Нельзя не заметить, что пушкинские места России чаще всего запечатлены художником в их осеннем или осенне-зимнем убранстве, тем самым пейзажист разделяет известные симпатии поэта именно к этому времени года, когда А. С. Пушкину особенно много и плодотворно работалось, когда он с восхищением признавался:
Унылая пора! Очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и золото одетые леса…
Иные краски, иное настроение в пейзажах Орловщины, в частности Спасского-Лутовинова — колыбели таланта Ивана Сергеевича Тургенева. Пейзажи написаны не только под впечатлением произведений прекраснейшего певца русской природы, но и по внутреннему зову любящего сердца.
«Пруд в Спасском» — типично русский пейзаж. Он по-особому притягивает широтой и щедростью жизни, величавым покоем, поэтическим содержанием, цветом. Краски по-вечернему смягчены, приглушены, легкий прозрачный воздух постепенно переходит в светлую, предсумеречную дымку, мягко окутывая дальний лес на горизонте. На переднем плане — задумчивое, чуть тронутое слабым ветерком, зеркало пруда, а дальше на взгорке — молчаливое могущество темно-зеленой чащобы леса… Тишина и прозрачность.
С детских лет привлекал Федора Козелкова и самобытный русский писатель, его земляк, Сергей Тимофеевич Аксаков. Родившись в Уфе и многие годы проживший в Оренбургской губернии, Аксаков навсегда сохранил искреннюю привязанность к родному краю. Чувство природы у Аксакова было глубже простого эстетического любования ее красотами, он стремился проникнуть в ее смысл и суть, как писатель и как неутомимый исследователь. С ним художник связывает свои самые сокровенные представления о суровой красоте уральского пейзажа, о неиссякаемых природных богатствах оренбургской земли.
Цикл пейзажей «Литературные места России» — интересный, ныне продолжаемый художником — бесспорно, ценнейший подарок современникам и земной поклон русской литературе, сердечная благодарность и признательность ей.
У Козелкова не только в пейзажах много щедрости, любви к природе и людям, он и в жизни удивительно щедрый человек. Более семидесяти картин передал художник Оренбургскому музею изобразительных искусств, областному краеведческому музею, предприятиям, училищам и школам, музеям классиков отечественной культуры. Десятки репродукций с его картин публиковались в журналах «Огонек», «Москва», в центральных газетах.
В козелковских пейзажах нет человека, но видны дела его рук, приметы созидательной деятельности, облагораживающей и украшающей землю. Живописуя природу, Козелков далек от умиления стариной. Пейзажи его современны и своевременны, они помогают нам сегодня, в бурный век научно-технического прогресса, сохранять духовное равновесие, сберегать и накапливать в человеке человеческое…
Ведь для каждого из нас Родина — это не только машины и хлеб, мощные электростанции и заводы. Это — и песни народа, и тихая лесная речушка, и березовые перелески за околицей, и сирень у резного сельского крыльца, и веселая толчея подсолнухов вдоль старого плетня, и полевая дорога в хлебах… — все это вечно изменяющееся и обновляющееся и вместе с тем неизменно родное и близкое давно стало главным интересом, содержанием, поэтической и патриотической сутью полотен Федора Козелкова.
6. Оратай
Однажды в выставочном зале, где экспонировались пейзажи Федора Козелкова, мое внимание привлек молодой мужчина с обветренным крепким лицом, добрыми серыми глазами. Он пристально вглядывался в пейзажи, подходя к ним слишком близко. Надолго задержался у холста «Весенний день»: солнце припекает майскую пашню, и напоенная дождем и водополицей, она как бы дышит голубоватым паром. Попыхивая дымком, движется вдали по желто-серой стерне оранжевый трактор.
— Нравится? — спросил я осторожно, подойдя к мужчине.
— Да. Точь-в-точь… Пашня-то, глядите, ровна и мягка, как взаправдашняя. И как такое срисовать можно?! — с изумлением торопливо зашептал он мне, подвернувшемуся в многолюдном, но молчаливом зале, собеседнику.
— Вы из села?
— Да. Из колхоза «Путь Ленина». Приехал запчасти получать. Днем — в бегах, а вечерами стараюсь то в драмтеатр, то в кино, то на выставку попасть, — словоохотливо поделился посетитель и, отшагнув от висевшей на стене небольшой картины в багетовой рамке, вдруг откровенно посетовал: — Однако маловата картина. Извините меня, но пашню знаете как можно бы размахнуть? В полстены бы вот этой, а? Это же пашня! Если бы художник хоть одну зорьку покатался на пару со мной в кабине К-700, он такое бы увидел, такое бы рванул! — мужчина тряхнул кулаком у себя над головой.
— Вы пахарь?
— Да, трактористом работаю. И вот порой такое видишь, что никакой цветной телевизор тебе не покажет! Сказочная красота — на заре пахать. И небо, и земля такие нарядные, такие… молодые!.. Жалко, художника нет под рукой: ухватить бы ему этакую красоту, срисовать…
— Вот и пригласите художника в гости, покажите свою пашню, — посоветовал я.
— Так разве ж он поедет? Человек-то небось занятой… А я бы, мы бы рады… Вот адресок мой запишите. Оба приезжайте. Не пожалеете. Такой красоты, как в нашем Северном районе, нигде в Оренбуржье не сыскать. Леса, речки, степь — все у нас есть. Так приедете?
Я пообещал передать приглашение тракториста Николая Лукерина (так назвался молодой мужчина) художнику Федору Ивановичу Козелкову.
…Когда жатва в области подходила к концу и на полях зарокотали моторы тракторов, распахивающих жнивье, я собрался в дорогу и зашел за Козелковым. К несчастью, Федор Иванович поехать со мной не смог: в осеннюю пору его частенько подкарауливал и сваливал в постель старый радикулит. Недуг внезапно скрутил его и на этот раз.
В Северный район я поехал один. Точнее сказать, полетел на двухкрылом самолетике.
Три дня я пробыл в колхозе «Путь Ленина». Вернувшись в Оренбург, сел за бумагу и написал в газету очерк о трудовом подвиге Николая Лукерина.
Вот что я написал.
Поясница и шея будто закаменели, во рту пересохло от знойной духоты кабины и молчанья. Вглядываясь в рассветную мглу, Николай остановил трактор, сполоснул водицей горячее потное лицо и начал новое поле.
Он привычно разрезал его пополам. Побежали, легли за плугом прямые с черной гривой борозды. На краю загонки круто развернул трактор, на миг приподнятые над бурой стерней блеснули огненно, будто в горне раскаленные, лемеха и упали резко, вонзились ножами, таранно двинулись вперед, кроша чернозем на изворот.
Оранжевый огромноколесный гигант К-700, послушный ему, без натуги таскал за собой восьмилемешное орало, чернота пахотного поля расширялась, росла, жирные пласты земли глянцевито краснели под зоревым огнедышащим небом. Лицо, руки, стекло кабины заливал алый свет. Николай прикованно смотрел вперед, на линию стыковки пашни и желто-бурого полотна жнивья, машинально подруливал, оглядываясь на плуг.
«Один лоскуток остался. Еще пару кругов и — отпрягать», — уговаривал себя допахать начатую делянку и, отталкивая неотвязно липнувшую дрему, жестко проводил ладонью по лицу, словно смахивал усталость.
Когда заря погасла и небо прожгли звезды, он включил фары и допахал-таки поле.
Остановился, на мгновение закрыл глаза, откинулся на спинку сиденья.
Трактор мелко вздрагивал всем телом, устало пофыркивал, как наработавшийся мерин.
Николай выключил двигатель. И стало так оглушительно тихо, что некоторое время он сидел и ничего не слышал, в ушах тоненько позванивало: после рева трактора привыкал к тишине и звукам ночного поля.
Он вылез из кабины и, разминая затекшие ноги, прошелся вдоль борозды. Тминный хмельной дух свежей пашни хлынул в грудь, и у него тихонько, точно от кружки пива, закружилась голова. Пашня черным разливом уходила к горизонту и там терялась в мглисто-фосфорическом свете луны. Он смотрел на пашню и ему даже не верилось, что это он один столько наворочал. Взглянул на свои руки, на пыльные сапоги и улыбнулся, дивясь незнамо чему.
Зашагал к вагончику, проваливаясь в пух борозды.
В четыре часа утра он, как и задумал, открыл глаза. Короткий, но глубокий сон восстановил силы. На востоке исподволь алел, накаливался краешек неба. Над пашней стоял легкий розоватый туман, все вокруг: мелкие подсолнушки на обочине, сизые метелки полыни, осинник, пашня, туман, облака — застыло в сонном безветрии, в той зоревой напряженной неподвижности, когда кажется — крикни громко, и проснется вся земля, зашелестят листья на деревьях, затрезвонят жаворонки…
Разбудил землю мощный бас его трактора.
В девятом часу утра подъехал учетчик, Иван Федорович Сорокин, роготулькой своей обшагал, обмерил поле и, поздоровавшись с трактористом, сказал:
— Добираться до тебя, Михалыч, как до Микулы Селяниновича. Издали глядеть — вот он, а едешь, едешь… Скажи, возле осинника и здесь вчера ты пахал или с кем?
— Вдвоем.
— Ну, тогда ясно все. А то я обмерял: пятьдесят га! Слыхано ли?! Ну, а коль вдвоем — это можно. Как его… твоего напарника-новичка величать? Давай запишу.
— Вот он, родной, — ласково сказал тракторист и дружески похлопал по железному корпусу машины.
Учетчик, чтобы убить сомнения, тщательно обмерил пашню еще раз и помчался в правление колхоза с веселой новостью.
На другой день, после обеда, к полю, на котором он, молодой коммунист Николай Лукерин, вспахал свои пятьдесят гектаров зяби, приехал секретарь обкома. Вместе с председателем колхоза Михаилом Ивановичем Трубиным прошлись бороздой, на огляд и на ощупь проверяя качество пахоты. Оно было отличное. Пригласили Лукерина.
— Наверное, сутки не спал?
— Нет. По старинке теперь не работаем… И спал я, и ел, — добродушно улыбаясь, ответил Лукерин и, кивнув на трактор, добавил: — Разве с таким сладишь — не спавши, не евши?
Он стоял в фуражке и накинутом на крупные плечи легком пиджачке, кратко и просто отвечал на вопросы и незаметно для всех краешком глаза поглядывал на часы. Секретарь обкома партии заметил его озабоченный взгляд и сказал: