— Давайте Ольгу на помойку выбросим! — все так же, не поднимая головы и глядя в стол, пробурчал Ромка.
— Да она собака, что ль, на помойку-то ее... — не выдержал Коля-младший.
— Тогда в Дом малютки сдадим...
— А где ж ты про него слыхал? — ахнул дед.
— Да вон у нас, на Варшавской! И вывеска есть! Гуляют они тама...
У меня сердце заколотилось в голове. А дед Коля, несколько побледнев, рубанул:
— Ну, в Дом малютки, так в Дом малютки... Только сам понесешь!
Люся в ужасе всплеснула руками:
— Ай, не заигралися ли вы, казаки? Это ж надо такую дурь придумать! — но мужчинам возражать не стала, знала, что мы поступим так, как дед решит.
Коля-младший только в потылицу лез в задумчивости. Люся-маленькая плакала, но отца ослушаться не смела. А дед Коля стоял насмерть:
— Только такой крайней мерой! Только такой... — а за сердце хватался и в церковь каждый день ходил.
Выбрали самый поганый темный дождливый вечер. Оделись во все черное, словно на похороны. Собрали все детские рожки и пеленки в пресловутую наволочку. Ольгу — в коляску, Ромке — наволочку на плечо:
— Вези, сдавай родную сестру в инкубатор...
К нашему ужасу — повез! И принял поначалу, со старта, довольно резво. Так и шли, под проливным дождем без зонтиков: Ромка с коляской и наволочкой, мы — трое в ряд, а за нами — две Люси в полуобморочном состоянии. Люся-старшая все порывалась «прекратить комедию», но дед на нее так зыркнул, что она, поскуливая, отстала. Зыркнуть-то зыркнул, а валидол сосал!
— Крестнай! — сказал Ромка, не оборачиваясь. — Чего ты там бормочешь?
— Молюсь! Чай, ведь навек сестру-то сдаешь... Назад ее не отдадуть!
— Как, не отдадуть?
— Никак! Ей в Доме малютки даже имя поменяют. Все. Не увидишь ее боле никогда!
— Ну, и хорошо...
Люся чуть не заголосила.
Но шаги замедлились. И чем ближе подходили мы к воротам и глухому забору Дома малютки, тем медленнее шел насквозь мокрый Ромка. Наконец совсем остановился.
— Чего это? — спросил он меня, прислушиваясь.
— Это детишки в Доме малютки орут.
— Через чего ж они орут-то?
— Видать, жизня у них в инкубаторе-то дюжа сладкая! — сказал Коля-младший.— Может, исть хотят, може, мокрые лежат, а няньки кофей-какао хлещут... А кому эти детишки нужные? У них, небось, братьев нету, заступиться некому...
Ромка долго слушал детский плач, доносившийся из-за забора. Наконец решительно повернул коляску обратно:
— Ладно! Завтра принесем!
Дома я его как ни в чем не бывало мыл в горячей ванне. Ромка молчал. А когда намытый вышел в детскую, то стал против Ольгиной кровати и уставился на нее. А та заулыбалась беззубым ртом, замахала ручонками.
— Вя-вя, вя-вя... — передразнил ее Ромка. И, войдя в кухню, где все пытались пить чай, сказал деловито: — Ну, что сидите-то?.. Сами чай пьете, а Ольгу кто кормить будет? Она, небось, исть хочить!
Наутро дед и Люся поехали в церковь служить благодарственный молебен о воцарении мира в семье. А Ромка с родителями пошел гулять. Он шел впереди, никому не позволяя везти сестру. Катил коляску сам.
Один я остался не у дел, но я не жалею...
С другими тремя братьями и сестрой наши женщины таких ошибок, как с Ольгой, не совершали, и Ромка действительно скоро стал непререкаемым авторитетом для младших, поистине старшим братом, вторым отцом.
Икшпертижа
— Ага! — сказал Ромка, распахивая дверь наотмашь. — Шидите тута! Ну, шидите, шидите... И ничего не жнаете!
# Из своего первого класса он приходил, как из штыковой атаки, в шапке набекрень, в расхристанной до пупа шубе, потный и грязный, как грузчик угольного порта. Не зря же дорога из школы домой (длиною метров в четыреста) занимала у него более часа. Судя по оторванным пуговицам и фонарям, которые только менялись местами и вспыхивали то под левым глазом, то под правым, а с лица не исчезали никогда, как родимое пятно, как фирменный знак настоящего мужчины семи лет, проживал он этот час очень интенсивно!
— Вот шидите и ничего не жнаете! — У него недавно выпали передние зубы, и он шамкал, как сельский пенсионер. — А я вам не шкажу!
Мы с Колей, Ромкиным отцом, смотрели по телевидению знаменитый матч Канада — СССР на первенство мира, специально оба на работу не пошли. Нам было не до Ромки. А его прямо распирало:
— Ладно, шкажу! К вашему шведению, ешли хотите жнать... Жавтра будет икшпертижа! Фее! Больше ничего не шкажу!
Оставляя лужи на паркете, он прошлепал в чавкающих валенках в свою комнату, насквозь мокрые рукавицы на резинках победно болтались у его рукавов. И уже там, у двери, так и не дождавшись от нас какой-либо реакции, выдал:
— Дождались, дурачки! Жавтра к нам в первый «А» придет шам директор и будет икшпертижа! Будет х... с почерком шравнивать!
И грохнул дверью!
Я глянул на Колю. У него был такой вид, словно это грохнула не дверь, а на голову ему упал кирпич. У меня от потрясения пропал дар речи.
— Какой почерк! Кум! — выдавил он наконец. — Первый же класс, елы-палы! Какая экспертиза!
— Мы чего-то недопонимаем! — предположил я. — Надо переспросить...
— А как? Как ты его спросишь? Про что?
— Ну, уж как-нибудь.
— Ну, валяй, ты — крестный, это как бы по твоей части — мораль! А я отступаюсь! Ничего себе... Экспертиза с почерком!
Мы пошли к Ромке. Памятуя строжайший приказ «после школы обязательно переодеваться», Ромка выполнил его наполовину. То есть вся его одежда, включая шубу и валенки, лежала кучей в углу, а сам он совершенно голый сидел у письменного стола и что-то увлеченно рисовал, напевая под нос:
— Мой крехненький, хорохонький... Мне писочки ражноцветные приношит... Такие хорохенькие. Называются эти писки — фломаштеры!
— Роман Николаич, — спросил я так, чтобы особенно не заинтересовывать его своим вопросом. — А чтой-то у вас экспертиза какая-то не то будет?
— Хо-хо! — сказал Ромка. — Еще какая! Шам директор придет! Вшем доштанется!
— А как это...
— Чего?
— Ну, как там... это... ну, сравнивать...
— С почерком! — подсказал Коля.
— Вы, что? Дурачки? — спросил Ромка, не отрываясь от рисунка. — Что ли, вы оба вообще?
По всему выходило, что «вообще». Оба.
— Ну, завтра же в класс придет директор... Ну, кто-то же написал на журнале! Вот такими буквами! Теперь по почерку будут ишкать — кто! Вот и будет икшпертижа. Поняли теперя?
Дети лучше нас!
Да, а как там наши с Канадой сыграли, мы узнали из «Последних известий».
Старым казачьим способом
Только им, старым казачьим способом, можно удержать казачонка в курене, и то только зимой. И в пору моего детства и много позже матери, уходя на ферму к утренней или вечерней дойке, забирали с собой валенки, штаны и трусы пацанов. И то помогало с трудом.
Вместо своих штанов изобретательные наследники красы степей — хоперцев не гнушались надевать женские трико и рейтузы, обуваться в какие-то немыслимые галоши, а бывало, и просто босиком, и в двадцатиградусный мороз вылетать на заснеженную улицу гонять по сугробам в футбол. Конечно, по возвращении матери отсыпали положенную меру «горячих» по заледенелым задам. Но разве какое-нибудь наказание, которое еще то ли будет, то ли нет, сравнится со счастьем носиться в клубах пара по снегу и пинать ногами звенящий на морозе мяч? Или, набившись в утащенные от колхозной конюшни розвальни, лететь на них с береговой кручи, подскакивая на ухабах с опасностью переломать руки-ноги, свернуть шею или позвоночник, и веером рассыпаться по заснеженному речному льду. Какой там мороз! Что он может против урюпинских пеньков!
Но некоторые матери, вместо того чтобы посмеяться да плюнуть, все-таки пытались переломить упрямую казачью породу и выносили из домов все, что хоть как-то могло заменить штаны. И тогда «репрессированные» Коляны и Гришатки, Антипки и Трифоны уныло сидели на подоконниках меж бальзаминов и столетников, прилепив носы к протаявшим глазкам в стекле, и тоскливо поглядывали на кошек, идущих по плетням, ворон и важно разгуливающих по накатанным колеям воробьев, копошащихся в навозных конских яблоках, на грузовики, тракторы с прицепами, на прохожих, что, укутав носы в поднятые воротники, спешили, кривясь от солнечного света и снежного блеска, по своим делам... Так они сидели целыми днями, если не происходило что-нибудь из ряда вон выходящее... Например, по улице несли покойника и шел священник, или совсем торжественно везли гроб на машине, убранной кумачом и ветками! Ну, как тут усидеть в доме!
Вскакивал бесштанный арестант, метался по горнице, как чижик по клетке, и наконец хватал дедовскую или отцовскую папаху и выносился за ворота. Папаху — в снег! Босыми ногами — в папаху! Коченеют на ветру руки без варежек, но посиневшим вопросительным знаком, стуча зубами, застывает на сугробе, впиваясь глазами в похоронную процессию. Потрясая своим видом всех, кто деловито провожает усопшего в последний путь и старательно отводит глаза от голозадого созерцателя, который зримо превращается в сосульку, но не уходит, пока последний из толпы не швырнет в него снегом. А у следующего куреня уже стоит очередной вопросительный знак... Всюду жизнь! И казачьему роду нет переводу!
Люся опыт предков воскресила в Ленинграде! В очередной мой приход к ним я увидел замечательную картину. Посреди комнаты у большого, изготовленного умелым дедом, пюпитра перепиливал скрипку Ромка. Он был в валенках, поскольку на первом этаже — полы ледяные, но без штанов и без трусов, чтобы не ушел на улицу!
Пыры-пыры — пилил он, извлекая звуки, напоминающие скрежет и вой трамвая на повороте, и обливаясь горючими слезами.
— Крестнай! — приветствовал он меня, слизывая с губ слезы, шмыгая носом, по не прекращая пилить. — А когда я большой-то вырасту, ты хоть меня на гитаре-то играть выучишь?
Пыры-пыры... Шел период, знакомый каждому музыканту, который именуется «инструмент с ременным приводом».