Окаянные — страница 25 из 52

— Уверен, к тому часу всё прояснится.

— Может, Марк Эдуардович передавал что-то на словах?

— Никак нет.

— Весь день какой-то сегодня… — вздохнула она.

— Мне надо спешить, — вытянулся Верховцев и коснулся пальцами козырька.

— Да-да, товарищ, — выпуская его, отомкнула она дверь.

"Ни имени, ни фамилии, — морщился Верховцев, расталкивая толпящихся и пробиваясь к дверям. — Неужели она не помнит меня? У них все в товарищах ходят, пока жареный петух не клюнет. Тогда, наверное, и возвратится память"…

О неудавшемся дне и несбывшихся надеждах Верховцеву вспомнилось со злой иронией, когда ткнулся он с агентами в закрытые наглухо двери крепкого ещё добротного дома капитана Аркашина Николая Николаевича, как значилось в адресной записке, вручённой ему Осинским. Залаяла внутри изголодавшаяся собака, гремя цепью, а через некоторое время громкий визгливый женский голос из соседского двора остановил ломившихся в дверь Сивко и Снегурцова.

— Ну чего беситесь, шальные! Нет никого в доме. Увезли Дарью Ильиничну уже как два дня. И чего барабанят? Головы, что ли, нет? — вышла на улицу и сама грозная молодуха. — Ну чего надо? — сверкнула было она очами и смолкла, наткнувшись на хмурое лицо кожаного человека, явно начальника двух смутьянов.

— Куда увезли? — сдвинул Верховцев брови.

— В больницу… — опустила руки молодуха. — Куда ещё больных увозят…

— С чем?

— С тифом. С чем теперь-то ещё. А уж так не так, разберутся. Собаку вон, хожу кормлю. Тоже сдохнет.

— Тяжела хозяйка?

— Горела вся.

— И родни никого?

— Николай Николаевич в рейсе. Должен быть день на день возвратиться. Но на воде сами знаете как. Застал бы её живой.

— А где ж родня?

— Вдвоём они куковали. Вот в последний рейс она его и отпустила. Он уж и сам больной весь, но без парохода света белого не видит. Отпустила. А саму увезли… — Молодуха схватилась подолом за глаза. — Я приглядываю без её наказа, в горячке была, когда увозили. Ключи вот. — Она протянула связку. — Я туда боюсь ходить. Только во двор. К собаке.

— А ключи кто оставил?

— Так жила у Дарьи Ильиничны квартирантка, родственница не родственница, с ребёночком. А как хозяйку увезли, она ушла к знакомым.

— Что за знакомые? Фамилию называла?

— Фамилию?.. Нет. Из бывших учительниц вроде. Пожилая женщина. Софья Яковлевна, кажись.

— До революции ещё учительствовала? В женской гимназии?

— Да откуда ж мне знать? У Дарьи Ильиничны дома рояль или пианино — инструмент стоит, так она всё на нём играла и мальчика приучала. Слышала я, что мамаша успокаивала сыночка — у Софьи Яковлевны, мол, тоже есть инструмент.

— Какой от ворот? — принял Верховцев ключи.

— Вот, — ткнула молодуха.

— Держи, — высвободил он ключ и вручил ей. — Корми собаку. А мы завтра или на днях вернёмся. Посматривай тут. Чтоб никто не шастал. И запоминай. Если что, дашь знать.

— Да что ж я, городовой, что ли! — взвилась не стерпев та.

— Какой ещё городовой? Сдурела, баба!

— Охрану поставьте, раз надо.

— Сказал же, завтра сам буду.

— А мне, значит, до завтра не спать?

— Одна живёшь?

— Одна. А вы как угадали?

— По тебе видно. Тебе сторожа не надо. Если только от тебя кого сторожить, — хмыкнул Верховцев.

— Вам бы, мужикам, всё о своём, — осмелела та.

— Ну хватит, — пресёк Верховцев. — Ступай. — И, махнув рукой, позвал за собой агентов. — Я, кажется, предполагаю, кто эта Софья Яковлевна из бывшей женской гимназии, которая пригрела нужную нам дамочку с мальцом. Только надо будет уточнить у бывшего моего знакомого. Должен он знать, где она проживает.

Агенты, покуривая, наблюдавшие сцену переговоров командира и не без интереса разглядывавшие боевую молодуху, вытянулись, не дожидаясь команды.

— Снегурцов, вы всё-таки наведайтесь в ближайшие больницы. Их тут не так уж и много наберётся, — ткнул пальцем в грудь старшего Верховцев. — Выясните, что с женой капитана. Жива ли и, если жива, можно ли с ней работать. Я ясно объясняю?

— Так точно.

— Потом вернётесь к дому и подежурите до утра, пока вас не сменят. Соседке этой, говорунье, глаза не мыльте. Понятно?

— Так точно.

— Ну а мы с товарищем Сивко завершим наконец наши затянувшиеся поиски. Поплутать, конечно, придётся, но уверен, я вспомню тот дом.

И они разошлись на темневшей уже без единого фонаря пустой улице.

VII

Стук в дверь он едва различил. Увлёкся, засидевшись над рукописью под керосиновой лампой. Замешкавшись, смёл бумаги со стола, сунул их под матрац, спохватившись, выдрал, заметался по комнате и, наконец, смекнул: нашёл им место на полу под грязным ковриком у порога. Если пришли те, кого опасался, затопчут грязными сапогами коврик, а подымать его побрезгуют пачкаться. Что-то вроде довольной гримасы исказило его лицо. Когда он улыбался последний раз? Забыл. Испуг, владевший им всю эту суматоху, свалил на стул. Он медленно приходил в себя.

Словно прощаясь и досадуя, в дверь отбарабанили сильнее и громче. И он вздрогнул, вдруг отчётливо вспомнив тот стук — тайный знак из далёкого прошлого. Так умели стучать лишь десятка полтора человек из его знакомых. Но этого не могло быть, он точно знал — большинства в живых нет. Если и сумели спастись единицы, вестей от них не имелось. А значит, тот, за дверью, жив! Сумел уцелеть!

Дверь скрипнула под его рукой веселей, нежели шаркали подошвы заспешивших башмаков. Коснувшись крючка, словно одумавшись, одёрнул пальцы. И всё же, вопреки рассудку, произнёс:

— Кто?

— Исак Исаевич! Откройте. Это я.

Его узнали по голосу. Удивительно, он сам почти его забыл, не выходя на улицу, прячась в лачуге на окраине города и дожидаясь прихода соседки Нюрки, занимавшейся от безделья его незавидным хозяйством; если и разговаривал, то с Батоном, таким же доживавшим свой век котом, и с дворнягой, отзывавшейся на окрик "эй!", вечно пропадавшей со двора по ночам в поисках пропитания.

— Исак Исаевич! — решительнее позвал мужской голос, видно, на улице услышали его шаги.

Решившись, он толкнул дверь вперёд и едва не выронил лампу из рук — перед ним стоял тот, кого он давно похоронил в своей памяти.

— Корно!

— Исак Исаевич!

Ночной гость перешагнул порог и крепко обнял его; быть бы лампе на земле, не подхвати он ловко и её.

— Ты! Глебушка! Каким ветром?

— Уж и не думал. Барабаню, благо, соседей никого поблизости. Перебаламутил бы. Собрался уходить.

— Корно, дружок… Ты жив! Как я рад!

Приглядываясь в потёмках, один — улыбаясь во весь зубастый рот, второй — со слезами на впалых бледных щеках, они простояли, обнявшись, невесть сколько времени, теребя и поглаживая друг друга, словно не веря, что оба живы, пока гость, успокоившись первым, ни вымолвил:

— У меня там вещи. На улице. Исак Исаевич, вы позволите?

— Стыдись, Глебушка! Конечно. Ах, я старый дурак!

— Я быстренько.

— Вноси, вноси. Да что ж это? Один чемоданчик!

— Я — бедный странник, — отшутился гость. — Можно сказать, пилигрим.

— Располагайся. Вот сюда. — Хозяин пододвинул стул. — А я с перепугу… — Кинулся под коврик, выхватил бумаги, покружился, покружился, подыскивая им место и вернул на стол. — Вот. Пишу. И прячу для потомков. Пишу и прячу.

— От кого, Исак Исаевич? — Гость уже немоложавый, чувствовались в нём мужество, мощь испытавшего многое человека, интеллигентный, в пенсне и с бородкой клинышком, водрузил лампу на стол. — От кого? Нам ли с вами теперь что-то прятать? — Он помолчал, оглядывая комнату, поморщился от её убожества, твёрдо закончил: — И прятаться.

— Вот, — засуетился, потирая руки, хозяин, — здесь моё пристанище. Обрёл, так сказать, на старости лет. Но!.. Но не ропщу! — Петушась, он потянулся, встав на носки, но до глаз гостя было далеко; скис, изобразив подобие улыбки. — Угощать тебя, мой друг, нечем. Чаю если? Право, не знаю с чем. А ты раздевайся, раздевайся.

Мы сейчас что-нибудь придумаем. У меня там дровишки припрятаны на чёрный день. Печку раскочегарю, а пока присаживайся к столу. Я вот рядышком, на кровати пристроюсь. Ну?.. Как ты? Вижу, жив, здоров. А ведь здесь тебя похоронили. Я счастлив! Сколько лет прошло!..

— Ну прежде всего, Исак Исаевич, я давно уже не Корно. — Тесня бумаги и выкладывая на стол из расстёгнутого чемоданчика провизию, потёр бородку гость, снял пенсне, сунул, как мешавшую вещицу, в карман. — Сами понимаете, время, революция, война… впрочем, всё перечислять, до конца не добраться. Жизнь внесла коррективы. Зовите меня Глебом, как прежде, но теперь уже Романовичем. И фамилия моя Устинов, а не Кор-новский. Вот так. Ваш покорный слуга.

Заметив растерянность и недоумение в глазах старика, он усмехнулся, подмигнул заговорщицки:

— Впрочем, здесь кличьте, как вздумается, можете сразу и Корно, и Глебом.

— Глебушка…

— Пока мы вдвоём.

— Я уж по-прежнему.

— Не возражаю. Сообразим кипяточку. На столе вроде всё, чтобы поужинать. Я, признаться, нагулявшись у вас по городу, изрядно проголодался.

— У вас? Что я слышу!

Гость между тем скинул шляпу, лёгкое пальто; поискав глазами, бросил их на ящик, служивший хозяину чем-то вроде комода.

— Ты это зря, Глебушка. Зря. У меня к ночи сущая холодрыга.

— А мы разогреемся. — Выставил на стол бутылку коньяка гость.

— Коньяк! Неужели? Очарование! — старик задохнулся от аромата разливаемого прямо в чайные чашки напитка. — А мне ведь нельзя. Сердце. Приступ был.

— От сердца как раз верное средство, — поднял чашку гость и безапелляционно провозгласил тост: — За встречу!

Они выпили. Корновский, сразу опрокинув чашку и схватив первое, что подвернулось под руку, жадно начал закусывать; Исак Исаевич некоторое время принюхивался, закатив глаза, а прикоснувшись, уже мелкими глоточками пил, наслаждаясь.

— Да вы, право, гурман, Исак Исаевич. Раньше я не замечал.

— А были случаи? — не смутился старик, выбрав сыр, и нарезал его себе мелкими дольками.