Этому общему для двух дворов забору насчитывалось восемнадцать лет — он был ровесник дому Безобразова и похожему, соседнему по левую руку, дому.
Оба сруба ставлены были в первый же год после шведской войны. Тогда царь прибирал лучших людей и справнейших стрельцов по волостям на московскую службу, на место павших под Иван-городом и городом Копорьем на варяжском побережье.
Сосед Безобразовых сначала только застолбил надел, что-то долго прощался с родной стороной (как Безобразов-отец страшно шутил — «развязывался с костромскими медведями») и на полгода позже отца Безобразова «поднял» свой дом.
А ещё через несколько месяцев на крыльцо дома утром вышел — в стрелецком армячке с игрушечными кисточками и с колокольцами вместо пороховых зарядцев — мальчик и тревожно оглядел свой новый двор.
Ванюша Безобразов как раз перед тем нарезал из кленовых веток стрел, из ракитового прута напряг лук — как настоящий: лук вышел с него ростом и непредсказуемо стрелял по пряслам городьбы, плоским и частым, будто рать жёлтых монголов. Ванюша весьма гордился своим сбором, хотя вместо оленьих жил пришлось свить тетиву из пеньковой бечёвки, и стрелы, без железных наконечников и комля, от всего отскакивали.
Увидев играющего, мальчик с кисточками сразу же, не то смущённо, не то горделиво петляя меж горок опилок и тонких яблоневых саженцев, стал подвигаться к ровеснику.
Ванюша медленно, со всем значением, развернул лук в его сторону, наложил и прицелил стрелу, потянув тетиву.
Мальчик вдруг зарыдал и побежал обратно — к своему крыльцу. Запинаясь, падая на всех ступеньках, рвался в дом. Видно, он сразу ясно представил себе, как на место его небольшой радостной жизни мёртвая старинная стрела втекает между кисточек. Вслушиваясь в удаляющийся плач, Ванюша сам так же представил плаксу, неизвестно чему захохотал, будто кто-то спокойный и властный вдруг неудержимо и блаженно ухмыльнулся изнутри него.
Но дня через два на мытном торге, что бурлил недалеко — в конце их улицы, соседи снова встретились. Ванюша увидел, как давешний, прогнанный им мальчик с лотка самостоятельно покупает медовый калач. (Иван никогда таких не покупал — у него дороже полукопеек не водилось монет за щекой, и сейчас зуб не попадал на полуполушку). Соседский мальчик тоже, видать, не каждодневно сшибал калачи, потому что стоял теперь и любовался искристым сахарным сугробом на кровле покупки. Он брал на ноготь сверху по одной крапинке мака и прилежно накладывал мак на язык. Ванюша пошёл на сугроб прямо и твёрдо, как человек, отложивший лук и стрелы очень ненадолго. Но мальчик-сосед на сей раз не сробел — наверно, догадался или узнал у кого, что лук у обидчика велик, а крив, стрелы кувырчатые, тетива — верёвка. Мальчик быстро вынул из-за пазухи рогатку, на её место временно убрал калач и, дёрнув за тугую жилку, влепил подошедшему в упор какую-то пластинку в лоб. Иван подумал и приветствующе улыбнулся:
— Ты что, калач купил?
Мальчик кивнул, облизнув рассеянно маковые тычинки с губ, — значит, начал Иван верно, а вот выстреливший не успел подумать: так и не отложил дружелюбие — основу своего угадывавшегося нрава.
— Что, всё облизываешься да стреляешь? — удивился больше Иван. — Давай калач-то есть!
Видно было, мальчику не улыбалось делиться невесть с кем, но он всё же слазил ещё раз за пазуху, достал, смазав сахарный сугроб, и разломил душное печево поровну.
Они подружились. Три года кряду, с утра, то один, то другой первым втискивался под отстранённой забориной на подворье к другу, и день-деньской чередом обращались в казаков-разбойников, в войну против татар, в Добрыню и Змея — малые дети стрельцов во дворянстве, Ванюша Безобразов с Юшкой Отрепьевым.
Устав припоминать игры в стеснившихся усадьбах, други шли прогуляться Москвою. Глазели на торжки, шутили с пьяными, тырили яблоко и ягоду по окраинным открытым, полудиким садам, сбрасывали с колоколенок больших нерасшибаемых котов, купались в тёплых речках и болотцах, основывали из песка и глины города по берегам, в полдни заводили сети под кусты, нависшие над заводями. В вырванном из-под воды, тиной облепленном бредне гнулись, отплясывали полосатые серебряные слитки.
Легко бились, соединясь с подобными себе, бойцовскими, ребятами, против нашествия с другого конца улицы — не до крови, только до победы и погони. Ходили в ближний лес и там, зверским рыком из-за малинника ужасая девчонок-грибниц, вмиг захватывали тяжкие, благоуханные их корзины, брошенные в жертву гневному хозяину лужайки. Затаив дыхание, следили над плечами сидящих рядком вдоль монастырской стены чернецов, как на мелованных дощечках понемногу воскресали лики великомученных, славнодержавных и странносущих...
И много, много иных дел, и повеселей, и поскучнее, затевало без роздыха их детство — удивительное время единения строжайшего бесправия и великой беззаветной воли человека на земле...
В конце ноября вместе шли в школу — разделить скорбь знания розг ягодицами. Но в школе друзьям казалось сперва больше весело, чем любопытно. Пока новой была эта игра: лоза, точно коршун, высматривающий на земле непутёвых цыплят, наводящий восторг жути, ежеминутно кружилась над ними. Кто-то спасётся, кого-то стервятник вскользь клюнет, а кого-то вынесет в когтях из ученической светлицы... Уроки пролетают в птичьих кликах, скоро и легко.
Жжение мокрых розг было не очень сурово, сравнительно с той длительно тлеющей болью, что слышалась им в обессилевшем голосе самого коршуна — преподавателя, когда он, в конце дня воротясь на гнездо, прокаркивал сверху итог:
— ...Опять только два дурака-байбака, Отрепьев и Безобразов... — далее шло с незначительными изменениями в зависимости от урочного часа:
— ...одни не знают, когда и как сотворён мир!
— ...пишут «Москва» и «Борис» с маленькой буквы!
— ...а «сом» — с большой!
— ...убирали школу и выплеснули из лохани всё новые розги с хорошей водой!
— ...обменяли Азбуку Отрепьева на подсошек от пищали и пирог с яйцом!
Но со второго года Отрепьев пошёл вдруг учиться всё лучше и лучше и, к сокровенной грусти Безобразова, вышел в первые ученики. Безобразов учился всё хуже и хуже — это Отрепьев, первым наскоро пробежав заданные хитрости, уже не давал другу спокойно зубрить. Впрочем, розог на товарищей, как прежде, выпадало поровну: Безобразов получал за беспонятие, Отрепьев — за подсказки.
Однажды они, дети небольших дворян, учредили «синвол» крепкого своего братства — за алтын Отрепьева приобрели костяную игрушку: с острыми, накрест, ушами два истовых зайца скрестили два стрелецких бердыша.
Символ хранился в туеске для шашек в доме Безобразова. Когда друзья поссорились, в пылу зла Безобразов выхватил заветных зайцев из коробки и навек зарыл их дружбу во дворе близ корня возмужавшей яблони. На другой день Безобразову сделалось жаль резной ценной игрушки. По кругу окопав две яблони, он достал-таки обиженных священных зайцев, оттёр от подземельной черноты и со вздохом отправился сквозь забор мириться с другом.
Только они немного подросли, Безобразов разведал торговую баню на Варварке. Насладиться заповедным заглядением позвал и друга. В саму баню малявки без больших родных не допускались. А их отцы, сразу заматерев на Москве, топили свои баньки... Но из кустов боярышника, что против журавля, цепляющего кадью воду из Неглинки, было ясно видать, как банная дверь с топким хлопом выбрасывает в светлом облаке — с достающим издали дурманом распаренной хвои — густо-розовые телеса, то сухие, то толстые, то мужики, то бабы, отмеченные влажным глянцем и берёзовым листом... Блаженствуя всею ордой, бежали к речке с басовитым хрюканьем и тонким балалаечным привизгом... Странно, страшно притягивая, изливался не смех, а сам зов-перезвон из размахивающихся и бьющих, мягких опрокинутых колоколов... Бабы, хохоча, бежали почему-то впереди, а мужики за ними. Безобразов в кусте весь подбирался сердцем: он уже чувствовал, что всё это не просто так, не без толку.
Река, принимая людей, отфыркивалась от них брызгами с паром, а те знай покатывались со смеху в текуче облегающей усладе. Но скоро некоторые мужики и женщины, попарно, постепенно уносились течением от основной, гогочущей и плещущей толпы купальщиков, останавливались где-нибудь под нависающей плакучей ивой и там вдруг серьёзнели. Там, приблизившись, женщина вдруг поедала голыша мужчину, нешуточно, без всякого былого хохота и даже малейшей улыбки, тонко рыча и виясь... А мужик теперь и вовсе замолкал, только шумно дышал в воду.
Отрепьев не признал такое любование нагими возле бани делом сколько-нибудь путным. На восторги, расспросы и объяснения друга, требующие всего сочувствия, отвечал односложно и мирно, хотя и тем честолюбивым языком похабства, что сызмальства, из века в век, наследуют поколения. Полная невозмутимость в изречении срамных слов, что дана только маленьким, лишала весь выговор Отрепьева на банном берегу самого малого воодушевления. Наверное, он медленнее друга мужал полом, но Безобразов в сердце заподозрил, что Юшка такой же, как он, только ещё хуже. Потому, затаясь, и отмалчивается. Решив так, Безобразов друга больше не стеснялся и бросался на девчонок и стволы лип по пути с реки домой.
В зимние медлительные вечера Отрепьев брался было подтянуть по учёбе друга. Повиснув на ступеньках лестницы между полатями и печью, он говорил наизусть прислонённый враспашку к печной, белой в точках, трубе азбуковник. После, взяв часослов, переводил другу древнеславянский, читал про иудейских, израильских и московлянских царей...
Но Безобразов тяжело скучал и раздражался, не слушая. Он только понимал, что внаглую читающий Отрепьев как-то проникает в каменную суть этой рябой, как оттиснутой оспой, чтебной поверхности, — это и выводило из ума Безобразова. Если Отрепьев сообщал о князьях или султанах, все указы и выводы древних владык он оглашал так благозвучно, и хладно, и страстно, точно когда-то промаячил в самой гуще их. Слово же святых Отрепьев возвещал и ласково, и кротко, будто сам проводил по земле и воде до небес Христа.