с прорезанными овалами, в которых хранятся засушенные цветы.
В театрах и цирке горит газ; с люстр свешиваются зажигательные нитки; капельдинер с длинной палкой, на которой прикреплена зажжённая свеча, неторопливо поджигает эти нити, огонь быстро скользит по ним, и вспыхивает яркий, как казалось тогда, газ…
Водопровода нет; на площадях по утрам съезжаются водовозы с бочками, по очереди наполняют их, слышится неизбежная «водовозная» брань. Воду развозят по домам. В домах, на кухне, стоят большие бочки для хранения этой воды, закрытые деревянным кругом; кухонная плита, разожжённая докрасна всё время подкидываемыми поленьями, сложенными аккуратной грудой в сенцах… На кухне, куда мы, дети, постоянно забираемся, мать выбирает груду мороженых рябчиков, твёрдых как камень, принесённых нашим постоянным поставщиком мяса, дичи и рыбы — торговцем «вразнос», бойким ярославцем, или на той же кухне мы застаём регулярно появляющегося за очередной помощью спившегося чиновника Михаила Ивановича, которому почему-то мой отец считает своим долгом помочь, хотя известно, что Михаил Иванович всё ему данное сейчас же пропьёт; по своему «гриму» — это Любим Торцов из «Бедность не порок»; он получает то пальто, то пиджак, то рублёвку и исчезает, торопливо допивая ненужный ему стакан чая с сайкой от Филиппова… Мать советуется с кухаркой о предстоящем завтраке, к которому соберутся обычные завсегдатаи. Это Иван Ильич Барышев, он же известный Мясницкий, популярный поставщик бойких водевилей, идущих «у Корша», он же неутомимый фельетонист местной «жёлтой» прессы… Впрочем, тогда ещё такую прессу не называют «жёлтой». Другой посетитель — Михаил Александрович Саблин из «Русских ведомостей», старый русский либерал; его внук докатился ко времени революции до анархизма… Саблин весельчак, как и Барышев, хватает нас, детей, на руки, грозит выкинуть в окно, мы пугаемся. Помню и известного издателя календаря Гатцука, типографа Родзевича, присяжного поверенного Павла Михайловича Бельского, постоянно баловавшего нас, детей, подарками. В разговоре упоминаются имена других знакомых отца: Козьмы Терентьевича Солдатенкова (московский миллионер!), Плевако.
Общее смятение при известии об убийстве Александра II. Коронация Александра III; мы сидим на специально возведённых трибунах. События общие и семейные мелькают в памяти отрывками.
Отец — человек «американской складки», всю жизнь что-то делал, что-то «предпринимал», издевался над теми, кто предпочитал «стричь купоны», любил создавать, творить, имея в виду «общую пользу». Согласно общему уклону тогдашней интеллигенции он тянул влево, но как-то без системы и плана. Николая I он называл иногда в раздражении «Николаем Палкиным», о «декабристах» отзывались у нас дома с почтением, но, гуляя по Тверскому бульвару, и отец и мать часто с неудовольствием замечали: «Невозможно стало гулять по бульвару, один простой народ!»
У отца была широкая натура: пойдёт или чаще поедет в Охотный ряд — это известный рынок в центре Москвы — и накупит всего столько, что хоть целую роту кормить. Отец «издательствовал», завёл свою типографию, увлёкся этим делом, стал «специалистом» и, наконец, принял должность заведующего городской типографией, чтобы по просьбе городского головы, его приятеля, «навести там порядок»! У отца была репутация отменно честного человека, да он и был при многих недостатках своих, вполне, впрочем, человеческих, отменно идеалистически честным человеком.
Я ещё не поступил в кадетский корпус, когда мы переехали из собственного дома на казённую квартиру, отведённую отцу по его новой должности. Эта квартира помещалась тогда как раз в том самом надворном двухэтажном угловом флигеле, выходящем в Гнездниковский переулок из огромной по размерам внутренней дворовой площади, занимаемой различными строениями на территории московского градоначальства (тогда обер-полицеймейстера!), где после было помещено Отделение по охранению общественной безопасности и порядка в г. Москве.
Таким образом, вступая в 1912 году в должность начальника этого отделения, я входил в тот самый дом, часть которого была некогда квартирой, где я провёл несколько прекрасных лет моего «детства и отрочества»!
Какая волна воспоминаний нахлынула на меня, когда я входил в качестве начальника в ту часть дома, где расположена была теперь канцелярия отделения, а тогда это были: наша общая для трёх братьев детская, гостиная, спальня родителей; в нашей столовой теперь был кабинет моего помощника. Каким маленьким показался теперь небольшой садик у дома и каким поместительным казался он нам, детям, раньше, когда мы играли в казаки-разбойники, в палочку-выручалочку, в бабки, в городки!
Вот я подхожу к столу помощника делопроизводителя; этот стол стоит примерно на том самом месте, где стояла моя кровать в нашей детской… Этот чиновник почтительно докладывает мне что-то о своей службе и о ряде его текущих занятий, а я под роем нахлынувших воспоминаний гляжу на старый паркет этой комнаты, который около четверти века тому назад был ареной наших детских игр; вот изразцовая печь, несомненно та же, об угол которой незадачливо как-то ударился головой наш гувернёр-француз месье Кондамин, живший у нас в доме «для практики во французском языке»; ударился, потому что мой брат дал ему подножку и был за это примерно высечен…
Я, невольно улыбаясь этим воспоминаниям, иду дальше, слушаю доклады подчинённых, но сам весь в прошлом…
Громадная по объёму площадь, занимавшаяся московским градоначальством и выходившая своей парадной стороной на Тверской бульвар, а другими в смежные: Большой и Малый Гнездниковские переулки, принадлежала во время Наполеонова нашествия старинной дворянской семье, фамилию которой я теперь не припомню. Маршал Бертье расположился со своим штабом в главном доме, постройки, кажется, Кваренги, со всей импозантностью его классического стиля во внешней и внутренней декоровке зданий и со всей непригодностью его к чисто бытовой стороне жизни. Прислуга маршала и различные чины его штаба разместились в многочисленных флигелях этой старой помещичьей московской усадьбы, расположенной в центре столицы. Наша скромная квартира тогда, в 1812 году, была отдана или, вернее сказать, «реквизирована» под поварскую часть штаба маршала. Этот двухэтажный флигель, выходящий в Большой Гнездниковский переулок, был расположен углом, из окон второго этажа они могли любоваться огромным садом особняка известного Лианозова.
Отец мой, «разойдясь во взглядах» на управление делами типографии, оставил сам эту покойную и хорошо оплачиваемую должность в 1889 году и снова пустился в различные дела: выстроил дом, прежний дом продал, стал издавать газету, издавал первый по времени «Энциклопедический словарь», потерял на этом предприятии почти всё состояние и уехал по приглашению известного Табурно на постройку сибирского железнодорожного пути.
Городскую типографию вскоре перевели в отдельное помещение, насколько я помню, в Козицком переулке, а в этот двухэтажный флигелёк разместили отделение по охранению общественной безопасности и порядка, причём квартира начальника отделения стала занимать внутреннее крыло этого флигеля.
В административном отношении Москва была управляема с отеческим попечением, ибо древняя столица проявляла в 80-е годы все те внешние признаки политического затишья, которое было так характерно для царствования Императора Александра III.
«Хозяином» первопрестольной был князь Владимир Андреевич Долгорукий; я его часто встречал на улицах едущим в покойной коляске. Старичок был аккуратно «приготовлен» для публичного появления своим камердинером и, главное, парикмахером (слово это было весьма кстати в этом случае: князь носил парик!): тщательно нагримирован, усики подстрижены…