Охваченные членством — страница 29 из 61

Пижама

Ольга Александровна Ладыженская стала профессором математики в двадцать четыре года. В русской науке это второй случай после Софьи Ковалевской. Гениально одаренная и когда-то ослепительная красавица. Художница Александра Николаевна Якобсон рисовала с нее Хозяйку Медной горы для самой красивой книги моего детства «Малахитовая шкатулки» (сказы Бажова). Но я-то дружил с матерью Ольги Александровны, с Александрой Михайловной, ее все звали бабушкой. Когда-то ее, эстонку, пленил красотою и умчал в свой родовой город Кологрив офицер, потомок бояр Ладыженских — отец Ольги Александровны.

Бабушка, по-эстонски домовитая, хлопотливая и упорная, считала своей святой обязанностью меня, голодного, по определению, студента ,кормить. Никакие возражения не принимались.

— Натта куушат...

— Александра Михайловна, голубушка, я не хочу...

— Та, не кочет, но нат-та ку-у-ушат.

Упорное гостеприимство бабушки только однажды имело комическое завершение, о котором она с восторгом рассказывала.

Как-то на огонек попить чайку к Ольге Александровне и бабушке зашел самый старый профессор математики из университета, настоящий, старый петербургский немец, профессор Бах.

Долго пили чай с плюшками и крендельками. Бабушка печь — большая мастерица. Профессор увлекся и не заметил, как засиделся допоздна. Он спохватился, начал церемонно откланиваться. Но бабушки заявила, что в такую темноту, и в такую погоду, и так поздно не может отпустить старенького профессора и он непременно должен остаться ночевать. Надо знать бабушку и ее напористость.

Примерно через час страшно сконфуженный немец, с пламенеющими щеками, согласился, но отпросился на «айн кляйн минутошку...» Ушел и через пятнадцать минут вернулся с пижамой и зубной щеткой — как выяснилось, он жил в соседнем доме.

Л. Н. Гумилев

...В первый раз я попал на его лекцию еще студентом. Лекции проводились как-то странно — не то секретно, не то самодеятельно.

Сначала меня рассмешил этот веселый чудаковатого вида человек с мальчишеским вихром на затылке. Причем был он такой картавый, что, казалось, половину алфавита он не выговаривает, зато оставшуюся половину — перевирает.

Но уже на третьей минуте слушатели переставали обращать внимание на дефекты его речи: мощный поток фактов, совершенно необычная, неожиданная точка зрения и какое-то ироничное, как бы шутливое, изложение завораживали. Уверяю вас: слушать Гумилева было наслаждением!

Он знал так много, что казалось, если он станет говорить день и ночь без остановки — все равно не изложит и десятой доли своих знаний.

Когда успел узнать он так много?

Ведь из его жизни нужно вычеркнуть четыре года войны, когда он солдатом дошел до Берлина и брал Берлин!.. И пятнадцать лет сталинских лагерей — и до и после войны.

— Повоевать отпустили, а потом опять в зону, на лесоповал,.. — говорил он, смеясь и сутулясь над кухонным столом в коммуналке, где прожил «на воле» почти всю жизнь, и стряхивая пепел с папиросы, которую держал, как держат «козью ножку» или «бычка» старые зеки.

— Я имел несчастье быть сыном двух великих постов — Николая Гумилева и Анны Ахматовой...— говорил Лев Николаевич, как всегда улыбаясь грустно. — Если бы вы знали, какой это кошмар!

Получив великолепное образование, Лев Гумилев был, что называется, «не востребован» тогдашней жизнью: не было ни работы, ни возможности сколько-нибудь сносно жить. Однако постоянная неуверенность в завтрашнем дне породила чрезвычайную трудоспособность. Может быть, подсознательно чувствуя, что скоро ему не придется пользоваться библиотеками, Гумилев фантастически много читает. Невероятная память и огромная общая культура позволяют ему свободно и легко размышлять о мировых исторических категориях.

Он обладал удивительной способностью, не уступая поэтам, мыслить образами. Это он назвал русскую поэзию начала столетия «серебряным веком» ... А многие его научные статьи читаются как крепкая русская проза.

Лев Гумилев был арестован « как дворянин ». А далее принял все полной мерой: допросы, пересылки, лагеря, зоны. Многолетнее пребывание в «предрасстрельном» состоянии научило, заставило уйти в свой мир — в усиленную работу интеллекта.

— Идея пассионарности явилась мне как-то вдруг, сразу, вся, — рассказывал он. — Я даже закричал и треснулся головой о нары. Я под нарами сидел -там прохладнее и хорошо думается... Выскочил наружу и всех в камере перепугал. Ну, а потом я обрат но залез...

Жизнь «вне закона», в которой он пребывал огромную часть своей жизни, заставила его не доверять признанным авторитетам, проверять общепринятые и незыблемые исторические концепции и без страха создавать свои.

Я не стану здесь пересказывать его теорию пассионарности, которая многое объясняет в истории человечества и дает ключ к пониманию большинства событий — как в прошлом, так и в настоящем.

— А зачем эта теория нужна? — спросили Льва Николаевича. — Если вы считаете, что пассионарность — это особый вид космической энергии и она обрушивается на человечество и от желания и воли человека не зависит?

— А... голубчики... — отвечал Гумилев. — Извержения вулкана тоже не зависят от желания и воли человека, но человечество научилось вовремя принимать меры предосторожности, чтобы поберечь себя от извержений!

Я не стану пересказывать и его исторические работы, понимая, что лучше Гумилева мне все равно не написать. Советую почитать первоисточники. Скажу только вот что: Лев Гумилев интересовался казаками. Его понимание истории казачества не совпадает с общепринятым — полностью! Но многое в загадочной судьбе казаков объясняет...

Его теория и его работы вызывают ожесточенные споры, и я не берусь судить, кто прав: Гумилев или его тоже совершенно искренне уважаемые мною оппоненты. Но сам спор, сами проблемы, обсуждаемые в споре, чрезвычайно интересны.

Может так случиться, что все, что говорил Лев Гумилев, будет опровергнуто или уточнено. В данном случае это не имеет значения: Лев Николаевич посмотрел на мир так, как никто до него! И это уже

■ амо по себе многое заставляет увидеть иначе — глубже, серьезнее, полнее.

Точка зрения Гумилева на казачество была мне необходима как опора и точка отсчета.

Почему именно она? Да потому хотя бы, что другой нет! Ведь все, что писалось и говорилось о казаках в широко известных работах знаменитых историков, никакой критики не выдерживает! Он тогда жил уже в новой, недавно полученной квартире, где основную часть интерьера составляли книги. И ему выло просторно за столом и покойно в старом доме, только что вышедшем из капитального ремонта.

Но «медлительные люди, вы немного опоздали!»

Он уже был неизлечимо болен. Перенес инсульт и мучительно учился писать левой рукой.

Правая рука не работала, приволакивалась нога, но мозг трудился безупречно, а парадоксальная остроумная речь все так же завораживала слушателей.

— Лев Николаевич, ответьте, пожалуйста, на самый главный для нас, казаков, вопрос: «Кто мы — сословие или народ? »

— Грубо говоря, безусловно, народ... А точнее — этнос. Очень старый этнос, очень древний... Насколько древними могут быть народы. То есть вы, безусловно, не беглые! Боже вас сохрани! А вот какой это этнос и как это происходило с казаками — надо говорить отдельно.

И он говорил, говорил... часа три!

И три часа снимала его принесенная нами телекамера. Мы положили ее, включенную, так, чтобы она не мешала Льву Николаевичу. Но один из нас, что все норовил сняться рядом с Гумилевым, передвинул на столе цветы, и они закрыли лицо Льва Николаевича.

Голос его есть, а в кадре одни розы!

И напоследок все тот же, который не столько слушал, сколько размышлял, как он будет всем рассказывать, что был у Гумилева и даже снимался с ним рядом, льстивым голосом его спросил:

— Лев Николаевич! Чем бы мы могли вас порадовать?

Гумилев посмотрел на него взглядом «как солдат на вошь» и ответил:

— Вкусы у меня самые простонародные — люблю водку и мясо!

Это было его последнее интервью.

...Казаки провожали Льва Гумилева в последний путь. Казаки восстанавливают его могилу, потому что ее регулярно оскверняют. Зачем? Кто? Трудно сказать... Скорее всего, это делают те, кто никогда не станет вровень с его подошвой. От ничтожества своего и оскверняют.

Л. Н. Гумилев Фразы и цитаты

«Однажды я проанализировал: сколько же букв я произношу правильно. Оказалось, шесть. Твердый знак, мягкий знак и еще четыре».


«Однажды, в перерыве между отсидками (я, правда, успел кандидатскую защитить, а потом привычной тропой на лесоповал...), сидим мы с мамой дома, жрать нечего, денег нет, а выпить хочется ужасно. И я начал маму дразнить. Начал разговоры, в смысле, ну что вы за поэты! Вот Пушкин, Державин, Лермонтов — это да! Это золотой век поэзии, а вы — так себе — серебряный.

Мама помолчала, потом говорит: «Я это покупаю!» И откуда-то из загашника выдала на маленькую. И вот удивительное дело! Прижилось! Теперь даже термин такой существует: «Поэты серебряного века». В том числе и мама. И папа. Даже удивительно.


Телекомментатор Александр Невзоров: — Лев Николаевич, вы — интеллигент?

Гумилев: — Боже меня сохрани! Нынешняя интеллигенция — это такая духовная секта. Что характерно: ничего не знают, ничего не умеют, но обо всем судят и совершенно не приемлют инакомыслия. Ля — солдат. И папа у меня был солдатом, и дед. Я — солдат. И достаточно просвещенный человек.

Артисты и режиссеры

«Сильва»

«Это случилось пятьдесят килограммов тому назад» — такая временная шкала, во-первых, объясняет мои нынешние габариты, а во-вторых, наглядно иллюстрирует ту бездну времени, что отделяет нас от минувшего.

Так вот. Пятьдесят, а может быть, даже шестьдесят килограммов тому назад, когда я, сохраняя жокейский вес, обучался на театроведческом факультете Ленинградского института театра музыки и кинематографии, Клара Михайловна заканчивала режиссерское отделение вышеуказанного вуза. Я ее, тех времен, прекрасно помню. Эффектная девушка — пальто внакидку (несколько выше средней упитанности. Этим и объяснялась, я думаю, манера носить пальто), в окружении молодых и талантливых студентов-коллег.

Поэтому, когда она пригласила меня на телевидение вести детскую телепередачу, мы встретились как старые знакомые. Правда, Клара Михайловна Фатова обладала большей динамикой в прибавлении веса, чем я, и уже сильно разнилась в этом с большинством телевизионных дам.

Выделялась она и яркой талантливостью, и, мягко говоря, своеобразным характером.

Своим пониманием того, что, собственно, должна собою являть телепередача, она обгоняла современную ей телепродукцию лет на двадцать—двадцать пять. Она — прирожденный режиссер шоу! А о каких шоу можно было говорить в семидесятые годы, когда на голубых экранах господствовала «горовящая говола» партайгеноссе. Она и сейчас не больно видоизменилась, хотя теперь именуется на американский лад «ток-шоу». Шоу в прямом смысле, радостного, пестрого и зажигательного букета остроумия и веселья, там и не ночевало...

Именно Клара Михайловна закладывала основы того, что сейчас составляет стиль телепрограмм: динамика действия, музыка, остроумие, смена планов, сияние звезд... До сих пор помнят питерцы передачу «Кружатся диски»... и, может быть, циклы передач с моим участием при ее режиссуре. Но каких мук ей стоило быть первой, если даже мою бороду (я был первым в СССР телеведущим с бородой!) пришлось «выторговывать» в Москве. Об этом мне постоянно напоминала Клара Михайловна.

— Борис Александрович! — кричала она из поднебесья монтажного окна над телестудией. — Вы же неотразимы с вашей этой бородой! Это даже Москва вынуждена признать! Вы красивый и умный мужчина! Один случай на миллион! Что же вы ползаете но студии, как таракан на сносях! Где ваша искрометность, черт побери! Куда вы засунули ваши мозговые извилины! Мне ску-у-учно! У-у! Вы же должны рассыпать остроты! Это же должны быть «брызги шампанского»! А у вас какой-то затянувшийся аборт!.. Ну, рожайте, вашу неповторимость и гениальность, уже быстрее! При вашей-то роскошной бороде!

Сама она, именно искрометная и остроумная, никак не могла примириться с тем, что большинство ее коллег этими свойствами не обладали. Она ссорились! Орала! Курила и пила валидол. Но если ей нравилось снятое, она расплывалась в улыбках.

— Всем глубокое мерси! Как говорится, «запись сделана!», — и, с трудом спускаясь по стонущей пожарной лестнице, изображала порхание мотылька, напевая: «Я маленькая балерина!»

Она тонко чувствовала и ценила остроту. Над хорошим анекдотом хохотала, разбрызгивая по студии слезы. А потом долго ставила на место вывернутые щеками веки. Она жила в веселом и ярком мире фантазии. Она сама оставалась частью этой фантазии. И суконно-серые чиновные глупые люди и слова ее просто расстраивали. Как всем одаренным людям, ей редко нравились собственные передачи, она все время норовила улучшить, оживить, переделать... « делать их яркими, светящимися, необычными...

Телевидение занимало большую часть ее жизни. Кроме телевидения только еще две заботы занимали ее сознание: Фатов — так она звала мужа и Чипполино — так она звала пуделя.

Их троица казалась примером полной несовместимости. Монументальная дама-режиссер, Фатов — геолог с внешностью маленького деревенского мужичка и «не пришей кобыле хвост» пудель Чипполино. Рядом с Фатовым он казался потерявшимся существом из благородного семейства, а рядом с Фатовой его совсем не замечали.

Однако при близком знакомстве вы понимали, что неразговорчивый Фатов — интеллигентный, умный, острочувствующий и тонко понимающий искусство человек. Кроме того, в нем ощущалась мужицкая надежность и, как это называется, «рукастость» — он сам очень толково и умело приводил в состояние воздушного лайнера старенький «Запорожец». Купить тогда новую машину было невозможно по причине бесконечных очередей и вечного дефицита. Фатов же собрал автомобиль практически из консервных банок и деталей швейной машинки.

Клара Михайловна его увлечению не только сочувствовала.

— Беда в доме, беда... —- вздыхала она, и непонятно было, с кем, поскольку и о Фатове, и о Чипполино она говорила одинаково нежными словами. — Со всем мужик пропал. Хандрит. Кардан сломался. Ночью не спит, про кардан думает. Говорю: «Фатов, спи!» Не спит, вздыхает. Слушайте, не знаете, где моему Фатову кардан достать можно? Что это такое, я не знаю, но семья под угрозой...

Фатов был тылом. Надежным и прочным. Чипполино восполнял отсутствие детей. Все остальное отдавалось искусству, а искусством было телевидение. Причем благодаря именно таким людям, как Клара Михайловна, оно и стало искусством. Она одна из тех, кто создал современное телевидение в лучших его проявлениях.

Однажды она долго и пристально разглядывала меня.

Мне не нравится ваше лицо... — заключила она раздумчиво.

Бороду не сбрею! — отрезал я.

Ну что вы! Я и не посягаю! Это единственная приличная деталь в вашем облике! — обласкала она меня.— Вот что! Вы же красивый и умный мужчина!.. Один случай на миллион! Я никогда не замечала, какие у вас длинные ресницы! Люся, посмотри, какие ресницы! А? Прямо девичьи! Ты слышишь, Люся! Ты художник или нет? Но белые! Белые, как у свиньи! Просто кошмар. Решено: красим!

Через пятнадцать минут, хлопая ресницами, как бабочка-махаон крыльями, я вел в прямом эфире детскую передачу. Ресницы цвета жгучей аргентинской ночи склеивались и шуршали. Дети в студии, «соучастники передачи», завороженно глядели на полет моих ресниц и забывали текст. В левом ухе у меня комариком попискивал наушник связи с монтажной, где я слышал разговоры режиссеров и художника.

— Люся, как? По-моему, интересно! Оживляж появился! Ярковато немного. Что-то в нем ковбойское нарисовалось! Надо его припудрить! Блестит, как ботинок! Микшируйте, микшируйте... Дети заснули! Дети... Это же не дети, это просто сукины дети! I Борис Александрович! Вы же умный и обаятельный!Один на миллион! Расширяйте зону своего обаяния!

Шевелитесь там на стуле своем, хоть как-то... Что вы застыли, как Медный всадник! «Вечно над вечной струей дева печально сидит!» Согласитесь, это неприлично! Тем более вы не Пушкин! А то сидите и глазки строите... Так дело не пойдет!

И вдруг по громкой связи на всю монтажную раздался рык главного редактора, видно, он на минуточку включил телевизор у себя в кабинете и тут же попал в зону моего обаяния!

— Это!.. Это что?! Что это такое, я спрашиваю?! Кто разрешил?! Это что у вас за «Сильва» на экране?! Порнография...

— Кажется, мы немного переборщили...— сказала мне после эфира Клара Михайловна. — Красить не будем, а вообще лицо вам искать нужно! А то временами вы, как английская моль, совершенно смытое лицо, а должны быть как английская соль! Телевидение — это не радио! Здесь мало слышать, здесь надо видеть! Нет видеоряда — нет телевидения! Зри тельный образ! Движение! Динамика, смена планов... Вот телевидение.

До сих пор режиссерский замысел в части английской соли мне не совсем ясен, в остальном полностью с Кларой Михайловной солидарен.

Я встретил ее лет пять назад в театре. Одну. Тихую и погасшую... Вероятно, Фатова уже давно нет на свете...

— С ума сойти! — сказала с одышкой Клара Михайловна. — Двадцать лет прошло...

Вспомнили «Сильву».

— Да... Суетились, скандалили, мотали нервы себе и людям... А все прошло. Одно оправдание и утешение — передачи делали хорошие. Не стыдно вспоминать... — улыбнулась она. — А так нервничали, страдали... Зачем? Хорошее было время. Счастливое.

И это правда.

Ночь перед Рождеством

Фигуру Вадима Жука и в зрелые-то его лета никак нельзя назвать телосложением, скорее это теловычитание, а по молодости он был живой иллюстрацией к лозунгу «Помогите голодающим детям Африки!» Тельце и конечности его (общим весом в одежде сорок пять килограммов) увенчивала голова такой кудрявости, что не единожды, плененные его шевелюрой и чернотою глаз, кинорежиссеры предлагали ему сыграть юного Пушкина. И вроде бы он его где-то играл. Характер-то у него был во многом пушкинский. Более компанейского человека трудно сыскать!

Как известно, «за компанию и жид удавился», тем более Вадик. И вот зимнею порою (пусть это будет ночь перед Рождеством, потому что история совершенно рождественская) с большой компанией понесла его нелегкая за город, где предлагались различные удовольствия, в частности русская парная баня. Человек такой комплекции любить баню не должен. Но, как уже сказано выше, «за компанию...», тем более Жук...

Известно также общепринятое правило предаваться во время парения неумеренному возлиянию, что для непрофессионалов и составляет основную национальную особенность русской бани. Служа сему пороку и «хвощаясь», как сказал летописец, вениками, компания, в том числе и Вадик (лазания на полок избегавший), достигла таких раскаленных градусов, что, пользуясь экологической чистотою сельской местности, с уханьем и гиканьем понеслась, бразды пушистые взбивая, к реке — нырять в прорубь. Некоторые, особенно те, кто обладал упитанностью выше средней, сиганули в черную воду полыньи и с криками: «Ух, хорошо! Эх, здорово!» понеслись обратно в баню.

Ныряние и двадцатиградусный мороз прибавили им прыти, так что в мгновение ока они исчезли в багровом банном чреве и, что зимой совершенно естественно, захлопнули за собою дверь. Вадик же, в ужасе и оцепенении наблюдавший варварскую забаву поселян, несколько призамешкался. И когда собрался скакать по сугробам обратно, то, поворотясь к высокому берегу, с которого так весело и легко было скользить к реке, с ужасом обнаружил, что весь берег усы пан банями, и в какой именно он парился, угадать невозможно, и что во всех банях, естественно, двери закрыты.

Голый — на снегу! Трагедия происшедшего открылась Вадику мгновенно. С чрезвычайной резвостью он заскакал по освещенным мертвенной луною сугробам, вероятно, более всего напоминая черта из гоголевской повести, тем более что волосы у него ужо смерзлись и торчали рогами. К сожалению, у него но было копыт, и потому колотить звучно в двери он но мог. Тем более было неизвестно, в какие двери именно нужно стучать.

Была суббота, почти во всех банях парились. Но в шуме веников, плескании воды, застольного хохота и прочего гама никто не слышал стонов замерзающего Жука. Товарищам же его не приходило в голову спохватиться, где же Вадик? Компания была большая! За всеми не усмотришь! Баня тоже большая -значит, он где-то тут! Он и был где-то тут, но за стенами! Не стану томить подробностями. Но единственная дверь, какая на замирающий стук окоченевшего человека отворилась и тут же с визгом захлопнулась, оказалась дверью бани, где мылись женщины. Потребовалось значительное время, чтобы Вадик коснеющим языком поведал им свое горе, а они ему поверили.

Однако святочный рассказ должен иметь благополучный конец. И таковой состоялся. Вадик был впущен, обогрет, наряжен в женские одежды, и баня, из которой он вышел, и компания, из которой он выпал, была отыскана. Правда, это случилось уже под утро.

Товарищи его так и не хватились и позже с удивлением узнали, что всю рождественскую ночь их общество было не полно. Хеппи энд же состоит в том, что там, в женской бане, напоенный чаем с малиной и согретый искренним участием, Вадик познакомился со своей будущей женой, с которой прожил в полном счастье тридцать два года.

«Здравствуй, солнышко!»

Замечательная актриса, добрая, милая Нина Николаевна Ургант обладает удивительным, может ныть, утраченным всем остальным человечеством чувством природы. Она разговаривает с комнатными и цветами, и те начинают в ответ отчаянно расти. Ее обожают животные. Все окрестные кошки и собаки приходят к ней, как к Мальвине (см. «Золотой ключик»), со всего дачного поселка пожелать доброго утра. А каждое утро она выходит в свой небольшой личный садик, где от соседского участка ее отделяет высокая поленница дров, и начинает его с того, что здоровается с утренним солнцем. И солнце дарит ей с мое сияние и ощущение полноты счастья бытия на целый день.

Вот и в то солнечное утро, когда на траве и листьях сверкала роса, Нина Николаевна вышла с чашечкой любимого кофе в садик, оборотилась к светилу, которое как раз поднялось из-за поленницы, и ласково произнесла:

— Здравствуй, солнышко!

- Здравствуйте, Нина Николаевна! — услышала она в ответ хрипловатый, громкий, но несколько смущенный голос.

Оказывается, встречал утро и сосед-отставник, он вышел со своей стороны поленницы совершить малый утренний туалет, от полноты чувств или по иным причинам пренебрегая клозетом.

Резеда и жасмин

Последний русский трагик мочаловской школы великий Николай Симонов умел высечь слезы из глаз зрителей! Обычно, устремив взор куда-то в сторону галерки, во всех спектаклях приблизительно в одной и той же позе — одна рука у груди, другая — вдоль тела — он так читал классические монологи, что зал вставал и ревел от восторга... Правда, говорят, когда великий артист перебирал перед спектаклем, накал страстей бывал так высок, что и слова роли из головы артиста вылетали, и нес он полнейшую отсебятину... Но за бешеный темперамент, за красоту чувств Симонову прощали и ежедневный портвейн, и мелкие огрехи. Восторг! Вот чем был силен этот мастер.

Мы — тогда студенты — обожали Симонова! И старались во что бы то ни стало попадать на премьеры, когда трагик еще горел ролью...

В тот спектакль — премьера «Перед заходом солнца», — казалось, Симонов превзошел самого себя... Благородство, драма, разбитое сердце... Слезы в глазах артиста, а в зале — ручьями! Незабываемые обертоны симоновского голоса и его горячие интонации...

— Цветы! Цветы! — сказал, обливаясь слезами, Сашка Пикунов. — Мы же, придурки, цветов не запасли. Идиоты! Я сейчас...

В те годы цветы — это было очень не просто. За какими-нибудь гвоздиками или мимозой к Восьмому марта стояли в очередях часами... На тюльпанах и гладиолусах цветоводы делали бешеные деньги.

Минут через двадцать Сашка вернулся с охапкой.

— Вот, — сказал он, — целую клумбу оборвал! Там менты кругом! Ужас. На кошку какую-то наступил, чуть мне глаза не выцарапала. Повезло. Нужно только землю с корней обтрясти.

Стараясь не мешать зрителям, мы кое-как оборвали корни резеды, что приволок Сашка.

— Прямо из-под Кати (так именовался памятник Екатерине II перед Александринским театром).

Ничего, она не обидится. Еще хорошо, я заметил, что у памятника газон разбили да вот этой резеды понатыкали...

Финальные слова. Занавес. Взрыв, шквал и грохот аплодисментов... Прорываемся к сцене. Великий Симонов в свете рампы. Кидаем цветы, и он ломит всю охапку, зарывается в нее лицом... И мы слышим его горячий голос...

— Резеда! Резеда и жасмин... — И слезы ручьем струятся из глаз седовласого трагика. — О, благодарю тебя, племя молодое, незнакомое...

Отвратительный запах стал нас преследовать еще в театре. Мало того что мы были в земле, как землекопы, мы еще и воняли, как кошачьи ящики.

— Откуда вонь такая?

— Боже мой! — ахнул Санька. — Цветы-то с газона. На песочек небось со всего района кошки гадить собираются! Или участок метят — сейчас как раз весна!

— А Симонов! «Резеда и жасмин»... Он плакал!..

— Да тут такая вонища — глаза ест... Поневоле заплачешь...

— Ну, причем тут это! Он великий артист! Великий!

Два лица

Жизнь вообще штука драматическая. Драма жизни Леонида Семакова за пределами реальности. Это что-то из японской фантастики. Но, увы, реальность.

Я увидел его впервые, по-моему, в институте холодильной промышленности на сборном концерте, где набравшие силу молодые барды сшибали мелкую деньгу. Огромный, с длинным лицом, как у идола с острова Пасхи, гнусовато-хрипловатым голосом, он не был и отдаленно похож ни на одного собрата по авторской песне. Хотя публика в этом жанре была очень пестрая и широко были распространены двойники, тройники и даже четверники... Скажем, сколько было копий разной похожести у Высоцкого, я не берусь сказать.

У Семакова в творчестве подражателей не было, а уж скопировать его внешность невозможно.

— Если вы позволите, я буду перед вами, — попросил он меня. — Поверьте, так будет лучше нам обоим.

Естественно, я не возражал, радуясь возможности послушать незнакомого мне автора.

В его песнях был отпечаток пятидесятых. Я их, конечно же, помню, хотя сам был тогда еще маловат. То было время тех, кто старше меня на десятилетие: Шпаликова, Хуциева. Но у Семакова это узнаваемое время было много драматичнее, глубже... В ритмах и рифмах слышалась и дворовая развальца модного в то время степа. Так и виделись клеши, кепочка... И очень крепкие, очень профессиональные стихи. Показался слабоватым и слишком простым аккомпанемент и как бы небрежная аранжировка.

В годы брежневского застоя, ныне вспоминаемого ностальгически, бардовское движение спорило по массовости с профсоюзным. Существовала целая межсоюзная сеть организаторов концертов, распространителей билетов, коллекционеров записей. Вот когда была рыночная экономика на эстраде — все на полной самоокупаемости. Правда, многие энтузиасты разорялись не в переносном, а в прямом смысле.

Особенно хорошо принимал авторов-исполните-лей Донбасс. Здесь, как и повсюду, тебя встречали, передавали с рук на руки, с концерта на концерт. Но на Донбассе была особая четкая организованность во многом благодаря моему ангелу-хранителю Тане Ледовой. Наша завязавшаяся много лет назад дружба сохраняется и сейчас. Таня — один из самых близких мне людей — крестная моего сына.

Самое мучительное в гастролях то, что после концерта тебя тащили к кому-то домой, а там домашняя запись и застолица. В этом была особая прелесть концертов авторской песни, но часто вечер превращался в бессрочный ночной концерт. Все удваивалось, а то и удесятерялось, и концерты длились до утра.

Но авторов берегли. И Таня Лезова с самоотверженностью кошки, спасающей котенка из огня, хватала меня прямо после финального занавеса, несмотря ни на какие конфликты с местными поклонниками авторской песни и неизбежные потом разборки с ними, тащила к себе домой — кормить, чаем поить и петь не давать! Единственное, что она себе позволяла, — разговоры во время чаепития.

— Ну, кто тебе за последнее время? — так обычно начинались расспросы.

И вот тут-то мне открылась история Леонида Семакова, ее Таня, как врач, кандидат медицинских паук и как верный товарищ, знала во всех ужасных подробностях. Таня вытащила фотографию красивого парня, который когда-то, много лет назад, легко стал актером. Он из знаменитого любимовского выпуска, того, что стал театром на Таганке. И Семаков блистал на сцене одним из первых, на амплуа героя.

В отличие от Высоцкого (с ним он делил гримуборную) ему не нужно это было доказывать — победительная внешность сама и без усилий позволяла первенствовать. Мы не знали тогда, что в шестидесятые-семидесятые эталоном красоты в мире считался Элвис Пресли и понятие «красивый мужчина» было ориентировано на него, даже в советском варианте. Семаков был по молодости из этой серии.

Семаков овладел гитарой раньше Высоцкого и раньше начал сочинять песни-зонги для спектаклей театра. Они вместе обсуждали первые строчки, первые мелодии... Но судьба, как в стихах Андрея Тарковского, шла по следу Семакова, как сумасшедший с бритвою в руке... Тяжелейшая болезнь, просмотренная и запущенная — аденома гипофиза, или, как ее зовут в народе, «слоновость», обрушилась на Леонида и отняла у него все: профессию, работу, семью. Совершенно пропал и голос...

Все, что оставил Семаков после себя сегодня, все, что известно стране: песни, пластинки, — это все потом. Он не успел стать популярным или даже известным до того, как стал напоминать водолаза, поднятого с большой глубины без кессонирования.

А ведь то, во что превращалось его тело, не просто росло, увеличивалось, оно еще и болело!

Говорят, иногда, дав слабину, напившись, он бился лбом в стену и кричал: «Я — циклоп! Я — циклоп!» -— но и язык отказывался повиноваться...

...Но с этой чудовищной болезни начинается другой Семаков. Методично, тяжкой работой он осваивал движения, возвращая власть над изменившимся, чужим телом, в котором была замурована теперь ••го прежняя душа. Лечение, процедуры, выламывание гимнастикой, режим. Железная воля не позволила ему стать животным, «слоном». Он заново научился играть, петь, писать стихи. В прямом смысле пи-гать — авторучкой, руками. Рисовать...

Он вернулся в тот круг духовных исканий, из которого был исторгнут болезнью. И никогда, ни одним словом о своем несчастье! Он принял старт вместе со всеми, презирая любую фору. Да ее в искусстве и не бывает! Как говорится, всякий, срифмовавший две строки, вступает в состязание с Пушкиным. Он создал свою музыку, свои песни, свой новый образ на сцене. Свой быт, свою любовь...

Я помню, что все барды, заработавшие толику денег, покупали себе или домашним дорогие дефициты, кожаные пиджаки или дубленки, которые случались тогда на Украине, в шахтерском Донбассе. А Леонид Семаков, получив гонорар, взял полиэтиленовый мешок и, обойдя все магазины, накупил жене и дочке по нескольку пар босоножек, ситцевых кофточек, халатиков, носочков...

— Будут каждый день в обновке!

Так я себе его и представляю! С этим мешком на плече грузно идущим сквозь шарахающуюся от него толпу. Нежный человек в грубой телесной оболочке. Русский поэт — Леонид Семаков.

«Скажи, Серега?» (рассказ Ю. Кукина)

У меня в Петергофе сосед — бывший боксер в тяжелом весе. Такой настоящий, классический «тяж»! (Так и будем его дальше называть, но без кавычек.)

Всю жизнь его били по голове. Мыслей у него немного, но очень крепко вколоченные.

Вот раз он заходит ко мне чего-то попросить — отвертку, что ли... Нет! Неправда! Не может такой человек отвертку просить! У него своя есть. Ну, не суть! В общем, заходит, а у меня на столе фотография стоит — Володя Высоцкий, и подпись там вроде: «Юра! Привет из Крыма!» Ну, что-то в этом роде... Тяж глаза выпучил и с придыханием спрашивает:

— Это ваше фото? И подпись настоящая? Вы знакомы с Владимиром Семеновичем? — И смотрит на меня глазами типа «они с Лениным за руку здоровались!»

Оказывается, он дикий фанат Высоцкого. Представляешь, он у меня эту фотографию взял, чтобы переснять, но, по-моему, так и не отдал. Ну, это потом. А тут я говорю:

— А что такого? Знаком. И вообще он завтра приезжает! У него тут в комсомольском лагере концерт.

Тяж стал белый, как бумага:

— А вы не могли бы меня с ним познакомить?

— Запросто. Выходи во двор, и познакомлю.

— А когда он приезжает?

— Утром, часов в десять.

Утром выхожу, чтобы ехать встретить. Тяж стоит. Подстриженный. В черном костюме, в лаковых туфлях, весь набриолиненный. Ну, такой — классика! Мафиозо. Киллер сицилийский!

Как выясняется, с шести утра стоит. А июль, жара... Тяж, не дрогнув, стоит! Такая глыба — сто пятьдесят кило мускулатуры, как бронзовый памятник.

Володя подкатывает. Тяж стоит, как надолба на переднем краю обороны. Володя из машины вылезает. Поклонник от волнения покрывается гусиной кожей! И Володя все понимает. Сразу шаг к нему к первому:

— Будем знакомы. Владимир!

Тяж голосом, каким присягают:

— Серега!

— Ну, что, Серега! Телохранителем моим на сегодняшний день будешь?

Тяж даже слов не нашел. Это теперь телохранители не диковина, а тогда мы их только в фильме об убийстве Кеннеди наблюдали. И Серега этот сразу и роль вписался. И началось кино.

Сажает Высоцкого в машину, обязательно на второе сиденье, и спиною закрывает окно. Трогаемся. А это было в тот раз, когда рядом с машиной ветка здоровенная с дерева упала! Ну, явно покушение! Я вообще уверен, что ее фанат своим биополем притянул. В общем, обстановка нервозная, не знаю, какие мысли у тяжа в голове провернулись, но он начал Высоцкого прикрывать! В натуре. Все время стоит сбоку, к Высоцкому спиной, любого собеседника насквозь, как рентген, глазами прожигает.

Приезжаем в лагерь. А жара! Лето! Володя из машины выскакивает:

— Здрасти, здрас-си! Эх, красота!

И бегом к озеру! На ходу одежду сбрасывает, с мостков разбежался и нырнул. А тогда мы не знали, что Высоцкий плавает как рыба. И нет его... И нет...

Толпа начинает напрягаться! Тем более что только что рядом с машиной эта ветка, чуть не в полдерева, упала.

И тут раздается страшный всплеск. Тяж, как был в костюме и лаковых туфлях, так с мостков и метнулся! И саженками пошел-пошел на средину... Володя выныривает далеко-далеко, чуть не в центре водоема. Тяж его видит и без звука саженками назад.

Володя поплавал, понырял. Вылезает из воды. Парод стеной стоит — пол-лагеря сбежалось. Как же! Сам Высоцкий приехал! Живой, в натуральную величину. Среди толпы, как только что спасенным утопленник, стоит Сергей. Естественно, в лаковых туфлях и в бывшей крахмальной белой рубашке, в черном галстуке, в костюме. Володя его видит. Ни тени улыбки. Всех раздвигая плечом, к нему:

— Серега! Ты — человек!

У героя в глазах скупые мужские слезы.

— Серега! Ведь из всех — никто! Только ты!

Это был концерт, посвященный тяжу. Тот сидел в центре зала. Маленько просох. И Володя пел конкретно ему!

Особенно пошла песня «Сказать по совести: мы выпили немного. Ну что, ей богу! Скажи, Серега?»

И вот это «скажи, Серега?» Высоцкий адресовал через весь зал, поверх голов, тяжу. А тот кивал.

«А он кивает, он понимает...»

И весь зал на этого Серегу-тяжа оборачивается. А тяж на зал — ноль внимания. Как будто их в зале двое: Высоцкий и он...

Такой «концерт одного зрителя»... Сереги.

«Когда мы красивы» (Одна из тысяч историй, рассказанных Ю. Кукиным)

Год, наверное, семидесятый, приехали выступать в какой-то клуб при заводе. Нет, не в Питере. На гастролях. Нас человека три, и еще комсомол иста дали — сопровождающего. И говорят:

— У нас помещение за сценой. Мы вас туда проведем, вы там и сидите, а у нас партсобрание. Как только оно закончится — сразу на сцену и валяйте, пойте.

Там, за сценой, — всякий реквизит, декорации... I [у, мы забились — сидим, и комсомолист этот местный. На сцене — партсобрание, как положено: стол, красная скатерть, графин, президиум. Как только мы над анекдотом засмеемся, комсомолист: «Тише, тише...», и президиум на нас косится, за сцену.

Час сидим, два... А холодно. Дует отовсюду. Но у нас была бутылка водки и закуска — пирожок с капустой. Стали разливать. Комсомолист: «Тихо, тихо. Запах пойдет!»

Мы ему тоже — стакан. А он такой плюгавый — очечки, лысинка уже наглядно протаптывается, хоти еще молодой... Он как хватанул — у него с голодухи лифт заходил. Хорошо мы успели из газеты кулек свернуть да подставить.

Он очухался: «Ай-ай-ай... Запах пойдет! Что делать?» Из президиума косятся. Мы ему говорим: «Кидай в окно!» Он, не подумавши, весь сверток и окно — хлобысь!

А это декорация! Окно-то — нарисованное...

Мамочка

Как утверждает Александр, фамилию Кавалеров получил кто-то из его предков — не то уссурийских, не то амурских казаков, поскольку был сыном полного георгиевского кавалера.

Это все, что ему оставили предки в наследство, все остальное он заработал сам. В первую очередь кликуху «Мамочка», поскольку в возрасте десяти лет блистательно сыграл беспризорника Мамочку в кинофильме «Республика Шкид», где еще и пел, и играл на балалайке.

Но я-то знавал его еще до съемок в кино. Мать Сани Кавалерова работала в ДК имени Крупской, и я неоднократно наблюдал ее горькие рыдания, когда она говорила о сыне, то бишь о Сане, который после четвертого класса учиться наотрез отказался, заяви в, что будет артистом.

С упорством потомка георгиевских кавалеров и первопроходцев-дальневосточников Мамочка обе свои мечты осуществил, а наделенный с детства здоровенной голосиной и сценической одаренностью, он-таки стал артистом. Правда, с годами симпатичный беспризорник и шпаненок Мамочка бурной жизнью и разнообразными пристрастиями развил свою внешность до такого состояния, что сегодня любых бомжей и алкоголиков играет без грима.

Казалось бы, человек с такой наружностью и физическими данными петуха-спринтера должен был быть обречен на одиночество! Так вот же нет, а со всем наоборот! Я не утверждаю, что Саня — сердцеед, поскольку не имею фактов. Но факты, документами подтвержденные (да что там документы! Есть вещественные доказательства. Они резво бегают по планете!), говорят, что главное занятие в перерывах между концертами, киносъемками и выпивкой для Мамочки — женитьба!

Свои женитьбы и особенно свадьбы Саня обставлял оригинально! Например, последняя происходила на легендарном крейсере революции «Аврора», в присутствии представителей городских властей, разнообразной общественности и хора ряженых казаков! После широкого ликования, отмеченного городской прессой, Саня незамедлительно продолжил воспроизводство Кавалеровых, и его первое дите в этом браке моложе его последнего внука из браков предыдущих.

Что же позволило Сане Кавалерову, незабвенному состарившемуся Мамочке, стать таким профессиональным женихом и молодоженом? Сам он отвечачает на этот вопрос с лапидарной точностью: «Наглая рожа!» и расшифровывает этот тезис в газетном интервью, которое я привожу дословно:

«Когда я вернулся из армии, мне выдали паспорт, где стояла печать о бракосочетании, но никто не был вписан. В отделении милиции сказали: „Саня, впиши, кого хочешь, все равно женишься каждый год”.

В то время помощник режиссера с Ленфильма Вера Федоровна Линдт, которая когда-то привела меня па студию, ушла на пенсию и переехала в Москву.

Она была близкой подругой Раневской, работала помрежем на “Осторожно, бабушка!”. И когда я приперся в Москву со своим паспортом, Вера Федоровна сказала: “Поехали к Раневской! Впишем ее к тебе в паспорт”. Мы действительно поехали, я пел ей песни, которые нельзя петь на сцене (есть у меня такой репертуар, очень даже веселый). Но когда мы объявили Раневской, что она будет моей женой... В жизни но подумал бы, что актрису с таким потрясающим чувством юмора можно поймать врасплох. Раневская растерялась и уронила “Беломор”. А что она сказала потом, нельзя написать ни в одной газете».

Памятник

К своему пятидесятилетию я подарил сам себе три истины, которые всем раздаю бескорыстно, значит, бесплатно.

Истина первая: «не делай чужую работу». Могу расшифровать. То есть зарабатывай деньги и славу

тем способом и на той работе, в какой ты — специалист. Ежели возникает необходимость в другой ра боте, не делай ее сам, а пригласи мастера — дешевле будет! Возьмешься сам — заработаешь не славу, а грыжу или еще что похуже.

Например, я руками умею, как говорится, и печку сложить, и часы починить, но храни меня Господь это делать! Я предпочитаю заработать деньги тем, чем занимаюсь постоянно, и на них нанять печника или отдать часы в мастерскую... Точно знаю дешевле и надежнее выйдет. И претензии будет кому предъявлять, ежели что не так.

Правда, у меня особый случай. По молодости-то я за все хватался сам! Особенно когда только что женился. Помню, на даче, будь она неладна, изготовил жене стол кухонный. Естественно, все руки себе стамеской исковырял. Ничего такой стол получился, вполне приличный, с ящичками...

Это — одна из моих первых глупостей в браке и любви. Поскольку, не успел я этот стол в кухню внести, сразу началась критика. И остановил я эту критику только тем, что нащепал из своего столярного шедевра лучины и две недели «столовой мебелью» печку растапливал. Дерево хорошее, сухое да еще моим потом закапанное горело, как порох.

Моя благоверная за четверть века нашей совместной жизни не похвалила меня ни разу. Она и слов-то таких не знает. Она вместо элементарного и чисто человеческого «спасибо» в ответ намой вопрос: «Ну, как тебе, понравилось?» отвечает небрежно: «Нормально!». Поэтому даже перегоревшие лампочки в квартире теперь меняет сама. Стремянка у нас хорошая, высокая. Принесла, под люстрочку поставила, и пожалуйста — вперед и выше! Плохо ли, хорошо ли — сама! Теперь все — сама! И сантехнического ангела-хранителя, того, кто из-за постоянной пьянки гайку по резьбе пустить не может, сама ищи, сама договаривайся, сама благодари или, наоборот, башку отрицай. Я категорически индифферентен!

В молодости подвизался слесарем-сборщиком причинной квалификации. Мне на пролетарские руки сантехника, что из задницы растут, даже смотреть-го противопоказано! Я и не смотрю, я газетку читаю или там телевизор пультом перещелкиваю. А уж когда совсем невмоготу — на балкон. Смотрю, как вороны гнезда вьют сообща. Или там голуби размножаются. Наблюдаю гармонию в природе. Успокаивает. А то, что в нашей семейной действительности такой гармонии нет, ну что делать! У нас век экономики! Нот я и перешел на экономические рельсы: бабки — мои, проблемы — ваши. Сначала расстраивался, обижался, а теперь попривык.

Но я отклонился от темы. А тема: «не делай чужую работу», в смысле не наживай геморрой себе и людям.

В Мариинском театре оперы и балета, тогда еще имени Кирова, служил народный и заслуженный бас. Имени и фамилии не называю, потому что и он еще жив, и я еще жить хочу. Имел он при коммунистическом режиме, как артист из номенклатуры, все, но душила его жаба на почве гордыни. И хотелось ему видеть себя в форме бронзового бюста. Может быть, свой бюст хотел послать на родину или, может, к посмертному увенчанию лаврами готовился. Не знаю.

Поначалу он шел путем правильным и вроде бы даже сунулся к художникам или там справки наводил: «Почем, к примеру, станет мою личность изваять? » Но по какой-то причине со скульпторами у него не сладилось. Может, денег пожалел, может, рожа его не подошла. Думаю, что, как тот поп в сказке Пушкина, погнался за дешевизной.

Ну, а Балда-то сразу отыскался! С этим у нас в России никогда дефицита не было! Весь народ давно обалдел! У нас каждый второй — Кулибин! Если каждый первый — Леонардо да Винчи. И вот этот наш Леонардо Недовинченный подрядился запузырить певцу личность для бюста, но сначала в гипсе. А потом, как с литейкой договорится и если качество работы товарища заслуженного артиста удовлетворит, то можно и в металле... И что характерно, этот Балда работал машинистом сцены и скульптуру только в городском парке видел или в форме Медного всадника, или Ленина на броневике. Он же русский человек! Он же — потомок легендарного Левши! В смысле: хрен ли нам, красивым бабам! Мы рождены, чтоб сказку сделать былью!

Он придумал снять с певца гипсовую маску, а потом затылок-то каждый дурак прилепит, а пиджак с орденами можно и от другого бюста взять. Вождю какому-нибудь башку отбить, а певца голову приставить. Очень, между прочим, рабочая идея... Творческая. Но между идеей и воплощением много чего нужно совершить, а истина, какую я предлагаю, гласит: «не делай чужую работу». Эту мысль я иллюстрирую примером из жизни Кировского театра.

Вот закрылись артист и Леонардо этот хренов в мастерской. Разложил певца ваятель на верстаке и наляпал ему на рожу гипса. Хорошо еще догадался басу в нос трубочки вставить. А гипс схватывается быстро! Кулибин его в аптеке купил. Ну, такой хирургический гипс, переломы закатывать. Не успел ваятель парочку сигарет выкурить, а народный и заслуженный уже затвердел. Можно гипс снимать.

Гипс, как камень, сделался. Да он камень и есть! А вот насчет снять — не очень! Схватился гипс с рожей намертво. Кулибин тык-пык, а никак!

Одна деталь в технологии упущена, деталь маленькая и Балде нашему неизвестная! Он же никогда не видел, как посмертные маски снимаются, а порой, как говорится, детали решают все! Рожу-то артисту, перед тем как гипс накладывать, надлежало вазелином смазать. Ну, чтобы гипс отставал... Примерно как сковородку салом, прежде чем на нее яичницу колотить...

Кстати, насчет колотить. Этот, с гипсовой башкой, когда ситуацию просек, попер дверь искать, с верстака-то соскочивши, и все в мастерской переколотил, затем выскочил в репетиционный зал, где балерины, и в зеркало — ни черта же не видит, загипсованный. Больших убытков театру натворил.

Между прочим, истина «не делай чужую работу» и к артисту загипсованному относится! Ну что он в самом деле — художественная модель, профессиональный натурщик? Он хоть раз, как посмертная маска снимается, видел? А туда же! Сует башку, куда пес... и так далее. В общем, кончилось плачевно, но, слава богу, без убийства. Потом чуть не полсезона спектакли, где бас выступал, отменяли. Куда ему после гипса! И бюст ему вроде бы так и не поставили на родине героя. Вроде бы он от этой идеи отказался.

Ну, а еще две истины из тех, что я себе к пятидесятилетию вывел: «учиться поздно», в смысле можно в своем деле совершенствоваться, конечно и обязательно, а так как на флоте: «поворот все вдруг» — рискованно. И последняя: «все — сейчас и много — сезон кончается!»

Эти две истины я как-нибудь в другой раз проиллюстрирую. Очень даже легко. Я же их не с потолка взял, а, можно сказать, из жизненных наблюдений, да и на собственном примере выстрадал. Так что у меня к ним примеров — масса!

«Поко