Окалина — страница 34 из 48

Да, она не единожды смотрела все эти сорочинские ярмарки, свадьбы Кречинских… — костюмированную бутафорскую жизнь на сцене. Таня же звала ее на взаправдашнюю свадьбу. И она, Катя, растерялась. Поехать в аэропорт за багажом и сорваться вдруг в какую-то деревню на свадьбу к совсем незнакомым людям. Сумасшествие!

— Надо позвонить Алеше, искать меня начнет, — помолчав, с озорным беспокойством сказала Катя, и Таня услышала в этих словах зыбкое согласие.

— Велика беда — позвоним. Потом расскажете о свадьбе. Или вам нужны его совет, разрешение, да? — Таня все более смелела, хотя и переживала, боясь одним неосторожным словом спугнуть, испортить все. Но переживания она прятала за этой рискованной настырностью: так хотелось ей сманить Катю, прибыть домой с такой красивой и доброй подругой! Тогда бы и приготовления к свадьбе, и сама свадьба для нее обрели бы новый, дополнительный смысл: тогда Таня старалась бы не только для своего братца, но и для Кати. Ох, как бы она старалась!

— Сообщить бы ему… о самовольной моей отлучке, — нерешительно сказала Катя, и ей стало неловко за себя, за эту свою нерешительность, за то, что даже в тысячах километров от мужа она робеет, страшась самостоятельности.

И опять она позавидовала Тане, ее свободе, хотя сама вроде бы тоже была свободна, так размашисто вольна и свободна, что могла в один и тот же день позавтракать во Владивостоке, а поужинать в Москве, без канители и труда попасть (имей только желание) на любой спектакль в лучших театрах столицы… Но она лишена была той свободы, которую имела Таня, и теперь слегка завидовала ей.

Катя смотрела в смелые глаза Тани, и ей хотелось безоглядно довериться этой милой женщине — с ней будет хорошо и надежно, куда б они ни попали. К этому ее звало вовсе не желание побывать на сельской свадьбе, а то, что приглашение Тани сулило встречу с чем-то неизведанно-добрым, откровенным, вольно-озорным. Таня словно предлагала ей сбросить белые лаковые босоножки, выскочить под шальной обломный ливень, что хлестал под окном, и, забрав подол платья, припуститься босиком по кипящим лужицам, как когда-то в давние, почти сказочные времена детства…

А Таня пуще осмелела, прикрыла вдруг своими крепенькими ладонями бледные руки Кати, что скрещенно лежали на чемодане, и, заговорщицки понизив голос, сказала горячим счастливым шепотом:

— Летим, Катя! Еще есть время взять билет на наш самолет… Сколько можно женить разных там Кречинских на сцене, давайте сами погуляем!..


Когда легкокрылый «ТУ-134» понес их в красное, словно бы дышащее великим пожаром закатное небо, Кате показалось, что вверх ее поднимает не самолет, а подступившее к сердцу радостное, молодое чувство свободы и риска, какое она уже давно не испытывала.

Она летела в другую, в сложную Танину жизнь, всклень наполненную заботами о земле, о людях, о счастье женской доли…

— Через двадцать минут — наш городок! — заглянув в окно, воскликнула Таня. — А там до Покровки всего шесть километров. Не подвернется автобус, пойдем через мои поля. Напрямик. Босиком!

— Да, да. Это чудесно, Таня. Я уже сто лет не ходила по земле босиком, — поддакнула Катя и, словно падая куда-то, зажмурилась от радости и страха.

СВЕТЛЫМ ДНЕМ ОСЕНИРассказ

В эту осень Пологов ничего не писал. Были замыслы, время. Он пробовал разобраться в этом странном состоянии и тогда начинал казаться себе человеком, который споро и твердо шагал по дороге, споткнулся и стал внимательно разглядывать то место, где его остановило.

Он и на этот унылый обряд приехал все с той же печатью раздумья и тоскливой растерянности.

Пока сходились люди, Пологов вышел во двор, сел на скамейку возле плетня, сгорбился в глухой задумчивости, пустыми глазами уставившись в серую степь.

У недалекого горизонта, заканчиваясь, степь вспыхивала желто-красным пламенем осинника, а дальше шло только небо, чистое, строгое, холодное. Осинник же, казалось, дышал жаром, отеплял и веселил сиротливые окрестности поселка, Замершая даль, покой и прозрачность… С хрупкой отрадой Пологов вдруг подумал о том, как желанны и дороги ему эти светлые и тихие дни зрелой осени, как хорошо и много ему работалось в такое время, если удавалось подняться над суетой, всем временным и ничтожным, уловить в мельтешении жизни главное.

Через двор шли и шли старухи в черном, только белые платочки однообразными ромбами очерчивали их серые лица. Пологов с какой-то тихой жутью следил за этим шествием. Все в нем противилось черному цвету, молчаливо заполнявшему веселый и солнечный, как новенький скворечник, дом Овчаровых. Никогда он не видел вместе столько старух. И совсем уж нелепой казалась мысль о том, что их приход связан с именем и судьбой Васи… Пологову вспомнилось, как еще в юности на чьих-то похоронах Вася сказал ему дерзко и горячо:

— Умереть бы в атаке, скачущим на коне… Разорваться б на гранате, полыхнуть вспышкой. Не елозить квелым в ногах у гадкой холодной старухи. А сразу из горячей жизни — в ничто!..

Через калитку прошел дед Егор. Белый как лунь, с лохматой бородой, будто обдерганный. Возле Пологова старик остановился и деловито, как в свой дом, пригласил:

— Айда, Митрий Сергеич. Закусим, помянем Василька… Чего тут зябнуть?

— Здравствуйте, дедушка. — Пологов встал со скамейки.

— Все пишешь, сочиняешь там в городу-то? — помолчав, спросил старик.

— Пишу, — Пологов вздохнул и смолк.

— Вижу: жалко тебе Василька. — Дед Егор заглянул Пологову в глаза. — Ничего… Подумаешь — горе, а раздумаешь — власть господня.

Пологов поежился.

Из сеней во двор вышло несколько мужиков. Пологов увидел среди них Григория Степановича, отца Васи. Шел он устало, как-будто боком, бледный и согбенный.

Как перевернуло его за эти полтора месяца! Разве дашь ему шестьдесят? А ведь лет шесть назад вот здесь на разметенной серединке двора Григорий Степанович, жилистый и упругий, выделывал такие коленца, был так неистов и жарок в пляске, что свадебный хоровод не раз благодарно и приветственно расступался перед ним, давая почетный круг. Васю женили…

— Покурите малость, мужички. Сейчас бабы, старушки покушают. Потом наш черед, — тихо распорядился Григорий Степанович.

Мужики уселись вдоль изгороди на длинную скамейку, задымили папиросками. Овчаров подошел к Пологову, положил легкую, сухую ладонь ему на плечо. Молча глядели в степь.

— Вот как вышло, — задумчиво сказал Овчаров. При Пологове он часто произносил эту фразу, она слышалась, как глубокий вздох.

Пологов заметил, что в семье Овчаровых утрату мучительнее всех переносит отец. Много слез пролили мать — Дарья Игнатьевна и оставшаяся с ребенком молодая вдова Олюшка. Выплакав горе, они даже внешне поослабли, сникли, опустошились, не имея больше ни слез, ни сил. Дядя Гриша беду терпел молча, как бы всухую. Но она осела в нем прочно, жгла душу, и он мерк на глазах. Однако на его лице не было тупого отчаяния и угрюмой отрешенности, как у супруги и снохи. Усталый взгляд его выражал горькое недоумение: вот он, старый сучок, жив, кряхтит-покашливает, а Васи нет…

— А ты, Мить, коль не трудно, заезжай. Все нам повеселей.

— Да, конечно. — Пологов торопливо закивал.

— С Васей-то, помню, вас водой было не разлить… Летом под одним одеялом на повети спали… А как выросли — растерялись. Годами не встречаетесь. Всех дела, заботы охомутали. Вот Леонтий Баев, считай, с самой свадьбы не бывал. Спасибо, хоть на похороны приезжал… Видный такой. Кандидатом, слышь, в институте. Хорошо на могиле выступал, аж… сердце у меня зашлось. — Голос Овчарова дрогнул. Зябко вздохнув, он продолжал: — Эти слова ему б живому Васе сказать… Да… Леонтий-то сулился нынче приехать. Федя Кочкин тоже обещал. Не знаю, сумеют ли…

— А как же. Приедут, — заверил Пологов, чувствуя всю зыбкость и опрометчивость этого поручательства: ведь он и сам не помнит, когда в последний раз встречал друзей детства.

— Растеряли вы друг дружку, Мить… — с тихим укором повторил Овчаров и пошел на голос снохи, донесшийся из сеней.

— Ну что вы, дядь Гриш. Просто реже стали встречаться. Живем-то теперь не рядом и спим уже не под общим одеялом, — робко пошутил Пологов ему вослед и смутился.

Запоздалые угрызения совести, смутное чувство вины тяжко налегли на него после смерти друга, хотя он не мог толком понять, в чем и перед кем виноват?

Память возвращала его в славное доброе время, когда они с Васей лазили на высокие осины к грачиным гнездам, рыбачили, с ленцой ходили в школу, пасли совхозных телят, веяли просо на току, озоровали на бахчах, иногда не шибко дрались… Все это связывало и роднило их; даже на ночь они подчас не могли расстаться. Взбирались на поветь и, шурша духовитым сеном, ныряли под старый тулупчик и тесно, плечо к плечу, лежали в лунной тишине, глядя в огромный звездный потолок.

Детство сменила пора доброй удали, когда они жаждали заслонять друг друга от смертельной опасности. Безоглядная доверчивость не вмещалась в слова и поступки, жила в них глубоким, радостным и спокойным чувством, обещающим вечность дружбы и жизни.

Нежданно их сердца заняла десятиклассница Верочка Сойкина. Любовь встретили по-разному, но каждый в душе расценил ее как явную, но сладкую измену другу… А Верочке надоело везде и всюду бродить втроем. Как-то вечером, когда они вышли из клуба и Вася тихо занял свое привычное место, она вдруг вспыхнула:

— Ну что ты ходишь за нами?! Прилип как банный лист…

Вася слегка качнулся, точно от удара.

— За вами? — смятенно спросил он, повернулся и пошел прочь.

Пологов тогда растерялся от двойственного чувства — его покоробила грубость Верочкиных слов, и в то же время он обрадовался: из всего класса Верочке нравится лишь он, Пологов. Она хочет быть только с ним!

Пологов не раз вспоминал потом ту минуту слабости: Вася уходил в темноту, а он не бросился за другом, не остановил его…

Время скоро загладило трещинку в их дружбе.