* * *
Помню скрипы переборки,
Ночи без звезды,
Все субботние приборки —
Праздники воды.
Как поют многоголосо
Струи тенорком!
А по палубе матросы
Ходят босиком.
И вода течет из Данги
В Клайпедском порту.
И брезентовые шланги
Сохнут на борту.
До тельняшки все промокло, —
Всюду воду льют.
Солнце блещет в толстых стеклах
Прибранных кают.
И на корточках,
чумазы —
Горе нипочем, —
Драют шлемы водолазы
Тертым кирпичом.
И, скучая, жаждут ноши,
Очереди ждут
Водолазные галоши
Весом в целый пуд.
В. УстьянцевСЕРЕБРЯНАЯ ДУДКАРассказ
1
Командиром нашей роты в учебном отряде был инженер-механик капитан третьего ранга Кремнев. Он изо всех сил старался не уступать ни в чем другим командирам рот из строевых офицеров и, видимо, из-за этого был исключительно пунктуален в исполнении своих служебных обязанностей.
Но именно пунктуальность его и подводила. В отличие от щеголеватых строевиков, пользовавшихся лучшими пошивочными мастерскими и ателье города, Кремнев носил форму готовую, со склада, никогда не подгонял ее по своей фигуре, дабы не подавать дурного примера нам, курсантам. При малом росте и достаточно заметной полноте в неушитом обмундировании он выглядел мешковато и был чем-то похож на ночного сторожа. Ему бы впору берданку под мышку и тулуп.
К тому же, несмотря на свою твердую фамилию, характером Кремнев обладал мягким, покладистым, добродушным, а голос имел и вовсе уж не командный — тихий, слегка глуховатый, без единой металлической нотки.
— Извините, — вежливо обращался он к провинившемуся, — но вы нарушили установленный порядок, и я вынужден вас наказать. Как вы думаете, что вам полагается за подобное нарушение?
Сами определяя себе меру наказания, мы не были снисходительны. Наказывать самого себя — не очень-то приятное занятие, но мы считали, что с командиром роты нам повезло, и старались не подводить его. Мы уважали его за справедливость и ни капельки не боялись.
Неумолимым стражем порядка и грозой нарушителей был старший инструктор смены старший мичман Федор Харлампиевич Масленников. Фамилию носил он мирную, хоть бери ее и на хлеб намазывай, но это тотчас забывалось, когда он ехидно интересовался:
— Курсант Севастьянов, вы собираетесь служить на флоте?
Я уже служил на флоте добрых полгода, хотя и не на кораблях, а в морском учебном отряде, но попробуй догадаться, что старший мичман имеет в виду именно в данный момент? Я мысленно «обшариваю» себя с головы до пят. Так, ленточка на бескозырке, конечно, чуть длиннее, чем положено, однако не настолько, чтобы это можно было заметить сразу. Гюйс, то есть воротник с тремя белыми полосками, пристегнутый к голландке — синей форменной рубахе, лишь слегка вытравлен известью, чтобы пустить пыль в глаза городскому населению, преимущественно женского пола, насчет изъеденности этого самого гюйса соленой морской волной. Ремень? Но он затянут достаточно туго, да и старший мичман Масленников при всей его дотошности не какой-нибудь пехотный старшина, чтобы совать ладонь под бляху и накручивать наряды вне очереди. Нет, взгляд инструктора смены уперся куда-то ниже. Мой взгляд упал вслед за ним, и я обомлел. Батюшки, да как же это я вместо хромовых надел яловые ботинки?
— Разрешите переобуться, товарищ старший мичман?
— Чтобы через две минуты быть в строю, — разрешает Масленников. — Из-за одного разгильдяя я не намерен задерживать остальных.
Можно подумать, что я намерен. Ребята, наверное, не простят мне и двух минут, ибо это последнее наше увольнение перед отъездом на корабли, и тут счет идет не на минуты, а на секунды.
Я бегу в баталерку, хватаю с полки свои хромовые ботинки, не развязывая шнурков, выдергиваю ноги из яловых, нагибаюсь и… лечу головой вниз. То ли от полоснувшей по животу боли, то ли от удара головой о нижнюю полку теряю сознание, а когда очухиваюсь, то обнаруживаю, что лежу, скрючившись, на полу, а надо мной массивной колонной высится до самого потолка фигура старшего мичмана Масленникова. Мгновенно соображаю, что отведенные мне две минуты уже истекли, ребята ушли в город, а мне увольнение уже не светит.
— Курсант Севастьянов, в чем дело?
Я пытаюсь вскочить, но в живот снова будто вонзается что-то острое и раскаленное, и я лишь переваливаюсь на другой бок. Колонна переламывается пополам, и я совсем близко вижу встревоженный взгляд Масленникова.
— Что с тобой, Володя?
От столь неожиданного обращения ко мне я теряю дар речи и лишь указываю на низ живота. Масленников кладет на живот ладонь, осторожно нажимает и вдруг резко отдергивает руку. Я вскрикиваю.
— Так, ясно. — Несколько мгновений он раздумывает о чем-то и подытоживает: — Ну и дела!
Он без натуги, будто что-то едва весомое, поднимает меня, относит в кубрик и опускает на койку.
— Дневальный!
— Есть дневальный! — Из коридора просовывается не очень бодрое лицо курсанта Тимошина. Ну да, отчего ему быть бодрым, если выпало дневалить в самое последнее увольнение?
— Вызывайте врача, да поживее! — не оборачиваясь, говорит ему Масленников, пристально разглядывая меня.
А боль уже малость отпускает, и я с надеждой спрашиваю:
— Может, пройдет?
— Может, и пройдет, — соглашается Масленников.
— Мне в город надо. Очень…
— Посмотрим, — неопределенно говорит старший мичман. По его тону можно предположить, что он еще может разрешить увольнение. Теперь все будет зависеть от врача. Надо лишь потерпеть и убедить его, что у меня все прошло. И когда наш отрядный эскулап тоже нажимает пальцами на низ живота и затем резко отпускает, я терплю и не вскрикиваю. Но врач все время смотрит мне в глаза, разгадывает мой маневр и поворачивается к Масленникову:
— Придется госпитализировать. Пока я вызываю «скорую», вы тут соберите его.
— А что собирать-то?
— Ну, там, мыло, зубную щетку, пасту, сигареты. Впрочем, сигареты не надо, в госпитале теперь категорически запрещается курить.
— Да он и не курит.
— И правильно делает.
Масленников роется в моей тумбочке, отыскивая туалетные принадлежности.
— А это откуда? — удивленно спрашивает он, доставая из-под газеты, которой застелена полочка, боцманскую дудку.
Удивление мичмана можно было понять. Раньше никелированные боцманские дудки носили на цепочке и вахтенные, и дневальные, а уж боцмана без дудки на шее и представить было невозможно. Определенной мелодией, высвистанной на дудке, предварялась любая команда. Но лет двадцать, а то и все тридцать назад дудки на флоте отменили, и теперь легче было откопать мамонта, чем найти на корабле боцманскую дудку. Правда, дудки пока еще носят участники парадов, но нас на парад не пускали.
— Так откуда? — переспросил меня старший мичман, разглядывая дудку.
— Это подарок.
— Смотри-ка, да ведь она серебряная! — еще больше удивляется Масленников и, сунув мундштук в рот, сначала осторожно пробует, а потом четко выводит какую-то мелодию.
В дверь опять просовывается дневальный Тимошин, у него глаза лезут на лоб. Заметив его, Масленников прерывает мелодию и нежно, будто кошку, поглаживая дудку, говорит:
— А звук-то какой! Это же с ума сойти можно!
Тут его взгляд становится задумчивым и грустным, уходит куда-то в немыслимую даль. И мне невольно вспоминается, как эта дудка оказалась у меня.
2
Мы жили на первом этаже, точнее, в бельэтаже, в угловой квартире, окна ее выходили сразу на две улицы, и, когда родители уходили на работу, самым интересным занятием для меня было наблюдение за жизнью этих улиц. На одной из них, наискосок от кухонного окна, располагалась парикмахерская, и наблюдение за ней позволило мне сделать, быть может, первое в жизни логическое умозаключение: мужчины входят в парикмахерскую лохматыми, а выходят причесанными, а женщины наоборот.
На другой улице, напротив родительской спальни, располагалась булочная, наблюдение за которой привело меня к другому умозаключению: хлеб у нас в основном едят старушки. Было еще попутное наблюдение: подниматься на четыре каменные ступеньки в булочную со своими авоськами, сумками, батожками и палочками старушкам было куда легче, чем спускаться с них. Но мой личный опыт начисто опровергал это наблюдение, поэтому к определенному умозаключению по поводу ступенек я не пришел.
Однако самое интересное находилось не на противоположных сторонах обеих улиц, а прямо под нашей квартирой, на углу. Наблюдать это я не мог до тех пор, пока не научился с помощью кухонного стола и поставленной на него табуретки открывать верхний шпингалет окна. С нижним было проще, и, распахнув окно, я расстилался на подоконнике, свешивал голову вниз и обнаруживал там сапожника.
Познакомились мы сразу, с того момента, когда я впервые одолел верхний шпингалет и свесил голову за окно. Прямо подо мной сидел человек в полосатой тельняшке и тюкал молотком по длинному тонкому каблучку дамской туфельки. Сначала мне показалось, что он стоит на коленях, но, приглядевшись, я обнаружил, что не только коленей, а и ног у него нет, а вместо них — тележка на роликах, к которой он пристегнут ремнями. Это меня испугало, я захлопнул окно и долго не решался открыть его снова. А когда решился, возле сапожника уже сидел на табуретке, обтянутой кожей, мужчина в одном ботинке, а по резиновой подметке другого тюкал молоточком сапожник, поочередно выдергивая изо рта один гвоздь за другим.
Первым меня заметил тот, что был в одном ботинке, и строго предупредил:
— Смотри, мальчик, не упади!
Тут поднял голову сапожник. Из-под загнутых кверху усов у него торчал похожий на расческу ровный ряд гвоздей, они мешали ему говорить, и сапожник только подмигнул мне — весело и поощрительно, будто сказал: «А ты не бойся!»
Потом, когда мужчина потопал починенным ботинком и, бросив на тележку замусоленный рубль, отошел, сапожник опять поднял голову и, не вынимая изо рта гвоздей, спросил:
— Как тебя жовут?
И то, что из-за гвоздей во рту он произнес вот это «жовут», как произносил уже ходивший в первый класс соседский мальчишка Митька, терявший чуть ли не каждый день по зубу, окончательно расположило меня к сапожнику.
— Вова.
— А меня Конштантином Прокопьевищем.
Однако имя его мне в ту пору выговорить было трудно, и я его сократил:
— Копыч.
— Ну, Копыч дак Копыч, — согласился сапожник. — Будем, штало быть, жнакомы.
С тех пор так и повелось: Копыч да Копыч, вплоть до того момента, когда о его коротенький, как у ребенка, гробик сухо застучали мерзлые комья земли.
Но это случилось намного позже, когда я уже учился в девятом классе и когда, оставшись на его могиле один, вспоминал его живым. И почему-то вспоминались только неизменно торчавшие из его рта гвозди. Первые года два после нашего с ним знакомства мне казалось, что гвозди изо рта у него растут.
А дудку он мне показал не сразу. Когда я пошел в восьмой класс, Копыч однажды достал ее из-за пазухи и завел со мной такой разговор:
— На всю нашу эскадру только у меня была такая дудка. У всех были никелированные, казенные, а у меня серебряная, собственная. А досталась она мне в наследство от прежнего боцмана главного старшины Кондратенки еще до войны. А ему передал еще более «ранешний» боцман. Может, она уже в пятнадцатые руки переходила, потому что сделана была очень давно. А сделал ее матрос-инвалид по фамилии Колокольников. Ему, вот как и мне, тоже обе ноги оторвало, но намного раньше, еще при адмирале Нахимове, во время войны с турками.
Тут Копыч прервал рассказ. Должно быть, мысли его ушли куда-то далеко, он машинально вынул из кармана испачканную варом пачку «Беломора», щелкнул по ней пальцем, подхватил выскочившую папиросу, но прикуривать не стал, а все мял и мял ее в пальцах с мозолями на козанках, набитыми от постоянного отталкивания от тротуара при передвижении на роликовой тележке. Табак сыпался и сыпался на полы бушлата и тележку, вскоре выкрошился весь, но Копыч не заметил этого, а опять машинально начал мять мундштук. Мне показалось, что он совсем забыл обо мне, я уже собрался потихоньку отойти, чтобы не мешать ему, но он вдруг резко тряхнул головой и тем же ровным голосом продолжил:
— Дак вот, значит, Колокольникову тоже обе ноги оторвало. Ну, а без ног, понятно, служить на корабле невозможно, а душа-то у матроса никак не могла оторваться от флота. Вот и не поехал он после госпиталя домой, а остался в Севастополе. Однако применения себе на суше не нашел. Я-то, вот видишь, приспособился. Думаешь, почему я именно сапожником стал? А чтобы людям, у которых ноги целые остались, удобнее ходить было. Когда я вижу, как человек, притопнув ногой в починенном мною сапоге или ботинке, остается доволен, то мне кажется, будто я сам надел тот сапог или ботинок…
Копыч опять было умолк и достал папиросу, я подумал, что пауза и на этот раз затянется надолго, но он сразу закурил и тут же продолжил:
— Ну, а Колокольников, значит, к работе никакой не приспособился, а целыми днями сидел на берегу, смотрел на стоявшие на рейде корабли и тосковал до самой крайности. А с кораблей до него доносился перезвон склянок, пересвист боцманских дудок, разные команды, и он еще больше начинал тосковать по морю.
Долго ли так продолжалось, не знаю, только однажды Колокольников склепал из чистого серебра такую дудку, какой еще не бывало. Может, вот эту самую, а может, и другую, потому что после этого он еще много дудок сделал по заказу, и тоже из чистого серебра. Разошлись эти дудки по всем морям и океанам, и заговорила в них душа матросская серебряным голосом, призывая моряков к верности флоту и флагу.
Почитай более ста лет с тех пор минуло, а вот Колокольникова не только на Черноморском, а на всех флотах помнят, потому как он в эти дудки свою преданную морю душу матросскую вложил. Вот так-то, Вовша… И это вовсе не диво какое-нибудь, а в любом деле так. Если человек отдает этому делу всю душу, он останется в памяти людей надолго…
С этого дня Копыч начал учить меня высвистывать на дудке мелодии, соответствующие той или иной команде, — к подъему, на обед, по тревоге, к авралу и так далее. Если я путал их, Копыч спокойно поправлял и объяснял проще:
— Вот соображай: сигнал «Начать большую приборку». Что на корабле прежде всего делают во время приборки? Скатывают палубу водой, а потом драят ее деревянными торцами и битым кирпичом. Так вот, если к этой мелодии придумать слова, то получается: «Иван Кузьмич, бери кирпич — драй, драй, драй!» Запомнил? Ну, попробуй.
И верно, со словами мелодия запоминалась гораздо быстрее, и я тут же воспроизводил ее на боцманской дудке. А дудку Копыч подарил мне незадолго до смерти.
— Оно, конечно, полагалось бы передать ее кому-то из хороших боцманов, да только теперь дудки на флоте отменили, — с сожалением вздохнул он.
— Почему?
— Наверное, потому, что корабли теперь настолько напичканы всякой техникой, что все там гудит, и дудку можно не услышать, да и бегать с ней из кубрика в кубрик некогда, все теперь решают секунды. А команды предваряются ревунами и сильными электрическими звонками, они на кораблях называются колоколами громкого боя. Так что резон в отмене дудок есть. А все-таки с этой дудкой что-то и уходит. Память, что ли. Так вот ты ее для памяти и храни…
И вот сейчас, глядя на грустное лицо старшего мичмана Масленникова, я вспоминаю Копыча, и во мне тоже поднимается тихая грусть.
3
Операцию мне сделали в тот же день, а через неделю уже выписали и тут же в учебном отряде выдали предписание, в котором был указан далекий заполярный город и номер войсковой части. Старший мичман Масленников разъяснил мне:
— Это большой противолодочный корабль. На него из отряда отправилось еще двадцать восемь наших выпускников — радистов, минеров, сигнальщиков, торпедистов, акустиков. А добираться туда так: поездом доедешь до Энска (он назвал город), а оттуда до базы ходит рейсовый катер. Чемодан у тебя тяжеловат, попроси кого-нибудь из попутчиков помочь, а то как бы шов не разошелся.
От вокзала в Энске до пристани чемодан мне помог донести ефрейтор-пограничник. Но поезд наш опоздал, рейсовый катер не стал его ждать и отошел минут десять назад, а следующий будет только ночью. Дежурный по причалу посоветовал добираться на буксирном пароходике, он шел как раз туда, куда мне было нужно. Буксир стоял у другого причала, туда уже бежали несколько человек, тоже опоздавших на катер.
Едва я поднялся на борт буксира, как убрали сходню и отдали швартовы.
День выдался тусклый, как старая алюминиевая миска, из которой вахтенный матрос на буксире выковыривал ложкой пшенную кашу. Он сидел прямо на кнехте, повернувшись спиной к ветру, подняв воротник залосненного бушлата. На вид ему было лет двадцать пять. Я подумал было, что он уже отслужил срочную службу на флоте, но тут же отверг это предположение. В учебном отряде мы проходили практику на кораблях, и я уже знал, что любой матрос, прослуживший на военном корабле хотя бы месяц, никогда не сядет на кнехт, а тем более не станет вот так, прямо за борт, выбрасывать кашу. Да еще за наветренный.
Стоявший возле рубки старший лейтенант сердито заметил:
— Свинарник, а не пароход! — И, обращаясь к матросу, добавил: — Смотри, как ты борт загадил!
Матрос вытер тыльной стороной ладони сальные губы и усмехнулся:
— Ничего, старлей, вон за тем поворотом волной все начисто смоет.
И верно, едва буксир повернул за мыс, как налетел холодный ветер, взворошил воду и начал забрасывать брызги на палубу. Мы с ефрейтором укрылись за ходовой рубкой. Остальные пассажиры спустились вниз, в кубрик, на корме осталась только девушка в плаще из модной блестящей серебристой ткани. Даже издали было видно, какое у девушки бледное лицо, — у нее, судя по всему, начинается приступ морской болезни. Она, пожалуй, поступила правильно, что не пошла в кубрик.
— Тебе только до этой базы? — спросил ефрейтор.
— Да.
— Повезло тебе!
— Почему?
— Все-таки в городе служить будешь. А мне до самой дальней губы добираться. Говорят, губ тут много, а целовать некого. У нас, например, на весь гарнизон три домика, шесть собак и одна библиотекарша, да и та замужем.
Последняя фраза была сказана подчеркнуто громко и, видимо, предназначалась стоявшей на корме девушке. Ефрейтор разглядывал ее, пожалуй, слишком заинтересованно и подробно, и я предложил:
— Пошли в кубрик. А то замерзнешь.
— Ничего, я привычный к здешнему климату. На окружающую среду погляжу.
Ясно было, какая окружающая среда интересовала его в данный момент.
В кубрике было душно и тесно, люди сидели не только на рундуках и на столах, но и прямо на покрытой линолеумом палубе. На верхней койке, выводя носом сложные рулады, безмятежно спал матрос. Ему не мешал даже стук костяшек домино по моему старому фибровому чемодану, лежащему на чьих-то чужих коленях. В дальнем углу отыскалось местечко и для меня, но сесть прямо на палубу я не отважился: вывозишься, а представать в первый же день новой службы пред ясные очи корабельного начальства в неряшливом виде не стоило, потом этот вид еще долго будет за тобой числиться. Я ногой выдвинул из-под стола чей-то чемодан и преспокойно разместился на нем.
К обеду мы дошлепали до базы. Буксир приткнулся к маленькому пассажирскому причалу, и едва набросили швартовы и подали сходню, как все повалили на него. Ефрейтор устремился было за девушкой в плаще, но она прямо со сходни кинулась в объятия капитан-лейтенанта и стала целовать его. Ефрейтор поскреб затылок и поглядел на меня.
— Ладно, мне все равно куковать тут до следующей оказии еще полсуток, так что давай провожу до военной гавани. — И подхватил мой чемодан.
На контрольно-пропускном пункте старшина первой статьи с повязкой на рукаве, проверив мои документы, сказал, что большой противолодочный корабль стоит у четвертого причала, и показал, как туда пройти. Однако, когда в проходную сунулся и ефрейтор, задержал его:
— А тебе не положено.
— Так ведь я ему только чемодан донесу и тут же вернусь обратно.
— Что, он сам не донесет? Матрос ведь, а не барышня.
— Так ведь он же из госпиталя, после операции. У него шов разойтись может!
На мое счастье, в этот момент к КПП подошел лейтенант, он услышал перебранку ефрейтора со старшиной и предложил:
— Давайте я поднесу, мне все равно по пути. — И подхватил чемодан.
— Раз такое дело, я сейчас с противолодочного корабля кого-нибудь высвистаю. — Старшина выхватил из окошечка телефонную трубку.
— Не стоит, — удержал его лейтенант. — Сейчас «адмиральский час», зачем людей беспокоить?
В учебном отряде мы жили по корабельному распорядку дня, с двенадцати до тринадцати часов у нас тоже был обед, а потом до четырнадцати — час отдыха, тот самый «адмиральский час», во время которого даже высокое начальство без крайней на то надобности старается не беспокоить подчиненных.
Мы шли по причалу и с бортов кораблей нас сопровождали удивленные взгляды вахтенных. Еще бы не удивляться: лейтенант несет чемодан, а матрос порожняком барином вышагивает рядом. Должно быть, сей феномен заинтересовал и дежурного офицера противолодочного корабля, он, стряхнув дрему, вышел из рубки и стал с любопытством наблюдать, как мы с лейтенантом поднимаемся по трапу, и, когда лейтенант дошел до верхней площадки трапа, насмешливо спросил:
— Чему обязан?
— Вот, принимайте пополнение, — тоже усмехнулся лейтенант, поставил чемодан, отдал честь флагу и стал неторопливо спускаться на причал.
— Товарищ старший лейтенант, матрос Севастьянов прибыл для дальнейшего прохождения службы! — доложил я дежурному.
— Тэк-с, значит, прибыли. — Старший лейтенант оглядел меня с ног до головы. — Не соблаговолите ли, любезный, сообщить вашу специальность?
— Рулевой.
— Ага, сейчас я порадую вашего начальника, — улыбнулся дежурный и отправился в рубку. Через открытую броневую дверь было слышно, как он набирает номер. — Василий Петрович? Изволите почивать? Прошу великодушно извинить, что так бесцеремонно прервал ваши радужные сновидения, — заливался в трубку дежурный. — Но служба, братец, служба обязывает. Как что случилось? Судьба изволила преподнести вам очередной подарок в облике матроса Севастьянова. Так что покорнейше прошу принять. Ах, старшину Охрименкова пришлете? Ну-с, воля ваша.
В рубке скрипнули диванные пружины, кажется, дежурный тоже отдыхал. Его несколько старомодная манера разговаривать настораживала, за этой манерой могло скрываться что угодно.
— Из какой учебки? — спросил вахтенный у трапа.
Я назвал.
— Так ведь и я ее окончил всего год назад! — обрадовался матрос. — А ты, случайно, не из роты капитана третьего ранга Кремнева?
— Из нее.
— Ну, стало быть, земляки. Моя фамилия Воронин. Так что, если что понадобится, не стесняйся.
— Спасибо.
Похоже, мне везет на хороших людей. Даже старший мичман Масленников, которого мы считали сухарем, на поверку оказался совсем другим.
— А вон и твой старшина идет, — сообщил Воронин и предупредил: — Представься, как положено, он мужик суровый.
Ничего устрашающего во внешности старшины не было: роста он оказался ниже среднего, едва доставал мне до плеча; лицо настолько обыкновенное, что старшина, видимо, решил украсить его усами, но они росли так редко, будто регулярно пропалывались; глаза серые, невыразительные.
— Товарищ старшина второй статьи, курсант Севастьянов прибыл для дальнейшего прохождения службы! — доложил я четко и так громко, что из рубки недовольно выглянул дежурный.
— Старшина второй статьи Охрименков, командир отделения рулевых, — представился старшина и протянул мне руку. — Идемте.
Да, чемодан оказался тяжеловат — наверное, зря я взял книги, надо было оставить их Иришке или Масленникову. Но Достоевский и Маркес вряд ли есть в корабельной библиотеке.
Кубрик был небольшой, койки в два яруса, но лишь на некоторых лежали моряки. Трое из них не спали, а читали, еще двое сидели за столом и играли в шахматы. Все они оторвались от своих занятий и стали разглядывать меня.
— Здравия желаю! — сказал я.
— Привет, салажонок! — отозвался один из шахматистов.
— Голованов! — одернул его старшина. — Чтобы я больше этого слова не слышал.
Зазвенели колокола громкого боя, и кто-то железным голосом прорычал в висевшем на переборке динамике:
— Команде приготовиться к построению!
Кончился «адмиральский час», сейчас экипаж разведут по работам и занятиям — это я знал по учебке.
— Вы на построение не пойдете, — сказал старшина. — Пока устраивайтесь. Вот ваш рундук, занимайте нижнее отделение, а спать будете вот на этой койке.
Койка была во втором ярусе, под самым трапом. Всю комфортабельность такого расположения я оценил тотчас же, когда по трапу загрохотали яловые ботинки выбегавших на построение моряков. Уж что-что, а безмятежный сон в ближайшем будущем мне не угрожает. Но обиды на старшину за эту услугу не затаил: все-таки я был салажонком и должен, как все, пройти через это. А спокойный угол мне достанется, дай бог, на третьем году службы. Все справедливо. В кубрике остались только мы с дневальным.
— Василь Гурьянович, — назвался он. — По специальности штурманский электрик.
Пока я перекладывал вещи из чемодана в рундук, Василь провел полную их инвентаризацию. Когда очередь дошла до боцманской дудки, он спросил:
— А это что такое?
Я высвистел ему команду на обед. Мне хотелось есть, а расход на меня вряд ли заявляли. От выданного мне на дорогу сухого пайка остался кусок колбасы, я поделился ею с Василем, чем сразу завоевал его расположение.
Однако насчет расхода я ошибся. Сразу после развода на работы и занятия старшина второй статьи Охрименков повел меня на камбуз, и кок, демонстрируя традиционное флотское гостеприимство, накормил меня до отвала.
4
Командир БЧ-1 капитан-лейтенант Холмагоров принял нас со старшиной второй статьи Охрименковым в своей каюте. Выслушав наши доклады, предложил сесть. Но в каюте было всего два привинченных к палубе кресла, в одном из них сидел сам капитан-лейтенант, на краешке другого примостился Охрименков, а я остался стоять у двери.
— Ну-с, посмотрим, какие доблести за вами числятся, — сказал Холмагоров, раскрывая лежавшую на столе папку. — Тэк-с, взысканий нет — это, конечно, отрадно. Благодарность за отличное несение караульной службы. Всего одна. Что-то не густо, Владимир Александрович. — Он обернулся ко мне. — Да вы садитесь. Вон там, под умывальником, разножка, поставьте ее и садитесь. — На флот вас военкомат случайно направил или сами попросились?
— Сам.
— Почему? Ведь город, где вы жили, находится за тысячу миль от моря.
И тут я неожиданно для себя рассказал про Копыча и серебряную боцманскую дудку.
— Он ее с собой привез, — подсказал старшина второй статьи Охрименков.
— А ну-ка, принесите, — попросил капитан-лейтенант.
Когда я принес дудку, Холмагоров долго разглядывал ее, потом сунул мундштук в рот и высвистал нечто, лишь отдаленно напоминающее мелодию аврала.
— Не получается, — огорченно вздохнул он. — А ведь когда-то умел!
— Разрешите я покажу?
— А умеете?
— Так ведь Копыч же и научил.
Когда я высвистел ту же мелодию аврала, капитан-лейтенант заметил:
— Однако какой звук! — И надолго задумался. Потом вдруг встряхнул головой и сказал: — Вот что, Севастьянов, сейчас вы проиграете эту мелодию в телефонную трубку. Начнете, как только я взмахну рукой.
Он набрал номер телефона.
— Вениамин Иванович? Надысь вы что-то насчет подарочка соизволили намекнуть. Так вот я вам, любезный, алаверды изображу. — Холмагоров взмахнул рукой и поднес телефонную трубку к моему лицу.
Я высвистел мелодию. Как только я закончил, капитан-лейтенант, не говоря больше ни слова, положил трубку и обернулся к старшине второй статьи Охрименкову:
— Значит, так: сначала займетесь с Севастьяновым устройством корабля. Проведите его по всем помещениям от носа до кормы, благо это возможно, пока идет планово-предупредительный ремонт, и вы не будете мешать другим. На эту процедуру я вам отвожу… — Холмагоров сделал паузу, что-то прикидывая в уме, и подчеркнуто медленно произнес: — двадцать суток. Потом еще четверо суток на изучение инструкций и других документов, связанных с использованием механизмов. На пятые сутки поставьте его рассыльным, там ему придется еще побегать по кораблю и закрепить то, что покажете вы. После этого я приму у него зачет. Ясно?
— Так точно! — ответил Охрименков. — Разрешите идти?
— Вы идите, а Севастьянов пусть пока останется.
Но не успел Охрименков выйти, как в каюту ворвался дежурный по кораблю старший лейтенант и с ходу потребовал у Холмагорова:
— Покажи!
Капитан-лейтенант кивнул мне:
— Покажите ему, Севастьянов.
Я протянул дежурному дудку. Он тоже долго разглядывал ее, потом сунул в рот и высвистел сигнал подъема. У него это получилось лучше, чем у Холмагорова, но все-таки в двух местах он соврал.
— А теперь вы, Севастьянов.
Я постарался воспроизвести мелодию более точно.
— Однако какой чистый звук! — будто сговорившись с Холмагоровым, воскликнул дежурный.
— Так ведь она же серебряная.
— Да ну? Дайте-ка.
Я протянул ему дудку, он долго вертел ее и так и сяк и даже попробовал на зуб.
— Это вещь! Кто же ее соорудил?
Я пересказал слышанную от Копыча историю о матросе Колокольникове.
— Очень романтично. Странно, почему же я об этой легенде никогда не слышал? Посрамлен! — старший лейтенант поднял руки вверх.
— То-то же! — самодовольно ухмыльнулся Холмагоров.
— Послушайте, Севастьянов, вы не могли бы мне на денек-другой одолжить эту дудочку?
— Пожалуйста, — я протянул дежурному дудку.
— Премного благодарен! — Он приложил ладонь к груди и сунул дудку в карман. — Однако меня зовет совсем иная труба. Служба, братцы! — И выскочил было за дверь, но сунулся снова и сказал Холмагорову: — Ты, Василий Петрович, уж запиши этот должок за мной, при случае рассчитаюсь.
Когда я вернулся в кубрик, там меня уже ждал старшина второй статьи Охрименков.
— Срок нам командир боевой части выделил жесткий, поэтому начнем сегодня же.
Когда в учебном отряде капитан третьего ранга инженер Кремнев в течение академического часа воспевал, как любимую девушку, какую-нибудь пустяковую шестеренку, мы посмеивались. Но сейчас я вспоминал Кремнева с искренней благодарностью: сумел-таки он напичкать мою пустую голову массой полезных сведений по устройству и механизмам корабля.
И тем не менее старшина второй статьи Охрименков оказался прав: командир боевой части времени на подготовку к зачету выделил в обрез. Теперь-то я понял, что он не случайно говорил: столько-то суток, а не дней. Приходилось и верно заниматься чуть ли не круглые сутки. Но я понимал, что капитан-лейтенант Холмагоров не просто пожадничал, а специально рассчитал, чтобы закончить подготовку до выхода в море. Там на это пришлось бы потратить втрое больше времени, да и вряд ли нам позволили бы мотаться по отсекам и боевым постам во время плавания.
Когда старший лейтенант Вениамин Иванович Самочадин снова заступил дежурным по кораблю, меня назначили к нему рассыльным.
— Это вам полезно, — пояснил он. — За сутки узнаете корабль так, что потом с завязанными глазами пройдете по всем отсекам. Василий Петрович — голова. Так что считайте: с командиром «БЧ» вам просто повезло.
Я уже давно сообразил, что у старшего лейтенанта Самочадина и капитан-лейтенанта Холмагорова какие-то особые отношения, и они мне нравились. И на сей раз догадался, что не случайно меня поставили рассыльным именно к Самочадину. Несмотря на то что он явно одобрял мою привязанность к боцманской дудке, щадить меня на этом основании он отнюдь не собирался.
С момента заступления на вахту и до отбоя я ни разу не присел. Лишь после двенадцати ночи удалось прилечь на топчан. Но беспрерывно над ухом трезвонили телефоны, дежурный выслушивал доклады и передавал в вышестоящие штабы или оперативному разные сведения. Три часа полусна не освежили, а, наоборот, окончательно расслабили меня. Снова заныл было шов, но я тут же забыл, о нем, потому что без четверти четыре надо было будить очередную смену вахт. Почти всех заступающих на дежурства и вахты подняли дневальные по кубрикам, мне оставалось разбудить мичманов и старшин. Дважды меня крепко обругали: разбудил не тех, кого надо.
В шесть утра — подъем.
Весь день я носился по кораблю как угорелый, твердо помня, что в Корабельном уставе соответствующая статья гласит:
«Все распоряжения рассыльный исполняет бегом. Если рассыльный не находит лица, к которому послан с поручением, он обязан немедленно обратиться за указаниями к лицам дежурной или вахтенной службы».
— Рассыльный, найдите старшину первой статьи Гогоберидзе, пусть идет получать медикаменты.
Гогоберидзе полагается находиться в корабельном лазарете, но больных там сейчас нет, с разрешения врача старшина мог и отлучиться. Однако корабельный врач сошел на берег именно за медикаментами, у него не спросишь. В старшинской каюте Гогоберидзе тоже нет. Стало быть, надо объявить по трансляции. Но тут новая вводная:
— Рассыльный! К командиру!
Придется с розыском Гогоберидзе повременить, но как бы о нем вообще не забыть, водитель «уазика», доставивший медикаменты, уже начинает нервничать.
— Рассыльный, проводите корреспондента журнала к замполиту!
Видать, корреспондент — человек бывалый, сам хорошо ориентируется в хитросплетениях трапов и люков, на ходу выспрашивая меня о классовом происхождении и первых впечатлениях о флотской службе. К счастью, заместитель командира корабля по политической части капитан-лейтенант Молоканщиков оказался на месте, и я с облегчением сбагриваю ему этого назойливого корреспондента.
— Рассыльный! Передайте боцману, чтобы принимал водолей с правого борта.
И так без конца. Я уже облазил все отсеки от ахтерпика до форпика, у меня сложилось твердое убеждение в том, что я самый нужный человек на корабле.
Между прочим, в том же Корабельном уставе записано:
«Рассыльный назначается из числа матросов в распоряжение дежурного по соединению, дежурного по кораблю и вахтенного офицера. Они дают ему задание в тех случаях, когда приказание, доклад или сообщение не может быть передано по внутрикорабельным средствам связи».
Корабль хорошо радиофицирован, и все общие команды отдаются по трансляции. Почти во всех помещениях есть телефоны, переговорные трубы. Отлично действует звонковая сигнализация. И все-таки без рассыльного не обойтись. Ну, в самом деле, не пошлешь по радио или по телефону суточную ведомость или того же корреспондента!
В рубке дежурного по кораблю тесно и шумно. Почти непрерывно звонят телефоны, старший лейтенант Самочадин едва успевает отвечать. То и дело кто-нибудь чего-нибудь запрашивает или докладывает.
— Прошу разрешения вскрыть пороховой погреб.
— Остановлен второй дизель-генератор.
— Товарищ старший лейтенант, прикажите дать в душевую пар.
— Дежурного по низам просят в турбинное отделение.
— Товарищ дежурный, обед готов, прошу разрешения принести на пробу…
Старший лейтенант Самочадин снимает пробу, дает «добро». Теперь ему не надо отлучаться в кают-компанию, и он отпускает меня на обед на пятнадцать минут. Успеваю заглотить его за десять, остальные пять сижу, откинувшись на переборку, вытянув ноги. Чувствую, как по всему телу растекается блаженная истома, и предвкушаю несуматошность «адмиральского часа».
Но все оказывается наоборот. Старший лейтенант Самочадин, чтобы в этот святой час не тревожить экипаж излишними звонками и объявлениями по трансляции, использует меня на всю катушку.
Рассыльный! Отнесите штурману «Извещения мореплавателям».
Рассыльный! Передайте…
Рассыльный…
Рассыльный!
К концу дежурства мне уже кажется, что у меня нет и никогда не было ни фамилии, ни имени, ни прошлого, все поглотило это хлесткое, как выстрел, слово.
Наконец сменяюсь и устало бреду в кубрик с твердым намерением тотчас же завалиться спать, благо после вахты это разрешается. В темпе раздеваюсь, взбираюсь на свою верхнюю койку под трапом, но, как ни стараюсь, долго еще не могу уснуть. Должно быть, переутомился.
5
Еще в старину многие населенные пункты назывались по основному занятию жителей. По сей день сохранились деревеньки с такими названиями, как Хомутово, Гончары, Ложкино, Пасечники и прочее. Нынче у многих городов тоже есть главное их назначение. Есть города-металлурги, города-химики, города-университеты.
У этого небольшого города главным назначением было встречать и провожать корабли. Загрузив их ненасытные отсеки и трюмы провизией и боезапасом, город провожает их в океан. Провожает тихо, без оркестров и прощальных взмахов рук, без поцелуев и слез. Чаще всего корабли отваливают от причалов ночью или под утро. Хотя стоит полярный день, в хорошую погоду солнце светит круглые сутки, но люди спят именно в те часы, когда полагается наступить ночи.
Сегодня запись в вахтенном журнале гласила:
«02 ч. 43 мин. Отдали швартовы…»
За кормой в серой пелене дождя таяли последние дома города…
Дождь был унылый, липкий, видимо, затяжной. Впрочем, я уже давно не видел веселых дождей. Последний веселый дождь, который я помнил, был как раз когда я учился в восьмом классе, и мы с Тоней Канарейкиной поехали в деревню к ее бабушке. Дождь начался где-то на полдороге от полустанка, на котором мы сошли, до деревни. Начался он внезапно, и мы едва успели укрыться под брезентовым навесом полевого тока, на котором лежали горы янтарного зерна.
А дождь был тогда и впрямь очень веселый, выплясывал на тенте что-то жизнерадостное, серебряные нити его густо оплетали и замершие в поле комбайны, и копешки соломы, и протянувшуюся по дальней кромке поля темную зубчатую стену леса. Потом в синей проталине облаков проглянуло умытое солнце, тонкие нити дождя заиграли всеми цветами радуги, а когда дождь кончился, появилась и сама радуга, подковой охватившая почти полкупола неба. Один конец этой подковы уходил куда-то за лес, а другой окунулся в разлившееся на противоположном краю поля озерко…
— Створный знак, слева десять! — доложил отсыревшим голосом впередсмотрящий.
Его доклад явно запоздал, о створном знаке раньше доложили сигнальщики. Это и немудрено, они находятся выше впередсмотрящего метров на десять, кроме того, у них есть и бинокли, и стереотрубы. Но порядок есть порядок, и вахтенный офицер поощрительно отвечает:
— Есть!
За слезящимся стеклом ходового поста фигура впередсмотрящего на баке едва просматривается. В плаще с капюшоном он похож на нахохлившегося воробья. Сунув трубку в зажимы и захлопнув дверцу телефонного ящика, впередсмотрящий опять нависает над форштевнем.
Капитан-лейтенант Холмагоров выскакивает на левое крыло мостика, сдергивает чехол с пеленгатора, наводит его на створный знак и, щелкнув кнопкой секундомера, бежит в штурманскую рубку наносить на карту место корабля, по пути сунув чехол за обвес.
— Севастьянов, идите зачехлите пеленгатор, — не оборачиваясь, бросает мне старшина второй статьи Охрименков, за спиной которого я стою, внимательно приглядываясь к его действиям.
Я выхожу из рубки. Завязки на чехле намокли и затягиваются со скрипом. С крыла мостика более четко, чем из рубки, просматриваются оба берега залива, сопки, покрытые мохом и редкими островками каких-то низеньких кривых деревьев, мокрые, скользкие, почти отвесные скалы, усыпанные белыми пятнами птичьего помета. Самих птиц не видно, куда-то попрятались от дождя. Интересно, куда?
Но разглядывать мне некогда. Все мое тело обволокла промозглая сырость, я поспешно ныряю в рубку и опять становлюсь за спиной старшины. Залив начинает вилять и сужаться, и старшина то и дело перекладывает рукоятку манипулятора то вправо, то влево. А берега все сжимаются и сжимаются, и кажется, что они вот-вот сойдутся и дальше нам идти будет некуда.
— Смотреть внимательнее! — доносится из динамика голос вахтенного офицера.
— Входим в горло, — поясняет старшина и весь как-то подбирается.
Горло залива узкое, и от рулевого, наверное, требуется большое искусство, чтобы провести через него корабль. Я отхожу в сторону, чтобы ненароком не помешать старшине. Но лицо у него спокойное, лишь щеточки усиков чуть заметно подрагивают. А у меня даже мурашки пробегают по телу, когда я смотрю на стремительно пробегающие в нескольких метрах от бортов отвесные скалы.
Но корабль благополучно проскакивает горло, и перед нами распахивается вся ширь океана. Это происходит как-то внезапно, видимо, еще и потому, что здесь нет дождя, светит солнце, а на небе ни облачка.
В учебном отряде мы проходили практику на кораблях, дважды выходили в море, но плавали вблизи берегов и такого ощущения бескрайности испытать не довелось. А здесь, куда ни глянь — всюду только вода и небо. И корабль, казавшийся в гавани громадным железным чудовищем, здесь стал вдруг маленьким, затерявшимся в этом необозримом пространстве. И начинаешь невольно испытывать странное чувство своей мизерности и беспомощности.
Впрочем, когда смотришь вдаль, океан кажется спокойным и добрым. Но вблизи, у самого борта, он злой. Он даже позеленел от злости, сердито плюется брызгами, наскакивает на корабль, бьет его в борт, и эхо этих ударов гулко отдается в стальном чреве корпуса. Корабль нервно вздрагивает, точно испуганный конь, волна то и дело сбивает его с курса, и Охрименкову нелегко обуздать его. Старшина, по-моему, только делает вид, что легко с ним управляется.
— Для крещения вам погодка выдана, как по заказу, — говорит он. — Может, только к вечеру разгуляется. Вон перистые облака появляются, а они, как правило, к ветру.
А меня уже и сейчас поташнивает. Особенно когда смотрю на гюйсшток, который вычерчивает то в океане, то в небе замысловатые фигуры. От него у меня и начинает кружиться голова. Поэтому стараюсь смотреть на руки старшины и картушку гирокомпаса.
— Поворотный буй, прямо по носу, дистанция двенадцать кабельтовых! — докладывает сигнальщик.
— Есть! — отзывается вахтенный офицер.
И тут же через открытую дверь штурманской рубки слышится доклад капитан-лейтенанта Холмагорова на главный командный пункт:
— Товарищ командир, до поворота на новый курс осталось три минуты.
— Есть! — доносится голос командира корабля. — Ложитесь на курс сорок пять градусов.
Капитан-лейтенант Холмагоров входит в ходовой пост и смотрит прямо по носу. Вскоре и я вижу, как пляшет на волне оранжевый поплавок буя, возле него пенится вода, и кажется, что это чья-то голова торчит из-под кружевного воротничка. Когда мы поравнялись с буем, Холмагоров скомандовал:
— Право руля! Курс сорок пять!
Отрепетовав команду, старшина второй статьи Охрименков перевел ручку манипулятора, и нос корабля плавно покатился вправо. Курсовая черта остановилась точно на цифре «45».
— На румбе сорок пять!
— Так держать.
Капитан-лейтенант Холмагоров направился было снова в штурманскую выгородку, но вдруг остановился и удивленно спросил:
— А пеленгатор почему не зачехлили?
Я глянул на левое крыло мостика и обомлел: чехла на пеленгаторе не было.
Старшина второй статьи Охрименков вопросительно посмотрел на меня.
— Я крепко привязал, узел затянул туго, — начал было пояснять я, но старшина прервал меня:
— Виноват, товарищ капитан-лейтенант, я не проверил, а надо было самому посмотреть.
— Тесемки были мокрые? — спросил у меня Холмагоров.
— Так точно!
— Тогда все ясно. На ветру тесемки высохли, узел ослаб, и чехол слетел. Посмотрите, может, зацепился за что.
Я выскочил на крыло мостика. Ветер, острый, как нож, с маху полоснул меня, обжег и чуть не сорвал с головы берет, но я вовремя подхватил его и сунул за пазуху. Теперь корабль шел лагом к волне, его валяло, как ваньку-встаньку. Ветер снимал с верхушек волн белую стружку пены, будто стесывал гребни рубанком.
Вслед за мной вышел на крыло мостика и Холмагоров. Он тоже окинул взглядом надстройки. Чехла нигде не было.
А океан сплошь усыпан барашками, лишь за кормой протянулся гладкий и ровный след кильватерной струи.
— Смотрите, как по ниточке Охрименков ведет, — залюбовался следом Холмагоров.
Но когда мы вернулись в ходовой пост, капитан-лейтенант упрекнул старшину:
— Прежде чем с человека что-то потребовать, надо его сначала научить.
— Виноват, товарищ капитан-лейтенант!
Холмагоров задумчиво смотрел на меня. Ожидая его разноса, я сначала невольно съеживаюсь, потом вытягиваюсь в струнку. Но разноса не последовало. Вместо этого Холмагоров предложил:
— А ну-ка, Севастьянов, становитесь вместо старшины на руль.
Охрименков уступил мне место за рулем. Едва положив руки на манипулятор, я почувствовал, что удерживать корабль на курсе не так-то просто. Легкость, с которой делал это старшина, была только кажущейся. Волна то и дело сбивала корабль с курса, и я сразу же проскочил заданный курс на четыре градуса.
— Вы поспокойнее, — советует старшина. — Давайте на первый раз я буду вам подсказывать. Так. Отводи… Одерживай… Так держать! А вообще-то это надо знать, как таблицу умножения. Точнее, не столько знать, сколько чувствовать корабль. Это потом само придет.
А пока ко мне ощущение корабля не приходило, волна снова сбивала его и он начинал рыскать на курсе. Заглянувший в пост штурманский электрик старший матрос Голованов иронически ухмылялся.
— Вы не на нос смотрите, а больше за картушкой компаса следите, — подсказывал старшина. — Но и вперед не забывайте поглядывать. Сейчас мы одни, а когда в строю идем, можно наскочить и на другой корабль.
С того момента, как я стал на руль, прошло не более десяти минут, а я уже устал, и со лба градом лил пот. Никаких физических усилий я вроде и не прикладывал. Это, очевидно, от нервного напряжения.
— Ничего, для первого раза не так уж плохо, — хвалит капитан-лейтенант Холмагоров. — Бывало и похуже.
Но в это время в ходовой пост заходит командир корабля капитан третьего ранга Полубояров и строго спрашивает:
— Что это у нас корабль вихляется, как пьяный матрос? — Однако, глянув на меня, смягчается: — Ах, вот в чем дело! Ну и правильно.
Тем не менее Охрименков плечом оттесняет меня и сам становится на руль.
— А теперь поглядите на свой кильватерный след, — предлагает Холмагоров.
Я выскакиваю на крыло мостика и смотрю за корму. След извилистый, как синусоида. Понуро возвращаюсь в рубку.
— Ну и как? — спрашивает Холмагоров. — Есть разница?
— Нашли, с кем сравнивать! — неожиданно заступается за меня командир корабля. — Охрименков-то у нас почти все моря и океаны облазил, вон даже в Сингапуре побывал. Так ведь, старшина?
— Так точно, приходилось. Только я ведь, товарищ командир, на сухогрузе-то простым матросом ходил, а на рулевого уже здесь выучился.
— Вот и вы выучитесь, — говорит мне командир. — Не боги горшки обжигают.
В это время внизу раздается грохот, и все смотрят на палубу, даже старшина на мгновение отрывает взгляд от компаса. Топот доносится с сигнального мостика. Там кто-то сначала просто так прыгает, потом в топоте появляется ритм, и вот уже все узнают классическое «яблочко».
— Ну, он у меня, прохиндей, попляшет! — угрожающе говорит капитан-лейтенант Холмагоров и собирается спуститься на сигнальный мостик.
— И как вы намерены его наказать, Василий Петрович? — останавливает его вопросом командир корабля.
— Пару недель без берега посидит, тогда догадается, что из-за его самодеятельности Охрименков может и не услышать команду на руль.
— А может, и без наказания догадается? — Командир задумчиво смотрит вниз и вдруг оборачивается ко мне: — А вы плясать умеете?
— Никак нет.
— А жаль!
— У нас вон Голованов в этом деле мастак, — подсказывает старшина.
Командир поворачивается к Голованову.
— Пойдите подмените сигнальщика. А когда он поднимется сюда, пляшите, да погромче. Но и за горизонтом не забывайте поглядывать.
— Есть!
Голованов спускается на сигнальный мостик.
Вскоре оттуда поднимается в рубку матрос Воронин. Лицо и руки у него посинели, зуб едва попадает на зуб, когда он докладывает:
— Товарищ командир, матрос Воронин по вашему приказанию прибыл.
— Как там, на сигнальном, холодновато?
— Есть маленько. Но терпеть можно.
В это время снизу раздается топот. Голованов лихо отбивает чечетку.
Воронин удивленно смотрит вниз, потом вытягивается в стойку «смирно»:
— Виноват, товарищ командир! Я все понял.
— Вот и хорошо. А теперь сбегайте за тулупом, наденьте его и продолжайте службу.
— Есть продолжать службу! — радостно отзывается Воронин, четко поворачивается через левое плечо кругом, но, не удержав равновесия, шарахается в сторону.
Набегает большая волна, корабль, кренясь на правый борт, медленно взбирается на нее и вдруг стремительно падает вниз. Все мои внутренности подступают к горлу, я чувствую, что сейчас из меня вылезут все потроха. Зажимаю рот ладонью и выскакиваю на крыло мостика.
Я стою спиной к тем, кто находится в посту, но мне кажется, что все сейчас смотрят только на меня и посмеиваются. Хочется удрать отсюда подальше, забиться куда-нибудь в глухой темный угол. Но надо возвращаться в пост. Это сейчас для меня все равно что идти на эшафот. Но идти надо. Медленно оборачиваюсь и окидываю взглядом пост. На меня никто не обращает внимания. Или притворяются? Жалеют? А я не люблю жалости, считаю, что жалостью можно только унизить человека.
Опустив очи долу, выдавливаю из себя:
— Извините, товарищ командир.
Командир корабля непонимающе смотрит на меня. Наконец догадывается:
— Ах, это! Не обращайте внимания. Обычное житейское дело. Я когда первый раз в море выходил, так еще в гавани «траванул». При полном штиле, от страха.
Я не верю, полагая, что командир просто наговаривает на себя, чтобы подбодрить меня. А он продолжает:
— И потом еще долго привыкал. Уже офицером был, когда неподалеку отсюда дань Нептуну отдал. Да ты помнишь, Василий Петрович, — призвал он в свидетели Холмагорова.
— А я тогда думал, что вообще концы отдам, — подтвердил Холмагоров. — Знатный в ту пору штормяга трепал нас.
— Я тоже с полгода привыкнуть не мог, — сообщил и Охрименков, вынул из кармана воблу и, оглянувшись, незаметно сунул ее мне. — Вот, пососите, помогает.
Однако его жест все-таки не укрылся от бдительного ока командира корабля.
— Вы только подчиненных угощаете? — спрашивает он у старшины.
— Найдется и для вас, товарищ командир. — Охрименков достает еще две рыбины, отдает их командиру корабля и штурману.
Командир берет рыбу за хвост и долго стучит ею о край стола. Затем сдирает кожу и впивается зубами в воблу. Эту же операцию повторяет и капитан-лейтенант Холмагоров. Я чистить воблу не решаюсь, отвернувшись, потихоньку отгрызаю ей голову и сосу ее.
— Вот ведь, черти, достают же где-то, — удивляется командир. — В городе не продавали ее лет пять, на корабль не получали месяцев восемь, а все сосут. Где же вы ее, старшина, все-таки достали?
— Не имей сто рублей, а имей сто друзей, — уклоняется от прямого ответа старшина.
— Я вот проверю ваших друзей, — обещает командир. — Эти интенданты — как мыши, в каждом углу у них что-нибудь да припрятано.
Под шумок очищаю воблу. И верно, от соленого становится немного легче.
А за стеклом рубки качается полосатый океан, гюйсшток вычерчивает в небе замысловатые кривые. Волна то и дело окатывает палубу, и впередсмотрящий каждый раз отряхивается, как утка. Мне становится жаль его. Даже если мы и встретим другой корабль или обнаружим нарушителя наших морских границ в этом походе, то первым его заметит не впередсмотрящий. Радиометристы, сигнальщики, акустики прощупывают небо и океан намного дальше, чем можно увидеть простым глазом.
Но морскую границу охраняют пограничные корабли. А большой противолодочный корабль предназначен для того, чтобы обнаруживать и уничтожать подводные лодки. Вот бы и нам обнаружить чужую подводную лодку, притаившуюся в глубине наших территориальных вод.
Словно подслушав мои мысли, командир корабля, вроде бы ни к кому не обращаясь, говорит:
— К любому делу можно привыкнуть, хотя и не всякое можно полюбить. Но хорошо исполнять можно любое, если сознаешь его значимость. А в нашем деле главное вовсе не в том, чтобы задержать нарушителя, а в том, чтобы ни один чужой корабль не полез в наши воды. Не посмел. И никогда не смог…
Я понимаю, что эти слова предназначаются сейчас главным образом мне. Вроде бы ничего нового в них нет, об этом же нам не раз твердили и в учебном отряде. Но здесь, в океане, они звучат как-то более весомо.
— Разрешите я еще постою на руле, товарищ командир? — прошу я.
— Разрешаю.
Охрименков уступает мне место. Корабль опять начинает рыскать на курсе, но теперь я действую спокойнее и увереннее и постепенно приспосабливаюсь, картушка компаса тоже успокаивается, курсовая черта лишь слегка подрагивает возле цифры «45». Конечно, лежать на прямом курсе не то что проводить корабль через извилистую узкость, а все-таки приятно, что хоть что-то да я умею.
Сменившись с вахты, выбегаю на крыло мостика и смотрю на кильватерный след.
Он, конечно, не такой ровный, как у старшины второй статьи Охрименкова, но и не такой загогулистый, как в первый раз.
На палубе меня окатило водой. Спустившись в кубрик, переодеваюсь в сухое. Доставая из рундука носки, нащупываю на полочке боцманскую дудку. Потихоньку высвистываю «Захождение» и мысленно клянусь, что научусь водить корабль не хуже старшины.