Ой упало солнце. Из украинской поэзии 20–30-х годов — страница 64 из 72

Смотрю в потемки, где излуки скал и водопадов нити ловко,

как стрелы, тучи кривоклювых птиц швыряют вдруг во вражьи дали.

Светает. В обороне полк. Анабазис под небом африканским.

Лес вбитых в небо копий колет месяц, кровь течет струею ржавой,

и вождь эбеновый с серьгой зари, языческой раскаты пляски

швырнув за тучи, словно вызов, проклянет лихого бога жалкость.

Ни капли жалости — штыки в тела вонзаются, как в землю лемех,

на тучном поле черных тел штыки посеют зерна строгости и лада,

чтоб до седьмого каждый знал колена, память чтобы вечно тлела,

чтоб внуку сын и внук потомку сказочным богатством завещали

послушанье власти.

И густо стелются друг возле друга, словно джунгли под пилою,

и в черепах расплющенных мозги колышутся янтарным маслом.

Кто сеет кровь, пожнет враждебность. Так примите же крещенье злое!

Зеленоглазая княжна, о муза мстителей, в грязи валяйся!

Драконы, пьющие бензин, сродни орлам, а также носорогам,

драконы, что плюют слюной змеи — огнем и оловом зернистым,

являются, как будто из пещер луны уйдя, и им под ноги

метла кометы, пыль вздымая тучами, метет людей, как листья.

На кучах черных рук и черных ног лимоном слизь и кровь — кармином,

смертельной пеной крик из уст, растерзанных ружейным поцелуем.

Тюльпаны недр подземных — расцветают цветом пурпуровым мины,

салютами из бездн земли на этом смерти празднестве ликуя.

Орудья распускают вееры дымов, как крылья перед взлетом,

срываются и мнут колесами завалы тел и хлам металла,

на черных челюстях пузырится слюна, глаза залиты потом,

пыль с блях, и слизь со ртов, и крови грязь язык зари скребет устало.

Хрипят надсадно глотки, и удушьем мерзким пальцы криво корчит,

как листья, сплющены ладони — смятые желаньем жизни мальвы,

в последний вспыхнув раз, проклятья небу посылают богоборцы.

Любые ценности за жизни миг! Лишь ночь врачует гениально.

Лопата солнца режет желтый теплый грунт, копая впрок могилы,

лопата солнца, ветров стройных крест, обряд шакалов похоронный.

О, тело черное — янтарный шелк песка — ни страсти и ни силы,

где миг назад пылала жажда жить! Земных отзывчивость ладоней!

Пусть богоматерь черная с иконы до конца ведет в сраженье,

где уж драконы не страшны, где тишина и нерушимы воды!

Бьет слово в слово — бронзы звук зловещий.

Так кончай со скорбным пеньем,

когда разбитый черный полк в державу звезд на вечный мир отходит.

Февраль, 1936

Владимир Сосюра

РАССТРЕЛЯННОЕ БЕССМЕРТИЕПоэма© Перевод В. Крикуненко

Безумство бури всепланетной

давно отбушевало… Но

ты мне явился вновь, отпетый,

в поэму просишься, Махно!

Ты просишь (взор твой, словно жало…)

поэму новую начать,

ведь первая, увы, пропала,—

и ГПУ на ней печать.

О, сколько гроз взметнул в поэте,

герой мой горестный и злой,

когда увидел на портрете

тебя я в кожанке тугой!..

Где ты сейчас и как — не знаю…

Горит в огне душа моя…

Дни юности припоминаю —

как шел в штыки я на тебя.

Как полумертвою толпою,

плененные под Лозовой,

брели махновцы под конвоем,

и замыкал я тот конвой.

Сугробы… Кровь на них что маки…

У церкви… Тени воронья…

В упор стреляли гайдамаки,

и среди них — не с ними — я.

Как их стреляли, как вонзали

штыки в безвольные тела!..

Я видел все… Во мрак печали

погружена душа была.

Жестокий суд — судьба поэта…

Махно, я вовсе ей не рад.

Я бил тебя. Я был при этом —

в боях за Елисаветград!

Мела поземка… И деревья

рвались за конницей на шлях…

Политкурсант с лицом Ромео,

стою в дозоре на часах.

Блуждала смерть в степных пространствах,

в ее глаза я заглянул…

И у Петлюры, и у красных любил

я девушку одну.

Не отсняли, не забыты

глаза с тревожной синевой…

Весь мир стонал в гигантской битве,

кромсал сердца свинцовый рой…

А мы, с винтовочкой курсанты,

как будто нас — полки, полки,

шли с красным знаменем на банды,

на черный флаг твой шли в штыки!

И штык входил в живот, как в вату,

как ножик в масло, в крик «оа!..».

Я знал, что ты кулак проклятый,

остервенелый буржуа!

Твоей, снега чернящей, кровью

забрызгал я степной простор…

И все ж люблю тебя любовью,

непонятою до сих пор.

Кропоткин…

Тенью Ревашоля

покрыт кровавый тарарам…

Как лев, сражался ты за волю,

за землю-волю, да не нам,

а мироедам тем, мордатым

от меда, сала, колбасы…

Да ниспадет на них проклятьем

молитва, что они несли

всевышнему, слезами сирот

свой хлеб нечистый окропив,

умащивая души жиром

под сей молитвенный мотив.

О, как любили-распинали

и бога, и народ не раз

в делах своих… Мы их металлом

крестили, помнишь ли, Донбасс!

Ну, и тебя, защитник сытых!

Текла твоя гадючья кровь…

Эх, гнал тебя народный мститель,

казак червоный Примаков!

Вот кто герой. Не ты, подонок.

И кровь детей, и вдовий плач

тебе зачтутся… Для потомков

ты — не герой, а лишь палач!

Ты — прах и тлен!.. Тех дней

буруны прошли, как сон, как тень могил…

А я, наивный, юный-юный,

в тебе Кропоткина любил,

хоть был с тобою в схватке лютой —

душил, а к сердцу прижимал.

Ошибся страшно, тяжко, круто,

когда поэму написал…

Писал… Дрожали сердце, руки…

А ты детей рубил сплеча,

антисоветская гадюка

с рябою мордой палача!

Бьют кавалерии подковы…

Куда же всадники летят?

Не о Махно, о Примакове

начну поэму я писать.

Летит Виталий… Ветер. Солнце…

С грозовым высверком клинок.

Бегут, бегут, бегут махновцы,

да так, что чуб у батьки взмок…

Примаков:

«Вперед, герои!.. Край родимый

очистим от махновских банд!

Клинок стальной непобедимый

отрежет им пути назад!»

Днестровской глади синь искрится

надеждой сладкой, как вино…

В Румынию! — скорей к границе

отважно драпает Махно!

Но клич «Даешь!» ударил в спины.

Волной накатывает страх.

Бегут махновцы с Украины…

«Даешь, даешь!» — гремит лавиной,

и откликается в веках…

Махно в смятенье. Стынет сердце.

Взблеснул холодной сталью Днестр.

Везде клинки, куда ни денься.

«Я жить хочу. Помедли, смерть!..» —

Шептали губы… Нет! То жало…

Он пресмыкается, шипит.

Не уползти уж. «Все пропало…»

И пенится гадючье жало:

«Я жить хочу! Я жажду жить!..»

Ты будешь жить, — шептали травы

в копытном звоне. — Поживешь.

Ты, сын степей, их окровавив,

к чужой переползешь державе,

и там на свалке ты сгниешь.

Все ближе, ближе гул атаки.

Беги! Рванули кони в страхе…

А сзади падают бойцы

в цилиндрах, шубах, при часах…

Ползут к кордону беглецы

в чужих ворованных штанах…

Уже не войско — мертвецы!

А сзади — бах! И снова — бах!..

Махновцы с кручи в Днестр сигают,

в волнах их кони потопают,

вода кровава, дно черно…

Не тонет лишь один Махно.

Он мокрой мышью вылезает

на грязный берег. Слышит: «Стой!» —

звучит команда. Ей послушен

Махно. Не только саблю — душу

возьми, румынский часовой!

Прощай, Махно! И сгинь изгоем

в тумане чуждых берегов.

А ты? Куда пропал, герой мой,

казак червоный Примаков?

Когда-то в Харькове живого

я у Азарх его встречал,

читал «Махно»… В тех строках много

я о любви к нему сказал.

А он, внимая благосклонно,

смотрел в открытое окно

и слушал строго… Как влюбленно

Азарх смотрела на него!

Лицо Михайла Ялового

и ныне вижу я… Те дни,

те наши думы и дороги,

товарищей… Но где они —

их нет, как Миши Ялового.

Он молча слушал про Махно,

задумчив был и чуть печален.

О Миша, Миша! Как давно

мы не встречались, не встречались.

Как не порвал я сердца струны.

Не я — их враг когтистый рвал!

А ты в пути к родной Коммуне

от пули нашенской упал…

Все испытал — лед каземата,

и смертный стон, и черный ствол…

То с карабином руку брата

враг ближний на тебя навел…

Проклятье палачам проклятым!

Упал орел. Сломались крылья,