Окаянный престол — страница 12 из 79

Пустился он по круговой своей, обыденной дорожке и в тот июльский день, когда так нежно пахло усыхающее сено, густо золотились маковки с орлами в атлабасных небесах и гладкий караковый кот «служил» и бредил мелкими ершами. Безобразов отправился пеш, как часто ходил — незаметен, резов, справен, — только в знак сословного достоинства вдел за кушак отцову шашку.

На Ахметьевском проезде его обошёл цуг прекрасных коней, легко кативших за собой басурманскую коляску.

Сквозь медлительные волны московской пыли каретица играла радужной поливой, точно вилась и стремилась течением. Кучер-немец, в подвёрнутых выше колен шароварах, держал перед собой, как осовевший серьёзный рыбак уду, длинный бич, но лошади и так, без поощрения, бежали весело и ровно, бесшумно дыша и неглубоко кивая головами, как волшебные.

Когда рыдванчик поравнялся с ним, Безобразов, по обыкновению, поддёрнул выше кушак и побежал рядом. Схватив с головы мурманку[22], Безобразов на ходу стал быстро отряхать с немецкой колесницы пыль. Узкой и корявой мостовой нарядным лошадям велено было ехать тихо, и Безобразов, в общем, управлялся.

Из каретного оконца вырывался чудный дух. Смуглые итальянские щёки омахивал трубчатый голубоватый парик, рядом колебалось перо на литовской, сдвинутой набекрень шапочке. Итальянец опрятно чистил ножиком круглый плод ласкового заревого цвета — от плода сего и шёл дурман.

Безобразов слышал на бегу, как ездоки тычутся выморочными, кое-как сколоченными, слегка пахнущими Русью словесами. Безобразов так понял: лях с пером на шапке не курныкает по-фряжски, а италиец «размовлять» на польском не силён. Вот друг перед дружкой они и выворачивают толстой, непослушной стружкой языки.

— Паки, паки уверяю, господьеро, — часто выговаривал фрязин. — Понапрасну сетоватчи на теперечний цар! Натура есть стародавен способ для отплатты услуг туто!

Литвин фыркнул и отделил от плода в руках у италийца сочащийся ломтик.

— Ваш легионер с императора получает нонче столько корма, — не смутясь, продолжал наставления римлянин, — что, ежели... не набирати многи слуги, а того паче — не запировать без толка, тогда форсэ... скузи форсэ: воз-мож-но!.. Возможно через сэй товарвар делатчи велики оборотти...

Встречь рыдвану осторожно пробиралась, жалась к запылённым частоколам баба с коромыслом, тяжело уравновешенным бадьями.

Безобразов увидал, что это добрая примета, и с хода смело макнул белую от пыли свою шапку в ближнее к себе ведро. Москвичка поперхнулась от такой обиды, но, сейчас же обретя дыхание, с плеч отвалила коромысел и, ухватив ведро, катнула — с густейшим подзаборным словом — хаму вслед опоганенной водой. Но Безобразов на бегу вильнул, и баба как раз обдала заднюю стенку рыдвана. Безобразов сразу вскочил на запятки, яростно пошёл водить по увлажнённым барельефам губкой шапки.

Дворянин ехал, работал на задке, смеясь. Вспомнил, как однажды заполошная молодка, крутнув станом, успела спасти воду в ведре от его грязной мурманки, но при этом бадья с другого конца коромысла залетела прямиком в окно нерусской колымаги. Безобразов тогда сразу дал стрекача с места такого происшествия, только мельком оглянулся на углу и видел, как две вышедшие из кареты ополоснутые немки верещат и ёжатся в приклеенных брабантских кружевах перед девахой, чувственно размахивающей над кукольными их головками страшенной саженной дугой...

— Надо же, — говорил, жуя и благоухая, литвин. — Померанцы даже на Варшаве редкость... Грация... Ла прима белла коза...

— О, проше бардзо... — смеялся римлянин. — Ежели цар Митр и дале снижать весчий сбор и пьяно-пьяно свышать посчлина кумам Лонданокомандато, Митр вельми обогатит тутний край, а я есть завалить апельсином Московья...

— Где бы Димитр воинских людей тому подобно жаловал, — привередничал лях.

— Смутто... пёрке кози... — успокаивал друга фрязин. — Митр сам не рад... Слыхано: он поволит комуждому из человек воздатти... Сначало легиону, затем посаду, затем земле-пахато... и на конце концов — авосьно-тунеяццо, навродье энто кретино, что в это сие моменто грязневает бедный наш шарабан.

На смену деревянной, в лад осям ноющей мостовой ровно просыпалась гремучая, булыжная. Впереди зарябил крепкий мелкий забор — доехали до слободы нерусской. Словоохотливый римлян вычистил-таки, сердясь на брызги, апельсин, скомкал мясистую гибкую кожу и сложил её в окно на улицу — в спешно подставленные горсти Безобразова.

Аркебузир в воротах приподнял оружие, впуская свой рыдван и отпугивая приблудного дворянина.

Безобразов покатился с торного булыжника, закувыркался, спешно морщась от впивающихся пик стерни и кусачей горечи на языке — от ароматного подарка.

В конце концов попав на ноги, немного шатко пробежавшись, Безобразов двинулся вдоль иноземного забора и обошёл его до половины круга. Там заканчивалась Москва. Вплоть до Земляного вала, радуясь своей тоске, рвались татарник и осот, и голубое полымя полыни освещало мусорные гребни.

Одно прясло немецкой городьбы в сём месте раз на дню отмахивалось рычагом на блоках, и всё, что лишнего и негодящего образовалось в слободе за сутки и легло на этот сорный угол, проносилось под гору, облаком и плеском расходясь по пустырю.

К нужному часу под заветным жерлом собирались русские авосьники. Сидели, возлежали в ожидании или похаживали, изредка носами кидаясь к траве, как птицы. На лопухах стыла в прогалах сермяг погибающая вовсе теребень — матерое полуживое воронье. Трепетно подёргивали «оперением», настороже переступали, томясь, молодшие, ещё бранящиеся на пустырь.

Всех ближе к басурманскому углу, особым звеном, подходило остолопное беднейшее дворянство. Но оно было всё-таки в цельных ряднах и посконных хитонах — всё-таки в человечьем одеянии былых веков, с чернёными клинками всевозможных длин, узоров и кривизн по поясам.

К горделивому сему отряду примкнул и Безобразов.

Когда ворот, без лишнего грома и визга, только по-немецки коротко лайнув, вскрылся и по пробитой колее вскачь — паря́ и убывая — примчался к ним неописуемый хлам, все дворяне ступили вперёд. Как бы с брезгливой ленцой стали работать своими клинками — ворошить, перебирать ими, раскидывая, чужую свежую помощь.

Нищие простолюдины, пока только глухо досадуя, судача, напряжённо ждали, когда отберёт лучшее и отойдёт вооружённый привилегированный отряд.


Солнце жгло город до вечера, а на закате, без обузы туч и облаков, нагрянул ветер. Споткнувшийся на кособоких площадях, страшно разбился, обрушась... и ошеломлённо понёсся по лубяным улицам, с высвистом при поворотах.

Ветер, принятый московским тряским ситом, был так силён, что вывернутые вишнёвые и яблонные ветви кочевали по тынам, из сада в сад, и крепко хлопали накрепко запертые ставни и ворота.

Дворянина Безобразова ветер усердно погонял к Кремлю, убирая из-под его каблуков путь к дому. Но Безобразов, прижимая полную кошму к бедру, не отдавался всё-таки на милость ветра: боком и зигзагом, хитроумно, подвигался в свою сторону по мостовой.

Если бы идти Безобразову сейчас по слову ветра и подслушанного у окошка кудреватого фрязина, уверявшего, что царь задумал возродить ради чего-то безродную знать свою, тогда, конечно, по пути Ивану Евменьянычу наведаться в родной приказ.

Но Безобразов знай увиливал, упирался знай супротив ветра — и даже не потому, что в апреле под Кромами не передался с туляками цесаревичу, а без оглядки бежал до Москвы и что опасался подарить теперь свою головушку опале, — совершенно даже не поэтому.

На крутых мостках через овраг дворянин был развернут-таки неожиданным буздыханом[23] воздуха лицом к Кремлю, и в этот миг, сощурясь и ощерясь весь от чёрной желчи подошедшего к лицу ругательства, вдруг Безобразов различил в одной стрельнице, между зубцами стены на другой стороне реки, колкую зеленостеклую бусинку подзорной трубы. Из бусинки вышло невидимое, но налетающе-твёрдое, будто сегодняшний ветер, лицо — его словно разнесло в ширину до угловых башен, а бусина осталась витать в нём карей искоркой из-под знакомого наглеющего века.

Вместо бранных слов олубеневший Безобразов только причмокнул так, что челюсть отнялась, с силой развернулся и сквозь весь, бугристый и обрывистый, мир ветра, лоб в лоб ему, дунул бегом к себе домой.

Безобразов сперва глянул в щербину забора — всё ли ровно там и скверно, как дотоле, — и потом только пошёл на свой двор. Так он каждый вечер делывал последние месяца два. Днём и ночью, замирая, в эти нескончаемые времена он всё чего-то ждал, а на дворе у него ничего не менялось.

Двор Безобразова стоял, точней — полулежал в ложбинке. Даже повсюдный нахрапистый ветер мало касался двора.

Удушливой июльской ночью, когда Безобразов соскальзывал с лавки в холодном поту, услыхав, что ломятся стрельцы в ворота, невдалече, в тесной тиши брякала одна сторожевая колотушка. Когда же днём, по возвращении, Безобразов от усадьбы ждал любых засад, из-за поленницы владетельно и торжествующе выступал к нему петух, отделавшийся от подруг, за ним следуя, плющась и расправляясь, выбирались некоторые куры. Выглядывали отовсюду тихие деревяшки и живые сучки, лез через смородиновый куст Сысой, цедя ягоды тёмными горстями; в пустоте какого-то из двух крылец обезоруживающим полным гулом отдавались распоряжения ключницы...

Всё, от лёгких сухих погремушек сверчков и как бы проваливающихся голосов блаженных жаб где-то в низкой вечерней траве до бесшумного крамольного червя в зелёном яблоке — высоко под небом всё жило вечной крепостью обычая...

Соседский малец, отклонив одну полоску в смежной со своим угодьем изгороди, наблюдал чужой надел, отшугивающих угроз Сысоя не боялся и на приветные зовы Манефы не шёл. Заборина над головой мальца каким-то волшебством держалась на едином клинышке, вываливающемся из истлевшего гнезда, но всё-таки должна была когда-нибудь упасть и вышибить крутой бугор на голове мальчишки. Безобразов видел это, но никогда не приближался к изгороди, чтобы подновить её, и слуг не гнал, и соседям не подсказывал.