Окаянный престол — страница 57 из 79

это смотрел и не понимал как, чтобы и мы все опять — словно вдали — стали красивы?.. Да, твоё величество, своячество моё?

— Много хочешь, я ведь только царь, — сказал царь. — Да и тем не стал бы, умой ты меня своей желчью чуть раньше... Кажется, тебе нравилось же воевать?

— Светл был, слеп, — улыбнулся, вздохнув яко земледелец, Стась. — А вот в ставке отцовской полежал, как стрельцы ухлопали, смертные грехи повспоминал...

При слове «грехи» царь нелепо воззрился на Стася, после криво улыбнулся.

— Пришли и вон из головы не шли уже — холопы, денщики, что под огнём с башен рыли флеши для мортир... Пока мы, рыцарство, позади, под шатрами гарцевали, сколько их легло? А ведь не они изострились на эту войну...

— Царь слушал внятно, покойно и покорно: Мнишек уже не глядел на него.

— Я как понял — сразу перед смертью успокоился и начал видеть.

— Изнутри пана Стася начал расти новый пан, — уже в каком-то одышливом, тоскливом восторге подсказал Отрепьев, — с новым носом, новыми глазами, чуть не занял прежнего всего?

— Не то что новый, — задумался с ним Стась. — Просто стал сперва с зеркальным неспокойным телом, после — с похожей душой... Не в войне ведь дело, и раньше... Просто раньше был совсем слепой: дома и не видел будто никого: ни сестры, недужащей нелюбовью, бредящей только о власти, что приворотит к ней весь мир... Дома я редко заходил в отцовский кабинет, а на походе увидал его во всей красе планиды... Да не был же таким он, когда со мной, маленьким, целыми днями играл?..

— И не говори, хлопчик, — снова посочувствовал шутливо Дмитрий. — Ведь ты — единственный с этого поезда, что наедет ужо на мою деревушку, кому я и впрямь рад.

— Величество... Хотел тебя просить... — стеснился, даже побледнел (а Дмитрий думал, заалеет) Стась. — Ты всё-таки хоть чуть... люби мою сестру. То есть не за то, что она там в золотых кондициях вся и по политике так надо, а что вот такой уж горемычный человек... Да, за то — что человек.

Дмитрий взял Стася за плечи, отодвинул от себя:

— Пан да не непокоиться. Обещаюсь, сколько в силах, любить если не как ворожею-женщину, то как кровную сестру.

Стась вырвался из рук царя и поклонился ему в ноги. Дмитрий поднял его, но уже не повествующим, а спрашивающим. Мнишек-младший отчасти схитрил, он положил ещё в дороге: буде возможность, первым исповедаться и тем лукавого и венценосного (да всё же дорогого) друга увлечь скорей на откровенность. А вопросов и прожектов для него у Стася сбилось множество.

...Накануне въезда дочери Мнишек-старший выехал к ней навстречу из Москвы, дабы ещё раз участвовать в торжественном въезде — так понравилось воеводе с первого раза шествовать сквозь свежесколоченные арки и башни.

Под шатрами за рекой раскланивалась уже перед царской невестой присланная из Кремля знать — князья Волконский и Мстиславский. Берега придерживали прочный, только чуть движимый и похрустывающий от дыхания реки настил на лодках, обозначавшихся из-под него носами. На тот берег уже снова вышел народ. Там начиналась уже музыка, торговля. В ярких бешметах и халатах персы, грузины и татары, вскакивая над людом на свои столы, перекрикивались внятно и загадочно между собой, веером разбрасывали сласти, улыбались ослепительно невестиным шатрам... Стрельцы никак не устанавливались цепью — край её, всё разнимаясь, колыхался от московского народа: то огрызался на народ, то шутил с ним. Край цепных стрельцов боялся то воды, то дорогой кареты, ожидающей царёву половину, — клюквенной с накладками серебряной росы и позлащёнными колёсами. Только двенадцать аргамаков в чёрных яблоках по белой масти, впряжённые в карету, выстояли терпеливо и спокойно на волнующемся берегу. Звучание людского торжества лишь слабо, безнадёжно-непохоже напоминало им один ласковый звук — ветер безлюдной степи в их больших жеребячьих ушах. Только чистый тот шум стал бы для них, может быть, причащением резвому празднику...

Поезд Марианны, проследовав через Земляной город, впал в Белый. Шли пешие гайдуки и стрелки — до трёхсот, в голубых жупанах, в свалявшихся перьях на шапках-магирках. За ними гусары — по десятеро в ряд — на высокогрудых конях, с дракончиками на щитах и копьями с вишнёвыми значками. Далее угадывались высочайшие: князь Вишневецкий, Тарло, хохочущие, кажется, уже навеселе Стадницкие: Матиуш, Мартин и Анжей. Замыкал вельможный цуг соболий ком с пером, чуть треплющемся наверху, и рубинчатым мерцанием в пушных раздувах над золотом стремян и шпор. Может быть, это и был Мнишек, уже честно приодевшийся по туземной моде...

За каретой Марианны следовали брожки[70] с дамами. В тёплом рессорном возке чуть болтались знатнейшие бабки — Тарло, Гербурт, княгиня Коширская и Казановская. Их развезли по высоким московским дворам. Невесту с гофмейстеринами ожидали помещения Вознесенского монастыря — по соседству с четырёхпалатной кельей лже-свекрови. Инокиня Марфа «дочку» встретила по всем установлениям радушия. До свадьбы Марианне предстояло взять у «матки» несколько уроков по основам рукоделия и православия.

ПОЦЕЛУЙНЫЙ ОБРЯД


Неподвижный на жениховском своём месте Дмитрий, сторожливый и скованный, в зависти отводил взор от возникающих то тут, то там — на поворотах и излучинах скатерчатого русла — островков привольного веселья, манящих к себе среди скучных, утративших строй, столовых «кораблей». Невдалеке, у второго притока-стола, всё крепче дружили, уже, кажется, взаимно влюбляясь, три человека: Миша Скопин, Стась Мнишек и Фёдор Иванович Мстиславский. По окончании царского пира поехали они допировывать в свежерубленый дом Скопина; там в изнеможении от скоморошьих и своих коленец, быстрых ссор, длительных мировых кубков, трубок, завираний и откровений пали с рассветом и, опоздав на другой день на царёв обед, прямо от Скопина поехали гулять к Мстиславскому... Никто не понимал, как могли стать вдруг столь близки друг другу эти люди: прихрамывающий, рассеянный паныч, русский правильный богатырёнок и неуклюжий старец, многочтимый в Большой Думе? Да и никто в эти шумные, странные дни не стал бы разбираться, кто здесь при ком какие исполняет роли. Разве что со старшим Мнишком с самого начала было всем всё ясно, даже хмельной казак Корела сразу раскусил его. Пан Ежи подсел к Андрею в первый же день свадьбы. Раз уловив, он свято помнил слабости больших людей, тем паче всех возвышенных и приближённых. Знай подставляя атаману ковшики с медами, чарки с винами (тайком подплеща в них прозрачный арах) и что, ни тост, улучая момент — за плечо опрокинуть свою стопку, сенатор тщательно, обняв казака, выведывал всё, что ревностно скрывали от него до времени тверёзые московские послы — самое интересное в России: ладна ли наличная казна и как она расходится по департаментам? Ещё кто здесь — за перекрёстными столами — свой в доску? (Тост за них). Который люб-верен царю? (Исполатье ему). Кто гад, кто в оппозиции? (Пьём, чтобы пропали). Здравица за землю русскую! (И где помилее, подороже русская земля?)... На третий день от братаний собольих манжет и таких задушевных сидений стало придворному казаку худо. Упёршись головой в Мнишкову сладкую манишку, а ногами уже в польский двор, Корела вынул из чьих-то болтнувшихся вблизи ножен саблю и выделил ею из бестравного двора небольшой конус русской земли; присел, не отпуская Мнишка, взял землю в горсть и, поднявшись вновь, уложил её сенатору в нагрудный внутренний карман. И так, покручивая саблю, трудно нагибаясь и прямясь, стал сображнику накладывать русской земли полные пазухи... Вначале несколько опешивший от такого с ним поступка, пачканый, пухнущий Мнишек вскоре сообразился с местностью. У ворот старого Борисова дома, ныне высочайшего польского двора, стояли кадки полугара, окутанные песнью и ругательством, — там во славу императорова тестя потчевались все из кремлёвских низов желающие. Мнишек, при аккуратной помощи двух своих гайдуков, отвёл туда мрачнеющего атамана. «Хлопцы, гей! — восхлипнул он, освобождаясь. — Вот ярчайший герой былых битв за царя! Вне подвигов — как скучен! Вот встречайте гетмана, развеселите и почествуйте!» Последние слова Мнишка пропали в общем мыке, пьяные с удовольствием облегли донца. Сразу сосредоточенными судорогами шахматных ходов задвигались к нему банные ковшики и треснутые кружки; Мнишек же, велев гайдукам припереть потихоньку ворота, пошёл в хоромы через двор.


Ступив в горницу Мстиславского, Миша Скопин и хозяин отдали кресты на образа, а Стась первым делом отпахнул окно: русские, любя, терпели духоту и пот, но чужак не мог пока без воздуха.

Стол и тут был уже накрыт, но уже никто не глянул на него. Мстиславский махнул рукавом, и забежавшие в горницу следом песенники и шутихи пошли хватать в подолы со стола. Скопин взял перед тем только три достакана и штоф из настольной гущи и сказал:

— Пошли в сад.

Маленький седой цимбалист, оттёртый от стола, ударил молоточками в звонкий, вдавшийся ему в грудь ящичек, обращая на себя внимание.

— Мишук, какой сад? По леву тыну — поп Ополодор приходу моего живёт, — придержал мечника боярин. — Направо — законник Приимков-Ростовский... Всего-то посидим, под яблонью свирель послушаем, а разнесут: блудили. Знаешь сам как... Нет, и так поляк уж окно разволок!

— Ох-ох-ох, Непобедимейший! — развеселился мечник, подмигнув Стасю. — А ещё говорят, ты и во времена Иоанновы жил! — Да в твоей породе и летах на все эти «како достойно» надо уж чихать, а не порскать, как хорёк, от каждого попёнка.

— Да в Иоанновы-то времена таких, как ты, — зверея, рдел Мстиславский, — задорных боярчат...

— Вот, лучше! — хладнокровно оценивал Скопин. — Вот такой, как он теперь, и был у нас примерно Иоанн, — указывал он Стасю с осанкой знающего провожатого.

— Как я — Иоанн! — кивнул Стасю и хозяин. — Вот он так примерно некоторых перед ним плясать под дудку присуждал!

Сдёрнув с одного потешника бубенчатый колпак, Мстиславский с ним набросился на мечника. Тот, умело лавируя горницей, опрокидывая кумганы и лавки, какое-то время с успехом спасался, но горница была мала, и ражий старец сгрёб его, начал ловить дурацким колпаком голову мечника, напяливать колпак.