Окаянная Русь — страница 47 из 87

Пожар не унимался два дня. Яростно, хищным зверем кидался на всё, что ещё не удалось вывезти. Закопчённые стены и груды камней остались на том месте, где ещё два дня назад высились величественные соборы.

Сгорела княжеская казна, уцелела только шкатулка Владимира Мономаха с Евангелием. Великая княгиня пришла на пепелище сгоревшей сокровищницы и, глядя на угли, обронила:

   — Вот и всё... Теперь хоть по миру иди.

По миру великая княгиня не пошла: собрала внучат, кликнула невестку Марию и уехала из сожжённого города в Ростов Великий, где её должны были приветить палаты архиерея[42].

Москва выглядела сиротой, как мать, оставленная сыном, старая, обгорелая, без помощи и надежды на воскресение. Город умирал, и похоже было, что не сыщется той силы, которая смогла бы возродить уже умерший город.

Московиты, почерневшие от копоти и свалившегося горя, передавали друг другу слова великой княгини Софьи Витовтовны:

   — В Ростов Великий, говорит, поеду. Там сына дожидаться стану. Неужто Ростову Великому первым городом на Руси быть? — обиде горожан не было границ. — Возвернуть её нужно было бы обратно, пускай себе в Москве сидит!

   — Дмитрий-то Шемяка пробовал поворотить великую княгиню, так она его супостатом назвала и велела прочь с дороги убираться.

Палило солнце. Пахло дымом. Всюду валялась падаль, на которую в огромном количестве слетались стаи мух. Боялись, что может начаться мор.

Опустел город. Не стало прежних многоголосых базаров, и в то место, где ещё недавно весело гудела ярмарка, стаскивали истлевшие трупы, чтобы потом захоронить в Убогой яме.

Из бояр в Москве остались только Семёновы, всем семейством они ютились в неглубоком погребе, стащив туда и ценную рухлядь, которую успели спасти.

Москва пала сама, в один день, так гибнет в одночасье сильный зверь, сражённый охотником, или сгорает вековой дуб, подожжённый молнией. И вместо крепкого города стояли обугленные, почерневшие развалины.

Из стольного города Москва грозила превратиться в обычный удел. Не было в нём Василия Васильевича; спасаясь от пожара, выехали в Ростов Великий жена и мать великого князя, а Дмитрий Юрьевич Шемяка уже не мечтал о стольном посохе — отсиживался в своей вотчине. Чернь и та уходила от пепелища далеко за посады, где и строила избы.

Боярин Семёнов, поднявшись из погреба, который теперь служил ему домом, не узнавал прежнего великолепия: ни соборов, ни палат мурованых, горожане напоминали нищих — кафтаны на всех драные, а из прорех проглядывала почерневшая плоть.

   — Захочешь восстановить стольную, так руки не послушаются, — выговорил он тихо. — Что же теперь дальше делать? Без государя мы остались, государыня уехала, а город теперь — яма помойная.

   — А ты не стоял бы, боярин, — дерзко возразил мужчина в залатанном кафтане. Было видно, что он из мастеровых и не особенно привык ломать шапку перед знатью. Сам себе голова! Наступившая беда уровняла всех: господина и холопа. — Град надо строить заново.

Вот возвернутся татарове и то, что не сгорело, пограбят.

Боярин усмехнулся:

   — Неужто ещё что-то не сгорело?

Мастеровой уже не слушал и, поравнявшись с мужиками, которые бестолково топтались около порушенных домов, озорно прокричал:

   — Ну что, православные, совокупляться[43] нужно, чтобы град отстроить! Татарин у порога.

Было в его голосе что-то такое, что заставило прислушаться всех, даже боярин Семёнов завертел башкой.

   — Что делать-то?

   — Что делать, спрашиваешь? Сперва ворота нужно ставить, без них не бывать городу.

Выходило, мужики только и ждали этой команды — засуетились, усиленно заскребли пальцами затылки и повалили гурьбой за мастеровым. Он не оглядывался, знал: московиты поспешают за ним, опасаясь приотстать хоть на шаг.

Не прошло и часа, как из посадов повезли на подводах брёвна, застучали топоры, запели пилы, и мужики, напрягаясь, прилаживали сколоченные ворота к городским стенам.

   — Как тебя звать-то? — спросил боярин мастерового.

   — А тебе-то чего, боярин?.. Ладно, кличь Иваном. Рукавища-то закатал бы, пообдерёшь здесь, а одежонка у тебя дорогая.

И, уже забыв про боярина, взялся за топор, который с весёлым шумом снял с шершавого бревна вихрастую стружку. А рядом мужики крепили брёвна скобами и прикрепляли деревянные щиты к порушенным пробоинами зияющим стенам.

Был в этой общей работе такой азарт, который сумел вмиг сплотить всех. Город оживал. Видно, так понемногу воскресает человек после долгой и мучительной болезни. Сначала шевелит пальцами, потом делает попытку привстать с ложа, и вот уже первые нерешительные шаги. Москва разогнулась.

Казалось, не будет сил, чтобы вновь отстроить разрушенные соборы и стены. Слишком обезлюдели улицы сожжённого города. Чернь, пытавшуюся бросить раненый город, вылавливали, заковывали в железо, били нещадно кнутами.

Не прошло и полугода, как Москва зажила прежней жизнью.


Дмитрий Шемяка не выезжал из Углича. Прибыл гонец из Нижнего Новгорода, который сообщил, что казанский хан шлёт к нему своего посла мурзу Ачисана, и Шемяка, набравшись терпения, дожидался его в своей вотчине. Может, он везёт для него ярлык на великое княжение? Долго же пришлось ждать заветного плода, когда он наконец вызреет и упадёт. Москву уже, видно, не поднять, как чернь ни силится. Сам Господь велит Угличу быть стольным градом.

Было раннее утро, и солнце робко пробивалось через мутный мусковит в покои князя. Рядом сопела дворовая девка Настасья. Повстречал Дмитрий её неделю назад. Накатила на князя слабость, защемило сердце, когда увидел в реке стройное белое девичье тело. Ведь и княгиня когда-то была такой, а после рождения первенца разнесло её словно на дрожжах. Девка плескалась голышом, совсем не стыдясь своей наготы. Она и не догадывалась, с каким вниманием наблюдал за ней князь со своими рындами. И когда девка, словно русалка, вышла на берег и стала отжимать длинные косы, князь распорядился:

   — Привести ко мне девку, хочу спросить — кто такая?

Девушка не успела и опомниться, как её, нагую, подхватили на руки двое дюжих молодцев и, весело гогоча и тиская, поставили перед князем. Дмитрий Юрьевич сидел на коне, подумав, решил спешиться перед красой и сделал шаг навстречу. Девка онемела от страха и стыда, заливалась краской и не пыталась даже вырваться. А князь-охальник, налюбовавшись на неё всласть, спросил хмуро:

   — Кто ты?

   — Девка я дворовая князя Ивана Андреевича Можайского.

   — Хм... не дурна! А как здесь оказалась? Брат-то мой в уделе своём сидит.

   — Боярин его меня в дорогу выпросил, вот с ним к тебе и едем.

   — Стало быть, боярин Ваньки Можайского тебя при себе держит? — бесстыдно выпытывал князь, млея от сладостного желания и разглядывая её обнажённые и слегка полноватые ноги.

   — Держит, — неохотно призналась князю девка.

Была она совсем молоденькая, глазищи огромные, синие, воззрилась на князя, и трудно было понять, что в них больше — страха или любопытства.

Девка была и в самом деле красива: через прозрачную кожу князь видел на руках тоненькие вены, а ноги длинные и крепкие. Она напоминала лёгкую быструю лань. Подстрелил, стало быть, её боярин.

И тут девка, видно, почувствовала свою власть над князем, перестала краснеть и стояла такая, как есть.

Князь вспомнил, что жена в сопровождении бояр и мамок уехала на богомолье и супружеская постель остыла. Насмотревшись вволю, он вяло обронил:

   — Сорочку накинь. Во дворец ко мне поедешь... со мной будешь, пока жена с богомолья не вернётся.

За всю дорогу князь не обернулся ни разу, знал Дмитрий: младший из рынд, уступив красавице рыжего коня, шёл рядом, сжимая в руках повод. И, когда приехали на княжеский двор, а рынды расторопно подставляли под ноги скамейку, чтобы он мог спуститься, Дмитрий глянул на девку: «А хороша! Ой как хороша девка! Надо будет ей бусы подарить».

Князь протянул руки, и девка, доверчиво утонув в его объятиях, спустилась с коня.

О невинных забавах Дмитрия Юрьевича Большого знали все дворовые, не могло это укрыться и от княгини. Кто знает, очевидно, она и уехала на богомолье, чтобы замаливать мужнины грехи. Чтобы не жил он окаянным, самому-то ему недосуг!

   — В покои мои пойдём, хозяйкой пока будешь. Эй, слуги! Налить мне вина и... Как тебя величать?

   — Настасьей меня кличут, — стыдливо опустила глаза красавица.

   — И для гостьи моей, для Настасьи.

Когда вино затуманило голову, князь подошёл к Настасье и стал медленно снимать с неё сарафан. Дмитрий ощущал, как под его руками трепетало, словно сердце перепуганной птицы, молодое упругое тело, томящееся от желания. Дмитрий видел девичью грудь с вишнёвыми сосками, длинную гибкую шею, а потом поднял девушку на руки и положил на супружеское ложе.

Князь тешился с Настасьей, забыв про то, что уже утро, а в сенях спозаранку его ожидают бояре. Постельничий только шипел, если кто начинал выказывать нетерпение:

   — Негоже тревожить, пусть милуется.

Дмитрий давал себе короткий отдых и вновь любился с Настасьей. Страсть в нём вспыхивала тотчас, как только он видел её юное лицо, чувствовал под своими пальцами её ровную гладкую кожу. И она с закрытыми глазами благодарно отдавалась княжеской ласке. Ему хотелось ласкать её бесконечно, утомить в своих объятиях, прижаться губами к её груди, но вместо этого он слегка тронул её рукой и сказал:

   — Подымайся, краса... Супружница моя с богомолья в спальню должна прийти. Хочешь у меня комнатной девкой быть? Постель тебе разрешу мне стелить.

Настя уже открыла глаза и, не стыдясь, отвечала:

   — Хочу. Рядом хочу с тобой быть!

«Эх, ежели жёнка была бы поласковее да такая же щедрая на любовь, как этот несмышлёныш», — подумалось Шемяке. И он вдруг испытал к ней чувство, похожее на нежность: