— Истинно, Тайный приказ!.. — задохнувшись, шепнули старушки. — Да кем же он там? Иван, мы ни-ни... Неуж дьяк?
— Подымай выше, — устал и отодвинул блюдо Безобразов. — Он, мамоньки... главный секретный духовник, советник... и сокафтанник царя!
Олсуфьевна перекрестилась с отворенным ртом, Анна Егоровна подпёрла кулаком слабую щёку, локотком — бок, прибирая кончик плата в горсть. У неё перестало щемить сердце, только закололо часто-часто...
— Уж не смею спросить, тогда ты-то, Иван, у нас кто?..
Безобразов в один глот опрокинул в себя — прямиком в ужаревшую душу — стоику полугара:
— Не смеешь правильно... Мой смысел пострашней...
Анне Егоровне хотелось расспрашивать про житьё-бытьё взмывшего сына всю ночь до утра, но Безобразов вскоре тихо задремал, где сидел. Затем лёг на незастланную лавку и уснул, серьёзный и осунувшийся вокруг основ скул.
Чуть свет процвёл, он встал и уехал, вяло ругнув безотложные державные труды, а Анна Егоровна уже хотела скликать опять посад в гости: ей было важно, чтобы все послушали из уст московского чиновного пришельца, ревностного друга её сына, о Юрии Богданове Отрепьеве истинные прекрасные слова.
РАСЧЁТ
Иван Межаков снова проверил седловку, тороки[39], чтобы не глянуть на запоздалого гостя и случайно не приветить или не убить его.
— И ты, чё ли, — усмехнулся меж дела небрежно, — с есаулом Луньком на Соловки захотел?
— Эт за што его? — удивился атаман Корела — праздный гость.
— Не за што — в лавру навострился. Всё, бает: наказаковался с вами, пожить в довольстве, в покаянии нора. Как умер прямо... — Межаков поискал на коне ещё что-то глазами, плюнул на путлище[40], взялся им протирать тьмутараканское новое стремя. — Андрей свет Тихонович своей жертвой патриарху всех с мест сшевелил... Так сам тоже остаёшься? Макушу накрест постригаешь?
— Да нет, — гость улыбнулся. — По-своему с ума схожу. (Не звал атамана Межакова задержаться с собой на Москве, хотя, наверное, знал давешний строгий ответ Ивана царю, хватившемуся, что рассудительность, неторопливость атамана много помогла бы делу поправления его державы. «Перед хлопцами, значит, позор, — в открытую прикинул, поблагодарив Дмитрия за приглашение, Иван. — Их прочь, а атаманы — в золото?.. Да уж... Нет уж. Извиняй-помилуй... Видно, уж кто в седле родится, так и пригодится в нём». Царь зримо покривился и без слова отошёл тогда. И друг теперь молчаливо вихляется, трётся по варку[41] бездельно, как в гостях…)
— Я не на золоте, — рассказал наконец друг, обратившийся в «гостя». — Перед ребятами мне стыд, а перед «Всея»?.. — ковырнул землю ичижным носком, далеко полетели комки. — Коли взбаламутили всю, подсказали надежду и бросили — не срамотища?.. — Корела тут посуровел, но вновь горемычно оскалился: — Тем более я ненадолго, нагоним с Дмитрием вас под Азовом. Как раз успеем совместно турок в море пощёлкать...
«Не знаю, я таким весам и счетам не учен, — по порядку, душою, отвечал про себя на коренное вопрошение «гостя» Межаков, принимая пока остальное напристяжку. — По мне, чем на Москве срамнее, тем на Дону почётнее. Закон природы русской. Вряд ли сменишь... А для дорогих указов «осударевых» да за-ради этих толсторылых хряков, от которых мой отец чуть жив уполз, упорствовать... Бог видит, невмоготу. Это тебе Димитрий, старый кум. Вижу, кумовство и шебутится, а я с царём просто в расчёте».
Так думал. Вслух лишь добавил:
— А красиво, Андрей Тихонович, баять стал. Я так и подумаю редко... Не знаю, чего надоть этой Руси, где смысл в ней сбывается... Но раз ты своей дури пока что не чувствуешь, что ж, оставайся...
Межаков глянул-таки в самое лицо приятеля тут и не удержался, вдруг тало растёкся, разнежился.
— Державь только не новым умом, а как перед боем причащённый: иди всей полоумной душой — тогда не везде промахнёшься...
Карела глянул тоже — его очи твёрдо дрогнули: кружки с лёгкими спицами как будто повернулись в просиявших колеях...
— Да говорю — не насовсем, — бормотнул в смущении. — Вот только с делами маленько управимся...
Межаков обнял соатамана, выставляя его с денника[42] на поющий от сборов варок:
— Да, чем-нибудь займись-ка, не валандайся тут под конями... Ладно, ждём!
В пути атаман Межаков надолго понурился — из-за небольших дубрав ещё звучал приятельский и вседовольный голос вероломного порфироносца, объявляющего о почётном роспуске по всем степям и речкам рати казаков. А то за кущами лещины и волчьей ягоды будто катились, неровно мигая, посверкивая тонко-тёмными синими спицами, очи важного чиновника Корелы... Те донцы, что и не были злы, всё же грустили в сёдлах — никого не обрадовал бессрочный расчёт. Многие, освоившись уже со всей Москвой, старательно служили. У кого-то только заканчивался триумфальный запой, и в глазах у него не успел основаться на твёрдой земле стольный город, а тут попросили весь Дон за крепостные ворота: по-над теми же валом и рвом — вон.
От Яузской калитки до тульских лиственных бугров ряды станичников, колыша, нарушал холодный ропот. Ропща, ряды состязались меж собой в хищном искусстве нерукописной словесности — равно донской, ногайской и турецкой. Иные знали и угло-узорчатый цветистый мат фарси.
Только когда буераки и беглые холмики, низанные строевым древом, понемногу успокоились, осев в кипении кустарников (донцы с русской возвышенности стекли на лесостепь), у всех потеплело под сердцем.
— Ровно... Ровно... — всхрапывали, радовались кони.
— Ровно, ровно, — страстно били их копытные стоики в иной, неземной чернозём.
— Ровно! Ровно! — подстукивали всё оглашенней сердца казаков.
Издали уже стлалась, летела к ним тёмная дымка — это, поняли первые, над последним холмом земли к ним поспешал уже бурый, точно в отцветшей крови за весь свой долгий путь, цветок перекати-поля...
И когда изумрудная, далее рыжая, сизая, белая чистая степь, как неутраченная в страшных расставаниях невеста, задолго до первой станицы встретила их, чуть вспрянули из ковылей пытливые суслики, застыли навытяжку, приветствуя казачьи значки, невозмутимые байбаки[43], и солнце в орлиных небесах вдруг освободилось от случайной, наносной, «московской» тучки, бросилось к ним, золотом влюблённым облекло, защекотало в объятиях... Межаков неловко и внезапно заслонил руками лицо, скользнул с коня и, отойдя несколько прочь с колеи, канул в свою степь.
Казаки без слова двинулись, тактично огибая травный послед провалившегося атамана, — домой. Им недалеко тоже уже, вот только за край ковыля и полыни...
Несколько станичников запели — бережно, слабо сперва, — но скоро все казаки, переняв напев, ясно гремели. Дрофы торопливо захромали в обе стороны, подальше от дурного извержения дороги, но покладистые байбаки и суслики только твёрже держали равнение на бунчуки и слушали заворожённо...
Корела узнал об отъезде своих и застал их в подворьях столицы случайно. Он выезжал в Переяславль верстать посошные войска, но под тугие выдохи подьячих мгновенно поверстал всех, чем мог, невзирая на худое снаряжение тамошних служильцев, веря всем отговоркам. (Только троих помещиков, у которых увидал на копьях ржавь, хоть и справно пригнавших причитавшихся с них битюгов и холопов, выбил из благородного сословия совсем, а сёла их передал новикам). Так что быстро Корела управился и возвращался в Москву, готовый вновь к уйме державственных дел, много раньше, чем ожидал его Дмитрий.
На обратном пути пришлось, правда, ещё заворотить к Троице — передать архимандриту просьбу Дмитрия: в долг переслать царству денег на всякие великие дела. Корела после своего пожертвования священству прославился на все причты как небываемый скитоугодник и был в любом монастыре желанным гостем — понеже из его уст просьба царская скорее встретит понимание. Корела, впрочем, в лавру ехал с небольшой охотой — по нему, так дело было нестоящим. Он чувствовал себя обманщиком — чуть что-то подарил и уж едет куда больше отбирать. Поэтому, когда архимандрит начал отнекиваться, жалуясь на оскудение, расписывая язвы и потравы, «недоплатеж с острижки рясофорства» и «падеж всея меньшея братии скота» древле-плакучими, ничуть не ведомыми Дону падежами, атаман не настаивал, сел в свою таратайку и покатил домой.
— Стрельцам нету службы, — хмурился, кривился, объясняясь, царь (рассчитывавший спровадить донцов до приезда Корелы). — Все уже проверены Басмановым. Целые слободы проверены, крамолы нет. У каждого же на Москве двор, семья едоков да захребетников. Стрельцы — это оседлые вооружённые жители, ну и нельзя у них прибыток царской службы отнимать. Неправедные кары мятежи взъяряют... А цедить и им, и ляхам, понимаешь ли, и казакам казна не в состоянии. Пусть уж пока по старине, кто как привык... А тебя не отпускаю, Андрей, — вопросом-указом вдруг перегородил пояснения. — Гулянья-то твоим и без тебя нигде не хватит... А у тебя вон сколь задела тут несделанного...
И смотрел — голосом вроде легко, аж шутейно, приказывал, а глаза ждали, не от раба, но от умного друга, последнего сказа для себя.
— Да! Казаки твоей станицы не рассчитаны. Оставляю тебе на подхват...
Карела только чуть кивнул — чуть видно, но понятно. Оказалось, что он это заодно и поклонился: пятерню пустил в сияющую мглисто шайку, выпершую из спокойной головы, — и ушёл невесть куда из комнаты.
Корела смотрел на укладывающихся — рывком-тычком, со злецой — тяжеловеселых земляков, смотрел, впервые за долгие месяцы вспомнив о них. Его не так огорчил их уход из Руси, как показалось племенному честолюбию вначале. Скорее отставка донцов Корелу теперь даже радовала. Будто слетали с души, не успев укрепиться, какие-то горы или была отменена в промозглый день невыкликнутая тревога.