Окаянный престол — страница 68 из 79

— Ой. Да, сыночек, полежу... Закачано в головушке... — трудно вторил отец. — Ох, посижу хоть...

— Ложись, ложись, там служки и постель не устилали, спят, скоты... — Миша приостановился с поясным выскочившим колечком в руке, меч глухо такнул об пол. — А мне мать сегодня снилась...

— А мне вчера, — неожиданно ясно, без малой похмельной устали, ответил отец.

Сын, отвернувшись, маялся с колечком.

— Х-х-хох! — снова как спохватился Василий Силович. — Сынок, рассольцу бы холодного из подполу поднять!

— Ну кликни Кручинку.

— Да пока добудишься её, пока доползёт — упокоишься...

— Да сейчас, не стони...

Миша, сложив на отца пояс с клинком, сбежал по нескольким ступенькам в подклеть. Похлопав невидимой ладонью по полу, нашёл и там железное кольцо, рванул, отворотил усмешливую бесью тьму — радушную, кромешную.

— Огонёк-то, Мишут! — не поспевал за ним ободрившийся на расплох Скопин-похмельный — со свечой и кресалом.

— Фу ты, бать, баран я. Ну, ты тоже как... Пора бы уж тебе угомониться, вишь, вишь, бьёт у тебя персты-то? Запалю дай сам... Отдам в монастырь вот тебя, да и полно.

Беспечальный язычок огня над столбиком воска озарил сына в лёгком белом кафтане и отца — в белёсом толстом. Запах пылкой серы умирял им ноздри. Поярковый, из молодой овцы, на отце казакин. Но что-то очень толстый. Кто-то расправлял его на батьке, застегал с усилием. Потому как, конечно, там под казакином всполошено всё, скомкано...

— Капустки ещё вынуть, бать?

— Вынай, Минь, листочками... Да и шинковочки дав-вай!...

Последнее слово было проговорено старшим уже с челюстным подскоком. Лестница погреба вновь потемнела. Свет свечи в руке младшего гулял вдали и в глубине.

Василий Силович замельтешил в рассвете меж стенами.

— Блюдо взял — черпак забыл! — услышалось из глубины.

— Ничего, сынок! Не в Польше — рученьками!

— Ложку кинь!

— Да н-на!

Старший Скопин двигался как в лихорадке. Вслед ложке он швырнул в подполье, сорванный с себя, овцой подбитый казакин. (Причём сам оказался под ним ничуть не скомканный, а весь булатно гладкий, пластинчатый, — вот и тут был казакин). Вниз же пошвырял всё со стола, подоконника свечи.

— Мишучек мой, сыночек...

Бережно дрожа локтями, точно опустил тяжёлый ворот погреба, пригнал, перехватив. Насколько доспех дозволял, хватил воздуху, да толком не свистнул: низкое шипение проволоклось. Но сразу выбросились из двух дверей два холопа-удальца, повалили на погребной ворот резной псковский шкап.

Василий Силович пробежал на мост. Там ещё нескольким, сидевшим тихо, воинам-холопам он велел до прихода его (наверно, целый день), никого не пускать на улицу с женской половины, а сам дальше побежал — на двор и за ворота — к ребятам, к коням.


Колокола застали Скопина-мятежного при заезде во Фролову башню, здесь вместо караульщиков-лифляндцев и стрельцов уже свои маячили — в цветных тугих кафтанах.

Почти всю роту государевых гвардейцев и стрелецкую стражную сотню Шуйский изловчился распустить с вечера ещё (караульные оставлены были только при дворце да на путях вероятных хождений царя и ночующего во дворце Басманова, дабы прежде времени не обнаружили угрозы). Капитан Жак Маржарет, оставленный было вчера при сокращённом карауле, видно почуяв недоброе, сказался занемогшим и, раскланявшись с боярами, ушёл домой: наиграетесь, русские, со своим троном — приду снова его охранять.

Василию Скопину всё сие ведомо было, и всё же... оглушительное низкозвонное безлюдье палатных первых улиц — чутью непостижное... Но вот раскрытые рты иноков в притворе Чудова... Немой дом предстоятеля... Вот! — за Ризоположения углом — застрявшие у дворцовой повторной решётки бояре-повстанцы! Первую решётку они минули легко — её охранители, знавшие прущих бояр в лицо наперечёт, всем им открывавшие дорогу на представление к царю каждое божье утро (ну сегодня — чуть пораньше, значит — важное что?), всех пропустили, не обоняв подвоха. Следующий малый пост за поворотом гульбища не то чтобы не брался повстанцами в расчёт, а просто был забыт: здесь, после вчерашней передислокации стражи, должен был быть единственный караульщик. Он и был. Ещё издали, из-за галерейного угла, он услышал непотребный шум шагов, положил пищальный ствол на выемку секиры, приклад упёр в плечо, даже поспел затравку поджечь и достать саблю.

— Ты что ж это, так твою и раствою, нас не узнаешь? — кликнул стрельцу дьяк Черемисинов, пристывший перед дулом ружья впереди всех на узкой галерейке. — Спишь, что ль, на посту? Зенки-то протри, всех нас ты знаешь!

— Чёрт такой, прочь пищаль! — из-под плеча дьяка шипел Клешнин, припёртый к Черемисинову задними. — О Господи, да уж сейчас набат грянет! — подвыл он — уже в безрассудстве. — Ложи ствол, дьявол! К царю опаздываем ведь по неотложности!..

— Самодержая милость в опасности, — быстро пояснил мысль Клешнина, пробравшийся вперёд окольничий Головин. — Так мы к ней на помогу!

Но, приметив новое движение в навязавшейся на его галерею толпе, страж рыкнул так страшно, что все заговорщики опять расслабились как бы в мгновенном отдыхе оледенения. Запал капельным солнышком подрагивал у самой полки в руке стрельца; видимо, мимо всех слов напряжение мятежников передавалось ему. Но, взявши и себя, как оружие, наконец в руки, он отвечал, что здесь пускает только по очному указу государя, либо начальника родного приказу, либо, на крайний уж час, по письменному свитку с государевой печаткою.

Окольничий Головин, исполнявший ещё должность государева печатника, достал из навесного кармашка резную печать и костяную же коробочку, поигрывая ими, заставляя неимоверные ноги прямо и степенно выступать, подошёл к самому дулу пищали. Отложив из баночки немного сургуча, обжигаясь, растопил его на стрельцовом фитиле, замазал дуло красной жижицей, пахнувшей едко, гадко, и сверху нажал костяной печатью государственной.

— Этого, я думаю, вполне достаточно, — заключил, кивнув караульному стрельцу, Головин сколько возможно ведомственным голосом, и голос дрогнул верно, вмиг облегшись вечной правомочностью. — Прошу всех за мной, государи мои... — обернулся сановник к соратникам.

Заговорщики пошелестели мимо по открытой галерее.

Било где-то на Ильинке, вдруг — как булатным колпаком накрыл — ухнул Иван-колокол над головой.

Остолбенелый было караульный вздрогнул и, вдев саблю, за спину перекинув опечатанное ружьецо, скорее от греха пошёл...

Вскоре его коридором протиснулся ещё отряд ратников. В прогале палат уже хлопотливо мелькали наездники, пешие...

— Что за звон?! — хрипнул, выбегая на верхнюю галерею, Басманов.

— Пожар в малом городе! — кричал прямо на ухо ему Дмитрий Шуйский, выскакивая следом, хватая воеводу сгоряча за откидные рукава.

Но, увидевши оружный отряд, с седыми безмолвными глазами перебегавший под началом Салтыкова площадь, Басманов отряхнул с себя среднего брата Шуйского, ясно, с мгновенным изумлением и покаянием досады глянул в душу ему и тут же обратно ушёл, заперев перед носом его дверь в чертог.

Через немного мгновений Басманов уже объяснялся с заговорщиками в нижнем ярусе, на внутреннем крыльце дворца.

— Братья! Думные вы люди! — перекорял Пётр Фёдорович выбивающие из ума колокола, сверху, по-над двумя алебардниками, стоящими на ступеньку ниже, озирал внимательно изменные ряды. — Бога вы не боитесь, так подумайте хоть: сколько вас и сколько нас?!. На что ещё надеетесь-то?! Аминь, вы раскрыты! Идите-ка домой, поколе отпускаю и добром прошу! — Блестящий чистый взгляд Басманова шёл по рядам, и в ответ иной ряд слышно клацал зубами. — Зазря, ох, не разлейте крови русской и... славянской!.. Не бесславьте вы себя! Ну, расходитесь и справляйте всё, как надлежит!

Но все сами видели уже, как надлежит: теперь уж не иначе, нету от тебя назад дорожки... Все понимали, что и как, не знали только: вот прямо сейчас можно?..

И тут, будто сломив какие-то запоры и замки, из самой середины рядов — всему навстречу — полетел чей-то, враздрай дурной, голос:

— Что ты, сукин сын, нам тут говоришь?! Так тебя туда-сюда и твоего царя же!..

Басманов на крыльце наморщился, выгадывая, кто кричит. (Из-за колоколов мало было слышно).

Пока же — у самого упора в палаты крыльца — Михайла Татищев прыгнул своему холопу на спину, перевстал на плечи, подтянулся к каменным перилам и попал, сзади Басманова и алебардников, на Красное крыльцо.

Площадка перед крыльцом на один миг задохнулась. Коротко размахнувшись, Михайла сзади всадил узкий прямой нож где-то под лопаткой Петра Фёдоровича (а Басманов подумать успел, это — средний брат Шуйский). Кремль в глазах Басманова перевернулся, всаживая его остриём Никольской башни в мягкую глину, под иззубренный, цветом молочный, мост. Но не хотел Басманов, чтобы и Кремль тоже проваливался, и, превозмогая боль от темени до чресел, собою какое-то время удерживал его... Да не стерпев, плюнул и догадался: вывернулся из-под башни прочь.

Теперь он стоял на беспрерывной поверхности, отсвечивающей голубовато глади, совершенно по виду нерусской, округлявшейся у близкого как будто горизонта. От горизонта выше ничего не было, хотя Басманов думал: будет тьма. Он сам не то чтобы стоял, скорее подвисал над этой седоватой площью и ощущал кого-то подле, спокойно говорящего ему: «А туда нельзя». С мгновенным вызовом — будут тут мне ещё! — Басманов то, что оставалось от себя, бросил плашмя на эту гладь. Не веруя, что ещё может повредиться, он думал, кажется, самое большее — вдрызг разбиться и передохнуть. Но в тот же миг поверхность эта приняла его, выщемляя из него все живые земные остатки, все придающие ещё боярину объём. Уже Басманов шевельнуть не мог ни мыслию, ни станом, ни рукой — сосредоточенный, растиснутый по какому-то бесщадному закону в этой совершенной плоскости — оказывается, лишённой малейшей толщи. Здесь не было возможности вздохнуть. Тулово и члены его, будто сбитые в точку, в то же время истончились: длани, ноги протянулись будто ломано, раздёрнулись на несколько нитей. Нос изострился комариным копьецом: лишь бы глотнуть, где, что, неважно, но страстно, злостно, лишь бы... Кажется, ещё жилось и в плюсноте, несколько нитяных ножек с дрожанием уже могли бы приподнять его над плоскостью... Но тут сверху била по нему, по плоскости, красная редкопалая лапа, с подпиленными подобно щитам башен ногтями, и опять нечем вздохнуть или пошевелить, а если и умещалась в этом хоть какая мысль, так та, что горе это уже было с ним: