Окаянные дни — страница 1 из 16

Иван Алексеевич БунинОкаянные дни: дневник, статьи, письма

Издательство Азбука®

Иван Алексеевич БУНИН

1870–1953

Революция по Ивану Бунину

Есть нечто общее между описанием революции в «Окаянных днях» и ее отражением в «Двенадцати» Александра Блока – поэта, которого Бунин искренне ненавидел. И перед Блоком, и перед Буниным революция предстала прежде всего как хаотичный водоворот – лиц, положений, криков, агиток, жалоб, слухов, умолчаний, покаяний, разоблачений, – водоворот, захлестнувший человека, вовлекший его, вопреки желанию, в пучину хаоса и душевной смуты. Из этого хаоса ему уже суждено было выйти иным: обновленным – по Блоку, умудренным – по Бунину, но одинаково непохожим на «человека ветхого». Пестрота художественных приемов «Окаянных дней» и «Двенадцати» очень хорошо выявляет эту хаотичность: романс сменяется частушкой, революционный марш – элегией, «сухая» цитата из газет – беллетризованными «живыми картинами», публицистическая статья – философскими раздумьями. В этой стилевой разноголосице и отразилась своеобразная «разорванность» существования человека в революции: потеря им прежних ориентиров, крушение старых идеалов и обретение идеалов новых, отказ от мира и интерес к миру. Человек ищет, но его путь труден и неизведан, человек объят прошлым, но думает о будущем, человек борется, но борьба – это познание, а «кто умножает познание, тот умножает скорбь». В этой паутине сомнений и раздумий, ежедневно менявшихся настроений, в напластованиях разноречивых мыслей и чувств и начиналась новая жизнь, представшая перед Блоком и Буниным.

Стало обычным говорить о беспристрастности, «полифоничности» Блока, призывавшего «слушать музыку революции», и пристрастности Бунина, революцию проклявшего. Бунин и сам признавал, что не мог оставаться сторонним наблюдателем, но он и оправдывал себя. «„Еще не настало время разбираться в русской революции беспристрастно, объективно..“ Это слышишь теперь поминутно. Беспристрастно! Но настоящей беспристрастности все равно никогда не будет. А главное: наша „беспристрастность“ будет ведь очень и очень дорога для будущего историка. Разве важна „страсть“ только „революционного народа? А мы-то что ж, не люди, что ли», – читаем в записи 20 февраля 1918 г. Пристрастность очевидца – тоже особый художественный прием, не менее важный, чем нарочитая беспристрастность нейтрального регистратора происшествий. Ненавидящий видит яснее любящего – не случайно на эту мысль обратил внимание в своем дневнике Бунин. Нам по-особому передается тревога революции, жестокость ее проявлений, отчаяние ее жертв, непримиримость ее участников – то, что было так заглушено шумом литавр в революционных одах. Оценки и исторические экскурсы Бунина удивляют своей упрощенностью и в чем-то даже примитивностью – достаточно только услышать, что он говорит о причинах Февральской революции. Но так ему легче выразить свои чувства, облечь их в сентенции и афоризмы, высказать протест – а разве протест совместим с многословием оправдывающих себя и других, и правых и виноватых, всепрощающим, подробным исследованием истоков революции. Бунин стремится как можно точнее передать не столько свои наблюдения, сколько свои ощущения. Он кричит, а для крика непривычна рассуждающая многословность, крик – краток и громок. Бунин не историк революции, он ее жертва, но он и ее пророк, он «отчасти знает и отчасти пророчествует». И в этом пророчестве есть нечто сближавшее его с Достоевским. «,Да!“ – сказала она с мукой! „Нет!“– возразил он с содроганием…» – так иронично Бунин определял, по воспоминаниям Г. Адамовича, основную формулу творчества Достоевского. Но разве не повторен этот надрыв, пусть и по-другому, во многих строках «Окаянных дней».

«Окаянные дни» – очень своеобразный литературный памятник. Его особенности ярче проявляются при сравнении с другими дневниками, которые оставил нам Бунин, и прежде всего с дневниковыми записями 1917–1918 гг. Последние обращают на себя внимание сжатостью, конспективностью, большей интимностью – это именно личные заметки, не предназначенные для публикации. Революции посвящены многие страницы Дневника 1917–1918 гг., но автор здесь не аналитик, как в «Окаянных днях», он лишь регистратор событий, хотя и весьма субъективный. Текст очень краток, в нем многое недоговаривается, многое оборвано на полуслове, часто отмечается то, что понятно лишь автору. В отличие от «Окаянных дней», автор Дневника 1917–1918 гг. почти не вглядывается в себя, не исследует себя, он замкнут, отъединен от читателя. Импрессионистичность описаний, присущая и «Окаянным дням», в Дневнике 1917–1918 гг. проявляется наиболее выпукло и обнаженно. Сложный мир человеческих страстей, политических и бытовых распрей, волнующий мир природы – все отражено фрагментарно, все, словно прожектором, лишь частично выхвачено из темноты и высвечено – то ли случайно, то ли нарочито. «На мужицких гумнах молотьба, новая солома возле тока, красный платок на бабе…» – здесь запись обрывается, и кажется, что это своеобразный чувственный код автора, известный только ему самому.

В Дневнике 1917–1918 гг. особо обращает на себя внимание описание природы. Оно столь пластично, ярко, многоцветно, что возникает ощущение, будто это черновик будущей повести: «Клены по нашему садовому… необыкновенные. – Сказочный – желтый, прозрачные купы. Ели темнеют – выделились. Зелень непожелтевшая посерела, тоже отделяется. Вал весь засыпан желтой листвой, грязь на дороге – тоже. Ночью позавчера поразила аллея, светлая по-весеннему сверху – удивительно раскрыта. Вообще – листопад, этот желтый мир непередаваем. Живешь в желтом свете», «Все, весь лес необыкновенно сух, шуршит, и непередаваемо прекрасный запах подожженных сушью, солнцем листьев. Блеклая трава засыпана листвой, дубовая листва коричневая на опушке – дубы все шуршат, все бронзово-коричневые». Некоторые дневниковые записи 1917–1918 гг. и являются преимущественно описанием различных ипостасей природы, в которые, словно для связности текста, изредка включается и рассказ о бытовых происшествиях.

Структура и содержание «Окаянных дней» намного сложнее и необычнее дневниковых записей 1917–1918 гг. Это и политический памфлет, и философское сочинение, и собрание цитат, и импрессионистичные «живые картины», зачастую без комментариев автора, и читательский дневник, и запись слухов, и отклик на политические события и житейские поступки. Хаотичность составных частей «Окаянных дней», однако, во многом кажущаяся. Цитаты подтверждают непосредственные впечатления автора, слухи упрочивают их, прочитанные книги укрепляют его антиреволюционный настрой, «живые картины» – яркая иллюстрация к прочитанному и обдуманному. Словно незримой нитью, все части «Окаянных дней» связаны между собой и подчинены одной цели – выразить протест против революции. Политика пропитывает все дневниковые «московские» и «одесские» записи 1918–1919 гг. Даже когда политические рассуждения прерываются какой-либо «живой картиной», явно не связанной с предыдущим текстом, то вывод, «мораль» таких полубеллетризованных описаний вновь возвращает нас к антиреволюционным филиппикам автора – хотя и не всегда прямо, зачастую через подтекст: «Наиболее верным „коммунистам“ раздают без счета что попало: чай, кофе, табак, вино. Вин, однако, осталось, по слухам, мало, почти все выпили матросы (которым особенно нравится, как говорят, коньяк Мартель). А ведь до сих пор приходится доказывать, что эти каторжные гориллы умирают вовсе не за революцию, а за Мартель». Даже в коротких, импрессионистичных записях наблюдений, не связанных напрямую с политикой, все равно ощутима скрытая политизация текста. «Опять несет мокрым снегом. Гимназистки идут облепленные им – красота и радость. Особенно была хороша одна – прелестные синие глаза из-за поднятой к лицу меховой муфты… Что ждет эту молодость?» – здесь тревога рассказчика имеет столь же политический оттенок, как и негодование при описании другой «бытовой» сцены: «…Молодой солдат с пьяной, сытой мордой предлагал пятьдесят пудов сливочного масла и громко говорил: „Нам теперь стесняться нечего. Вон наш теперешний главнокомандующий Муралов такой же солдат, как и я, а на днях пропил двадцать тысяч царскими“».

Разумеется, и выступая как политик, Бунин продолжает оставаться художником. Его политическое кредо часто выражено через образ – и потому нередко так убедительно и бесспорно. Типичный художественный прием Бунина – передача прямой речи, позволяющая, даже при отсутствии авторских ремарок, ярко и пластично рассказать об облике современников тех лет. Возможно, в чем-то эти речи стилизованы – уж очень они красочны, «цитатны», как сказал бы О. Мандельштам. Но не упустим из виду и другое: именно в революционные годы отчетливо проявились сумбур полуграмотной низовой речи, комичность словоупотребления, смешение политических клише и обиходных народных выражений, – Бунину не нужно было ничего приписывать, сочинять или приукрашивать. Для художника Бунина, так строго относившегося к слову, выглядит естественным каждодневное наблюдение за неправильной речью. Это такой же компонент его революционного существования, как и поиски хлеба, прогулки по лесу, споры с колеблющимися интеллигентами. В «Окаянных днях» отчетливо виден весь спектр его оценок нового, непривычного языка: частое отрицание, обычная ирония, редкое одобрение. В дневниках заметен и его интерес к необычному слову и любование им. Меткое слово повторяется автором и для подтверждения своих мыслей, хотя не только лишь интерес к чужой речи характеризует палитру художественных средств писателя. Они разнообразны. Диалоги и монологи в «Окаянных днях» по сравнению с Дневником 1917–1918 гг. более развернуты и драматичны, описание более живописно и напрямую обращено к читателю. Но «Окаянные дни» – это прежде всего политический дневник. Бытовые зарисовки здесь обычно всегда сопровождаются политическими ремарками – иногда они выглядят как импровизации, иногда отчеканиваются в длинные авторские отступления. Последние выявляют условность формы дневника. Видно, что он не просто фиксирует ежедневные наблюдения автора, но и является записью его политической рефлексии, включавшей раздумья не только о дне прожитом, но и обо всем революционном времени. В «Окаянных днях» очень мало столь характерных для дневниковых записей Бунина предыдущих и последующих лет описаний природы. Они вытеснены пересказами слухов, и, может быть, не случайно: слухи так же целебны для Бунина, как и другое лекарство – обращение к природе. Дневник Бунина – это царство слухов. Записи слухов начинаются уже в «московской» части «Окаянных дней» – тут и Блок, назначенный секретарем Луначарского, и свергнутый большевиками московский градоначальник, ставший одним из «главнейших тайных советников в „Совете рабочих депутатов“». Кажется, что слухи порой заслоняют автора, они нередко повторяются и противоречат друг другу, они часто вытесняют со страниц дневников наблюдателя-очевидца. Возникает ощущение, что слухи как-то незаметно уже подменяют собой реальность, вернее, сами становятся реальностью. Автор рассказывает о происшествиях, очевидцем которых никак не мог быть, без каких-либо оговорок, словно это случилось с ним самим, а не было передано ему через вторые или даже третьи руки. В слухах, отмеченных Буниным, прежде всего улавливаются две ноты: это произвол революции и ее грядущий крах. Слухи, рассказывающие об угрозах, грабежах, конфискациях, унижениях, – одна из тех лабораторий, где выковывались антиреволюционные убеждения писателя.