Океан. Выпуск второй
1. ПРИХОДИ К НАМ НА МОРЕ!
В. Н. Алексеев,адмирал, первый заместитель начальника Главного штаба Военно-Морского Флота СССР, Герой Советского СоюзаИСПЫТАНИЕ ОКЕАНОМ
Перед вами второй выпуск сборника «Океан». В первую очередь его возьмут в руки те, кто мечтает о гордой и романтической профессии моряка, кто хочет испытать себя океаном, проверить, на что он способен. И если ты сделал такой выбор, считай, что поступил правильно. Пожалуй, нигде так не проверяются и не проявляются силы и возможности человека, как на море. За четыре с половиной десятка лет службы я ни разу не пожалел о том, что избрал себе тяжелую, но прекрасную профессию моряка.
Правда, сегодня кое-кто склонен считать, что вместе с веком парусов ушла из морской службы и романтика. Это, конечно, заблуждение. Ведь романтика — это не только борьба со стихией и общение с экзотикой дальних стран. Это в первую очередь гордость за то, что тебе поручено важное, ответственное дело, что без тебя на корабле не обойтись, это ощущение своей силы и полезности, это уверенность в себе и готовность к подвигу.
Я до сих пор не могу забыть день, когда впервые стал у штурвала, забыть тот восторг и то удовлетворение, которые испытал тогда: огромная махина — корабль — подчиняется мне! А ведь подчинить ее нелегко.
Флот сегодня не тот, каким был во время моей юности. Сегодня это могучий океанский ракетно-ядерный флот, способный совершать длительные океанские походы и умело решать любые задачи во имя интересов защиты нашей Родины. Современный боевой корабль или самолет морской авиации — воплощение самых последних достижений науки и техники. И управлять этой могучей техникой, правильно ориентироваться в сложной обстановке современного боя, уметь на многие мили вокруг «прослушивать» океанскую глубину могут только специалисты самой высокой квалификации.
Вот почему, если ты намерен посвятить себя морю, ты должен многое знать, быть технически подготовленным, всесторонне эрудированным человеком.
Но этого мало. Море есть море, оно всегда таит разные неожиданности и опасности, и надо суметь их преодолеть. Поэтому любому моряку крайне необходимы высокая физическая и психологическая подготовка, тренированность, умение переносить все трудности и сложности дальних походов. На флоте распространено такое выражение: море начинается с берега. Так вот, прежде чем матрос испытает себя океаном, он на берегу проходит соответствующий курс обучения, напряженных тренировок.
Однако эту подготовку он проходит уже во время службы. А можно ли начать готовиться к встрече с морем до этого? Можно и нужно. Начинать надо в школе, в кружках и клубах ДОСААФ. Там можно получить первичные знания морского дела, первичные навыки. Но главное — выработать в себе такие качества, без которых немыслима служба на море. Какие же это качества?
Прежде всего — это идейная убежденность, твердая воля, смелость, способность преодолеть любые трудности, вера в свои силы, упорство. Эти качества надо вырабатывать постоянно и непрерывно, в повседневной жизни много возможностей доказать, что ты не трус, что ты прямой и честный человек, что ты можешь преодолеть в себе робость, сделать то, что на первый взгляд кажется невозможным.
Я знаю, среди вас немало удальцов, прямо-таки отчаянных ребят, способных на самые дерзкие поступки, порой, к сожалению, необдуманные. Так вот, это очень важно, чтобы поступки ваши были не бесшабашные, а сознательные, чтобы вы знали, ради чего и во имя чего их совершаете. Могу убежденно и твердо сказать: будь ты хоть каким удальцом, но без дисциплины и самодисциплины моряк из тебя не получится.
Служба на флоте требует особой четкости и слаженности в работе. Достаточно ошибиться одному — и боевая задача становится трудновыполнимой для всего корабля, оплошность одного матроса может дорого обойтись всем, а подчас угрожает и жизни всего экипажа. Именно поэтому моряки так высоко ценят дружбу и взаимовыручку, готовность в любой момент прийти на помощь товарищам, а иногда и пожертвовать собой ради их спасения.
Эти качества тоже не приходят сразу, их надо воспитывать в себе исподволь, и повседневная жизнь дает немало возможностей для этого. Если ты заступился за слабого, если уступил товарищу то, что хотелось и самому иметь, но ему оказалось нужнее, если не спасовал перед более сильным или «влиятельным», прямо и принципиально высказал ему все, что считал нужным, — ты на верном пути. Отстаивая свои принципы и человеческое достоинство, ты должен помнить больше не о том, что сделали для тебя, а то, что ты сам должен сделать для других. Ибо вся служба на флоте — это служение людям, своему народу ради его безопасности и счастья.
Если у тебя есть доброта и воля, если ты умеешь быть собранным и дисциплинированным, ты найдешь на флоте свое счастье. Оно будет нелегким, это счастье, и поэтому вдвойне дорогим.
Игорь ПантюховКАКОЙ ОН ВСЕ ЖЕ, ОКЕАН?
В нем нет ни чванства, ни парадности,
когда он плавно волны катит
на зорьке — цвета спелой радости
и цвета грусти — на закате.
Когда он тих в своей безбрежности,
тих, как ребенок за игрой, —
то он бывает цвета нежности
и цвета робости порой.
Но если вдруг валы закружатся,
зажав суденышко в кольцо,
то гневным, темным цветом мужества
пронизано его лицо.
И ни следа от мудрой старости,
и ни следа от доброты,
когда в багровом цвете ярости
он перейдет с тобой на «ты».
Посмотришь на него, послушаешь —
и навсегда поймешь одно:
что только цвета равнодушия
ему природой не дано.
Эдуардас МежелайтисКОМПАС[1]
Ночь пошла к предрассветному месяцу…
Капитану маяк мерещится.
Непонятный, туманом окутанный…
Незнаком поворот к маяку тому.
Ждал моряк тот маяк в скитаниях —
Лишь в мечтах их сбывались свидания, —
Сквозь туман огоньком счастье светится,
До него далеко, как до месяца.
Через частый дождь, через волн галдеж…
То ль дотянешь-дойдешь, то ль на дно пойдешь?
Половину века житейского
Зря проплыл, и спросить за то не с кого.
Кудри черные побелила соль,
Штормом жизнь прошла, как приснилася…
Впереди дорога не близкая.
Начал свой компас он отыскивать.
К счастью путь прямой укажи, компас!
На маяк когда повернуть? Сейчас?
Пароходу, что ходит по синь-морям.
Нужен верный курс, что, как совесть, прям…
Прикачнуло вдруг — и дремоты нет.
Трубку он достал, достает кисет.
И уперся взгляд моряка в компас
И с компаса впредь не сведет он глаз.
Перевел с литовского Игорь Строганов
2. ПЛЕЩЕТ МОРСКАЯ ВОЛНА
Юрий КлименченкоМОРЕ И МОРЯКИПовесть[2]
ВЕТЕР С МОРЯ
Мама настаивала, чтобы после школы я поступил в вуз и получил высшее образование. Где угодно. Пусть в ветеринарном институте. Она считала, что каждый человек должен иметь высшее образование. Я же с детства стремился в море. Шел 1927 год.
Я любил мать и не хотел огорчать ее. Выбрал кораблестроительный факультет Политехнического института. «Буду строить корабли, — думалось мне, — и ходить в море на испытания. А там увидим».
Конкурс был большой. Девять человек на место. Я позорно срезался на первом экзамене и не очень жалел об этом. А вот мама расстроилась.
— Год пропал, — сетовала она. — Все перезабудешь к следующим экзаменам. Надо заниматься, заниматься и заниматься.
— Пойду работать, а на будущий год — в мореходку, — решительно сказал я.
С большим трудом удалось мне устроиться чернорабочим на стройку.
В один из воскресных дней мы с Юркой Пакидовым решили отправиться на набережную Невы. И хотя до моря было далеко, у моста лейтенанта Шмидта почти всегда дул ветер с залива. Мы ощущали его на своих лицах.
Перешли мост. Постояли у памятника Крузенштерну, у Военно-морского училища имени Фрунзе и пошли дальше.
— Смотри, — вдруг сказал Пакидов, — какое-то судно. Пойдем посмотрим.
У Масляного Буяна стоял парусник. Он поднимал свои мачты к самому небу. Мы задрали голову, чтобы посмотреть на верхние реи. Черный корпус притягивали к берегу толстые швартовы. На нем крупными белыми буквами было написано: «Товарищ». По палубе сновали молодые люди в синих шерстяных свитерах, на которых было вышито красным: «У/с «Товарищ» НКПС». Раньше мы ничего подобного не видали.
— Вот это да! — выдохнул Пакидов. — Откуда такой взялся?
С трапа спустились два парня в свитерах и фуражках с блестящими черными козырьками.
— Откуда пришли? — спросил Пакидов.
Моряки с удивлением посмотрели на нас.
— Газеты надо читать, — сказал один из них. — Весь Ленинград знает, а он не знает. Из Аргентины.
— А что за судно?
— Эх вы, ленинградцы! Стыдно за вас!
— Учебное судно «Товарищ», — сказал второй, и они ушли.
Мы купили «Красную газету». Там было напечатано, что учебный парусник «Товарищ» возвратился из дальнего плавания, прошел 20 000 миль, побывал в Буэнос-Айресе и Розарио, что судном командовал известный капитан Лухманов, на паруснике прошли практику 150 учеников из всех морских техникумов Советского Союза. Была помещена и фотография «Товарища» под полными парусами. Но самыми главными являлись последние строчки заметки:
«После небольшой стоянки, приемки снабжения и новой группы учеников барк снова покинет Ленинград и уйдет в учебное плавание с заходом в германский порт Киль, где судну запланирован ремонт».
— Пойти бы в такой рейс, и больше ничего в жизни не надо! — сказал я, когда мы почти выучили заметку наизусть. — Да разве попадешь?
— Не попадешь, — согласился со мною Пакидов, и мы грустные побрели к дому.
С этого дня мы потеряли покой. Каждый свободный вечер ходили на Масляный Буян смотреть «Товарищ». Видели, как команда разбегается по реям, распускает паруса для просушки, как собирает их в тугие валики и быстро спускается по вантам. Дух захватывало, когда мы наблюдали за маленькими черными фигурками, смело передвигающимися по самому верхнему рею. Бом-брам-рею! Какой музыкой звучало для нас это название: бом-брам-рей! В нем слышался и рев бушующего океана, и треск лопающихся парусов, и резкие команды капитана, и щелканье кастаньет в далеком Буэнос-Айресе.
На судно мы не поднимались — у трапа всегда дежурил вахтенный. Мы с берега следили за жизнью на паруснике. Он завладел нашими сердцами. И хотя мы прекрасно понимали, что ни о каком плавании на «Товарище» мечтать не смеем, все же расстаться с ним так просто не могли. Проводим в рейс, уйдет в море, вот тогда уж…
И вдруг… О случай, о котором так много написано! Как-то поздно вечером раздался стук в окно. Я жил в первом этаже, и мы пользовались окном как дверью, считая, что в комнату входить так ближе и удобнее. На улице стоял Пакидов. Он был без кепки, какой-то взъерошенный, возбужденный. Я открыл окно, и он, как барс, впрыгнул в комнату.
— Ухожу в плавание на «Товарище»! Буфетчиком! Понимаешь? Ура! — заорал он, бросаясь на меня.
Юрка повалил меня на матрац, служивший тахтой, катал, давил, зажимал голову. В общем, проявлял восторг дикаря. Наконец, когда мне удалось освободиться, я спросил:
— Как тебе удалось? Врешь ты все! Не может быть! Давай рассказывай.
— Истинная правда! А как получилось? Невероятно. Понимаешь, я рассказал матери о «Товарище», ну, и упомянул фамилию капитана. Она и говорит: «Дмитрий Афанасьевич Лухманов мой хороший знакомый». Ну, тут уж я к ней прилип: попроси, чтобы взял меня на «Товарищ». Она туда, сюда, вуз, учение, но я ее довел до того, что мы оделись и пошли к Лухманову. У-у, какой это человек, ты бы знал! Он выслушал маму, засмеялся и сказал мне: «Что ж с тобой делать? Матросом ты не годишься, да и мест нет. Но я всегда старался помочь молодежи, тем, кто хотел плавать. Пойдешь буфетчиком. Сейчас напишу записку Эрнесту Ивановичу Фреймаку». Оказывается, Лухманов уже не капитан «Товарища». Он начальник техникума. Завтра иду на судно. Вот такие дела.
Я сидел подавленный грандиозностью новости. Пакидов уходит в плавание на «Товарище», а я остаюсь в Ленинграде. Я так ему завидовал, что потерял дар речи.
— Что ты молчишь? — опять заорал Пакидов. — Ухожу в плавание, в Южную Америку! Понимаешь ты это? Тра-ля-ля!
Он не мог сдержать свой восторг.
— Буфетчиком не то, — протянул я, желая хоть чем-нибудь омрачить его радость. — Не морская специальность. Подай, принеси, помой…
Но мои слова на него никак не подействовали.
— Черт с ним! Хоть кем угодно. Но ведь на «Товарище» пойду в плавание!
Пакидов начал работать на «Товарище». Дня через три я пришел к нему в гости. Он с гордостью показывал мне судно, свою маленькую каюту, буфет, кают-компанию, познакомил с несколькими кадровыми матросами, со старпомом Константином Федоровичем Саенко.
Теперь я часто приходил к Пакидову после работы. Я завидовал. Сидел, смотрел, как он моет стаканы и тарелки, на его белую курточку буфетчика и думал, что я тоже мог бы это делать, если бы знал Лухманова и на «Товарище» было бы место… Нет, так дальше продолжаться не может. Надо что-то предпринять.
В один из моих приходов на «Товарищ» взволнованный Пакидов завел меня к себе в каюту:
— Освобождается место хлебопека. Федька Баранов уходит. Ты как?
— Хлебопеком? Конечно, давай! — обрадовался я.
В своей жизни я не выпек ни единого хлеба, но желание попасть на «Товарищ» помутило мой разум. Наверное, в тот момент я согласился бы принять любую должность.
— Давай, — без всякого энтузиазма промямлил Пакидов. Он был уверен, что я откажусь. — Справишься? Хлеб ведь надо печь на сто семьдесят человек.
Эта цифра меня отрезвила. Сто семьдесят человек! Я подумал и отказался:
— Нет, не справлюсь. Отпадает. И тебя подведу и старпома. Выгонят с треском.
Пакидов облегченно вздохнул:
— Не говори! Хлеб-то надо уметь печь.
«Товарищ» все еще стоял в Ленинграде. Наступила зима. Меня уволили со стройки по сокращению. Я безуспешно искал работу. Ее не было. На биржу труда меня не принимали как не члена профсоюза.
А мне так хотелось в море!
Я решил пойти к Лухманову. Я считал, что он единственный человек, кто сможет мне помочь.
Лухманов жил в здании техникума. Робко позвонив, я с замиранием сердца ждал, когда отворится дверь. Открыла пожилая женщина.
— Вы к Дмитрию Афанасьевичу? Раздевайтесь и проходите вон туда.
Я вошел в кабинет. Он напоминал каюту. Полочки с книгами, модели судов, стол красного дерева, заваленный чертежами… Лухманов сидел в кресле лицом к двери и прямо смотрел на меня. Большеголовый, грузный, с рыжеватыми волосами, широким носом и светлыми проницательными глазами.
— Чем могу служить, молодой человек? — приветливо спросил капитан.
Я растерялся и стоял как столб.
— Ну, так в чем дело? Я вас слушаю, — уже нетерпеливо повторил Лухманов. — Садитесь вон на тот стул.
Я не сел. Страшно покраснев, прерывающимся от смущения голосом я начал свою речь:
— Дмитрий Афанасьевич, я знаю, вы всегда помогали молодежи. Перед вами человек, который не может жить без моря. Я вас очень прошу, пошлите меня на «Товарищ». Кем угодно. Я вас очень прошу. Я согласен на любое место.
— К сожалению, не могу вам помочь. «Товарищ» полностью укомплектован. Вакантных должностей нет.
— Ведь Пакидову помогли, Дмитрий Афанасьевич.
— Ах, вот что. Знаете Пакидова?
— Мой друг.
— Понимаю, понимаю. Вместе на судно ходили? К сожалению, ничего нет. Впрочем, — и лукаво взглянул на меня, — кажется, собирается уходить старший помощник капитана. Но на эту должность, вы, наверное, не согласитесь?
— Нет, — серьезно ответил я. Мне было не до шуток.
— Так вот, молодой человек, — Лухманов стал серьезным, — ничем не могу помочь. Хотите в море — поступайте в техникум. Сделайтесь штурманом, механиком или радистом. Будете плавать.
— Дмитрий Афанасьевич, возьмите меня на «Товарищ» без жалованья. Я бесплатно буду работать, — чуть не со слезами попросил я.
— Так нельзя. Бесплатно у нас никто не работает. Да вы не отчаивайтесь. Попадете в техникум, и все будет в порядке, — видя мое огорчение, утешил Лухманов и улыбнулся широко и добродушно.
От этой улыбки у меня полегчало на душе. Я двинулся к двери, но капитан остановил меня:
— Все-таки подумайте о техникуме, раз так любите море.
Через три недели зимним туманным утром «Товарищ» покидал Ленинград. Шел крупный, редкий снег. Он медленно опускался на реи и ванты. «Товарищ» казался пушистым, потерявшим очертания, таинственным «Летучим Голландцем». На палубе толпились родственники и знакомые практикантов. Слышался смех, веселые напутствия, всхлипывания. У борта пыхтели два буксира. Они должны были вывести барк в Финский залив. Я чувствовал себя так, как будто терял что-то очень дорогое.
«Товарищ» ушел. Без Пакидова мне стало одиноко…
Проболтавшись несколько месяцев без работы, я наконец поступил в Ленинградский морской техникум, отлично выдержав все экзамены, и был принят в первый класс судоводительского отделения.
МОРЕХОДКА
Ленинградский морской техникум. Старая мореходка, выпустившая много хороших моряков. Серое трехэтажное здание на 22-й линии Васильевского острова, с башенкой и мачтой наверху. Внутри, у дверей, висит надраенный колокол-рында, под ним стоит столик и сидит вахтенный с повязкой на рукаве. Светлые, широкие коридоры. На стенах — картины из морской жизни. На третьем этаже — музей, заставленный моделями парусных кораблей, шкафами с мореходными инструментами, лоциями, картами.
Не похожа мореходка ни на один другой техникум. Все здесь иное. Студенты называются слушателями, аудитории — классами. В перерыве между лекциями ученики высыпают в коридоры и курилки. Во что только они не одеты! В голубые американские робы, в канадские клетчатые курточки, в синие свитера, в вязаные жилеты всех фасонов и расцветок. Это ребята, побывавшие в дальних плаваниях. Только мы, первокурсники, выглядели здесь посторонними в своих скромных штатских костюмчиках. И запах в коридорах особенный, медовый. Старшекурсники курят голландский табак «три шиллинга за тонну». Покупают его за границей без пошлины, очень дешево и потому в больших количествах. Чтобы хватило на всю зиму, до следующего плавания. Послушать разговоры — тоже таких никогда в другом учебном заведении не услышишь. Говорят про Квебек, Лондон, Гамбург, Средиземное море, Тихий океан, упоминаются пассаты, свирепые норды, названия пароходов и фамилии капитанов. В мореходке три отделения: судоводительское, механическое и радио. Для механиков есть отличные мастерские. Для судоводителей — такелажный кабинет. Им руководит старейший боцман Василий Иванович Грязное. В кабинете везде развешаны кранцы, маты, всякие мусинги и оплетки. Здесь всегда приятно пахнет смолеными тросами, и кажется, что ты попал на палубу парусника.
А преподаватели! Все они бывшие моряки, много плававшие в своей жизни. Энтузиасты. Люди, бескорыстно преданные морю. Вот к нам в класс идет Касьян Михайлович Платонов. Добрейший человек. Он преподает нам морскую практику.
Сейчас — теория корабля. Свой предмет он излагает обстоятельно, скучновато, но иногда такое выдаст, что весь класс умирает от смеха. Мы уже знаем несколько его «баек» и передаем их из уст в уста. Чего стоит, например, такая. Платонов рассказывает о качке корабля и, сохраняя полную серьезность, говорит:
— Коровы груз опасный. Был случай… — он поднимает кверху указательный палец, — в Тихом океане, в свежую погоду, коровы, погруженные в трюмы, так раскачали пароход, что он опрокинулся. Почему? Потому что коровы, когда жуют сено, качают головами, и вот такое раскачивание, синхронное с волнением, послужило…
Класс разражается хохотом. На лице у Касьяна Михайловича ни тени улыбки.
Николая Ивановича Панина мы боялись. Его боялись не только мы, первокурсники, но и бывалые ученики старших классов. Николай Иванович читал астрономию. Читал отлично, но зато и спрашивал жестко.
Когда он входил в класс, брал в руки журнал, начинали дрожать даже самые лучшие из нас. В этот момент все мы старались вжаться в свои стулья, пока глаза Николая Ивановича блуждали по журналу. И вдруг — как выстрел:
— Козловский, к доске! Расскажите про первый вертикал.
Панин требовал совершенно точного изложения своего предмета. Без отступлений. Он не признавал никаких оправданий, ссылок на болезнь и чрезвычайные обстоятельства. Не знаешь — получи двойку и будь впредь прилежнее.
Лекции по морскому праву мы ожидали с нетерпением. Казалось бы, что может быть интересного в сухом кодексе торгового мореплавания, во всяких параграфах, пунктах Гаагских и Йорк-Антверпенских правил?
Но Сергей Иванович Кузнецов сумел заинтересовать нас. Кузнецов, всегда аккуратный, в белом воротничке, сухощавый, со старорежимной седой бородкой клинышком и седыми волосами, приходил в класс, надевал на нос очки и таинственно начинал:
— Итак… 18 января 1902 года в обширном зале страхового общества Ллойда трижды прозвучал колокол. Пароход «Эмансипейшн» погиб. Он столкнулся с французским пароходом «Жан Барт». «Эмансипейшн» затонул через час после столкновения. Владельцы парохода предъявили иск компании «Месажери Маритим» в триста тысяч фунтов стерлингов, но французы отклонили претензии, полностью переложив ответственность за столкновение на владельцев погибшего судна. И, может быть, они бы и выиграли дело, если бы не неожиданные показания лоцмана. Он сообщил…
Класс замирал. Мы уже не видели Сергея Ивановича Кузнецова. Перед нами был французский лоцман. Он давал показания в Королевском суде…
— Самый важный документ на судне, имеющий наибольшую юридическую силу, — вахтенный журнал, — учил нас Кузнецов. — Помните об этом всегда. Избави вас бог от небрежного или легкомысленного ведения журнала. Это может повлечь за собою непоправимые последствия. Вот характерный пример. Наш теплоход проходил норвежскими шхерами. В Вест-фиорде у него скисла машина. Надо было затратить двадцать минут на ремонт, и капитан попросил маленькое встречное норвежское судно поддержать его теплоход за корму, пока механики приведут машину в порядок. Берег был сравнительно недалеко, дул свежий ветер, и капитан боялся, как бы их не снесло на камни.
Через двадцать минут повреждение устранили. Капитаны обменялись по радио любезностями и разошлись в разные стороны, после чего наш капитан сделал в вахтенном журнале такую запись: «Вследствие сильного нордового ветра и близости берега был вынужден из-за поломки машины на двадцать минут подать буксир на норвежский пароход «Сапсборг», за что обязался уплатить его капитану двадцать пять фунтов стерлингов. Если бы не принятые мною своевременные меры, выразившиеся в подаче буксира на пароход «Сапсборг», теплоход мог быть снесен на камни». Обратите внимание на последнюю строчку: «мог быть снесен на камни». Значит, при таком ветре погибнуть? Так?
— Так, так! — кричали мы.
— Вот эта запись, — продолжал Кузнецов, — каким-то образом стала известна владельцам «Сапсборга». Вероятно, через лоцманов-норвежцев, находившихся на борту. И вместо двадцати пяти фунтов вознаграждения за простую услугу владельцы «Сапсборга» потребовали миллион крон за спасение нашего теплохода. Резонно? Безусловно. Если наш капитан сам подтверждает письменно, в вахтенном журнале, что его судно подвергалось смертельной опасности, значит «Сапсборг» его спас от гибели.
— Неужели заплатили? — возбужденно орали мы. — Ведь это грабеж, жульничество!
Никак не хотелось верить, что наш капитан оказался таким легкомысленным.
— Нет, конечно, — успокоил нас Сергей Иванович. — Мы тоже кое-что понимаем в морском праве. Не все так просто. Позиция «Сапсборга» тоже была шаткая. Но какую-то сумму, большую, чем двадцать пять фунтов, им все же пришлось уплатить.
Вопросам нет конца. Кузнецов еле успевает на них отвечать… А тут звонок. Преподаватель уходит, а мы все еще горячо обсуждаем поведение капитана, лоцманов, владельцев «Сапсборга».
Я с благодарностью вспоминаю преподавателей мореходки. Учили они нас хорошо. Васильев, Хабалов, Лосев, Маркузе, Глазенап, Платонов, Сухомель, Кузнецов — все это были имена, пользующиеся известностью и уважением в морских кругах. Многие имели печатные труды. И во главе техникума — Дмитрий Афанасьевич Лухманов. Один из трех человек, удостоенных звания «доктор мореплавания». Коммунист, капитан-парусник, писатель, конструктор, широкообразованный человек. Он любил молодежь. Мы были для него не просто молодыми людьми, но людьми, которые будут представлять нашу Родину за границей, моряками, по выучке, мастерству и знанию которых будут судить о нашем торговом флоте. Он чувствовал себя ответственным за каждого из нас. Дмитрий Афанасьевич делал все, чтобы возродить хорошие морские традиции, и помогал нам освободиться от того скверного, что осталось от старого флота. Он был непримирим ко лжи, бахвальству, позерству и разыгрыванию из себя «морских волков». Он учил нас уважать море, быть с ним на «вы» и в то же время уметь его побеждать, не бояться.
Он был настоящим воспитателем моряков, воспитателем в лучшем смысле этого слова, искренне считавшим, что нет более почетной и интересной профессии, чем профессия моряка.
Дмитрий Афанасьевич входил в класс, и сразу же наступала тишина. Мы знали, что урок пройдет интересно. А может быть, урока вовсе не будет. Лухманов просто расскажет о каком-нибудь плавании, о тайфуне, о том, как судно уходило от урагана и что в это время делала команда. Фактически это был урок морской практики и запоминался на всю жизнь.
На нас, первокурсников, магически действовал и внешний вид Лухманова. Он полностью соответствовал тому представлению о капитане, которое мы имели, начитавшись всевозможных приключенческих романов о море. Кто из нас не восхищался Дмитрием Афанасьевичем, когда встречал его где-нибудь на улице! Он шел в своей длинной черной пелерине с золотыми застежками в виде львиных голов, в фуражке с суконным козырьком, шитым золочеными листьями. Мы знали, такую фуражку в то время мог носить только капитан, пересекший экватор. Он шел, нахмурив густые брови, прямо глядя перед собой.
Не шел, а плыл, опираясь на трость с замысловатой ручкой. Медленно, с достоинством. Редко кто из прохожих не оборачивался ему вслед. Многие ленинградцы знали его и шептали своим спутникам: «Смотрите, это Лухманов. Капитан «Товарища». В Аргентину ходил под парусами».
Его педагогическая и общественная деятельность была широко известна. Недаром впоследствии Дмитрию Афанасьевичу присвоили высокое звание Героя Труда.
Лухманов читал нам морскую практику и правила предупреждения столкновений судов в море — ППСС. Мы чувствовали себя капитанами, когда плавали на деревянных корабликах, двигая их по учебному столу-морю.
Как мне хотелось завоевать расположение Дмитрия Афанасьевича! Хотелось быть рядом с ним, послушать его рассказы, посидеть в его кабинете, получить какие-нибудь книги из его рук. Наконец выдался случай, о котором я мечтал. Однажды Лухманов вошел в класс и не начал, как обычно, спрашивать нас ППСС, а сказал:
— Товарищи, я делаю модель нашего судна «Красная звезда». Кто из вас занимался моделированием и умеет обращаться с деревом?
Никто не успел опомниться, как я уже высоко поднял руку. Лухманов одобрительно взглянул на меня:
— Вот и отлично. Тебя не затруднит помочь мне? Надо сделать пятьдесят два блока разных размеров. Сумеешь?
— Конечно, сумею, — весело и убежденно проговорил я так, как будто всю жизнь только и делал, что изготовлял блоки.
На самом же деле мое знакомство с деревом было очень поверхностным — я умел пилить и колоть дрова, — но желание быть поближе к Лухманову вселило в меня уверенность, что я все смогу.
— Тогда после уроков зайди ко мне домой, — сказал Лухманов и открыл журнал.
Когда я пришел к Дмитрию Афанасьевичу, он показал мне почти готовую модель «Красной звезды». Он сам сконструировал это судно. Его построили силами и средствами нашего техникума на пустыре Васильевского острова. В скором времени «Красная звезда» должна была идти в плавание вокруг света под командованием одного из старшекурсников и командой из учеников. «Красная звезда» была детищем Лухманова. К сожалению, из-за каких-то формальностей и финансовых неувязок рейс этот не состоялся.
Дмитрий Афанасьевич достал пустую коробку из-под сигар и принялся объяснять мне, как нужно делать блоки.
— Постарайся закончить скорее. Когда будет готово, придешь, и мы с тобой начнем вооружать модель, — сказал он на прощание, выпуская меня из квартиры.
«Мы с тобой начнем вооружать…» Вот о чем я мечтал! Буду помощником у Лухманова. Прямо не верится.
…В общем, блоков я не сделал. Тянул, тянул и не сделал. Все находились какие-то более важные дела.
Разразился скандал. Лухманов пришел в класс, взглянул на меня такими глазами, что я похолодел, и проговорил:
— Вижу, что понадеялся на вас напрасно. Завтра принесите коробку и то, что вы успели там сделать за месяц.
Мне хотелось провалиться сквозь землю. Дома я лихорадочно принялся за блоки. Куда там! Я торопился, блоки не получались. До поздней ночи я работал и, вырезав с десяток рахитичных уродцев, заснул над ними в полном изнеможении. А на следующий день, завернув в газету свое «производство» и остатки коробки, отправился в техникум. Первый урок давал Лухманов. Я с трепетом ждал его появления. Вот он вошел. Не дожидаясь вопроса, я вскочил, протянул ему сверток:
— Вот…
Лухманов молча развернул газету, высыпал содержимое на стол, потом гневно взглянул на меня:
— Не понимаю, зачем понадобилось вам вранье? Вы же никогда и ножа в руках не держали. Никто вас не заставлял помогать мне. Не понимаю… Посмотрите, пожалуйста. Разве «это» можно назвать блоками?
Товарищи повскакали с мест и устремились к столу.
— Сразу видно работу краснодеревца! — ехидно крикнул кто-то сзади.
Раздался хохот. Всем, кроме меня, было очень весело. Я же сидел красный, как якорный буек. Когда веселье несколько улеглось, Дмитрий Афанасьевич серьезно сказал:
— Блоки — мелочь, товарищи, но в такой мелочи проявляется характер человека. Запомните. Если ты однажды дал слово, должен его сдержать. Обещал что-нибудь — выполни обязательно. Не можешь — не обещай. Вы будете капитанами. И, пожалуй, одно из самых плохих качеств для капитана — вот такая безответственность. Вам должна верить команда безоговорочно. А вот таким людям, — он опять взглянул на меня, — она верить не станет, если ее хоть раз обмануть… Ну, хватит. Начали заниматься.
Если бы я мог ему сказать откровенно, почему я вызвался делать эти чертовы блоки! В его глазах я был болтуном и обманщиком. Вот тебе и помощник Лухманова!
Но вскоре произошло событие, которое начисто отвлекло мое внимание от Лухманова, блоков и занятий в техникуме вообще. Я познакомился с Лидочкой. Это знакомство круто повернуло мою морскую судьбу.
ЛИДОЧКА
Как-то в середине года один из товарищей спросил меня:
— Что вечером делаешь?
Я неопределенно пожал плечами.
— Хочешь, познакомлю с одной девчонкой?
— Кто такая?
— Лидочка. Моя соученица по школе. Сегодня я должен к ее матери зайти по делу. Можешь пойти со мной.
Вечер был свободный, и я согласился. Чтобы произвести впечатление на будущую знакомую, я надел свои лучшие вещи: белый макинтош, шляпу и синие вылинявшие «дунгари».
На третьем этаже облупленного дома на Лиговском проспекте мы позвонили в дверь, обшитую черной клеенкой. Какая-то древняя старушка впустила нас в прихожую. Я намеренно долго стаскивал свой «макен», все надеялся, что выйдет эта самая девчонка, с которой я пришел знакомиться, и будет поражена моим иностранным видом, но она не вышла. Вместо нее появилась полная, еще не старая женщина с жестковатыми голубыми глазами, затянутая в черное шелковое платье.
— А, мальчики, здравствуйте. Проходите в гостиную. Как поживают родители? — спросила она моего товарища. — Здоровы? Как дядюшка?
Приятель ответил на все вопросы и потом сконфуженно сказал:
— Мне бы надо с вами поговорить наедине, Анна Николаевна.
— Ну что ж, пойдем поговорим, если надо. Вы нас извините, — обернулась ко мне хозяйка.
Они вышли. Я чувствовал себя крайне неловко. Но тут отворилась дверь. В комнату вошла девушка.
Я взглянул на нее и понял, что это именно она, та, которую я искал, о которой мечтал, видел во сне и уже любил, никогда не встречая прежде. Светлая, подстриженная под мальчишку головка, лазурные глаза, широкий носик и родинка над верхней губой. Она! Лидочка была одета в длинную бархатную толстовку и такую короткую юбочку, что она еле-еле прикрывала колени.
— Здравствуйте, — проговорила Лидочка и улыбнулась.
Не знаю, каким колокольчиком прозвучал ее голос. Мне показалось, что я услышал музыку. Я поздоровался и больше не сказал ни слова. Что со мною случилось? Раньше я никогда не смущался в присутствии девушек. Даже бывал излишне развязен. А тут…
Меня о чем-то спрашивали, я отвечал односложно и замолкал. Скоро мы стали собираться домой. Нас не удерживали. На прощание Лидочка сказала из вежливости:
— Заходите, пожалуйста.
Щелкнул замок. Мы спускались по лестнице.
— Добрая старушка, — засмеялся приятель. — Дала пятерку до стипендии. Живем! А то не у кого было занять. Специально за этим и приходил. Как, понравилась Лидочка?
— Ничего, — как можно безразличнее ответил я.
Целую неделю я мучился. В голову ничего не лезло. Несколько раз подходил к телефону, хотел позвонить. Придумывал, что скажу. Что-нибудь веселое, остроумное, возьму реванш за глупое поведение, пусть знает, с кем имеет дело. Не придумал. Ходил как в воду опущенный.
В субботу после занятий в мореходке решился. Набрал номер.
— Алло?
— Лидочка? Юра говорит.
— У меня Юр знакомых нет.
Не помнит. Этого я и боялся.
— Ну, Юра. Еще с этим… — я назвал имя моего товарища, — у вас дома целый час сидел. Вспомнили?
Помолчала.
— Теперь вспомнила. Вы еще в таких смешных штанах были: с передником и лямками, как у детишек. Да?
«Смешных»! Высший класс мореходской моды, а она — смешных!
— Ага… в синих.
Или пан, или пропал.
— Я хотел вас в кино пригласить. Картина мировая идет в «Паризиане». Называется «Жизнь за жизнь». Пауль Вегенер играет. Пойдем сегодня?
— Сегодня не могу. Завтра, если вам удобно.
Согласилась! Я даже трубку чуть не выронил от радости. Договорились встретиться у кинотеатра за полчаса до начала сеанса.
Вечером я никуда не пошел. Сидел дома и мечтал о Лидочке. Все представлял, как мы с ней в кино пойдем, о чем будем говорить. А в воскресенье занялся приведением в порядок своего туалета. Выутюжил брюки, робу решил не надевать, «макен» почистил, поля у шляпы прогладил. Надел рубашку с галстуком. Без конца смотрел на часы. Они как будто остановились. Я и за книги хватался, и комнату прибирал, и задание по навигации пытался выполнить. За час до начала не выдержал. Оделся, выскочил из дому. Бог мой, меня так и обожгло! Мороз градусов двадцать пять! В трамвае я уже закоченел. С полчаса я бодро подпрыгивал у входа в «Паризиану», согреваясь испытанным методом извозчиков — сам себя хлопал по спине. Но к семи часам я уже доходил. Сеанс начинался в семь пятнадцать, а Лидочка не приходила. Я с надеждой смотрел на каждый трамвай с номером «четыре», на нем она должна была приехать. Напрасно. Трамваи катили один за другим, ее не было.
«Не придет, — думал я. — Обманула! Знает ведь, что мороз. Двадцать минут уже жду сверх срока. Не придет. Еще пять минут — и уйду. Хватит. Подумаешь, королева!»
Но проходило пять минут, еще пять, а я все прыгал у входа в кино. Не уходил. Ровно в семь тридцать она сошла с трамвая.
— Ах, ах! Я, кажется, немножко опоздала? Не сердитесь, пожалуйста. Задержалась дома. Ну не сердитесь, — ворковала Лидочка, беря меня под руку.
— Н… ничего. Мы опоздали на сеанс. Пропали билеты. П… пойдем на второй, — прошептал я плохо ворочающимся от мороза языком.
Лидочка говорила, извинялась, сожалела, что пропали билеты. Я не слушал. Мне было нестерпимо холодно. Только через некоторое время, в фойе, в ожидании начала второго сеанса, я начал отогреваться и стал способен шутить и отвечать ей.
Когда же мы очутились в теплом, темном зале, мне сделалось совсем хорошо. Я взял ее руку в свою и, испытывая невероятное блаженство, привалился к ее плечу. От белого барашкового воротничка пахло дешевенькими духами. На экране страдал Пауль Вегенер. У меня начали слипаться глаза. Меня разморило. Я собрал всю свою волю, чтобы не уснуть, как-то непроизвольно положил голову на белый Лидочкин воротник и задремал.
— Бедный мой! — услышал я ее голос — Перемерзли. Как я виновата перед вами! Но я не думала, что вы будете ждать так долго…
Ее слова были лучшей наградой за все мучения, что я перенес.
Фильм кончился. Мы вышли на улицу. Мороз стал еще крепче. Я посадил Лидочку в трамвай.
— Обязательно звоните! — крикнула она с площадки.
Несколько позже, сидя дома с намазанными гусиным жиром ушами, я подумал, что Лидочка опоздала нарочно. Наверное, испытывала меня на верность. С этого началась наша любовь.
Я совсем забросил занятия в техникуме. Мы встречались почти каждый день. Ходили по морозу, по слякоти, ездили за город. Лидочка приходила ко мне, я приходил к ней, к величайшему неудовольствию Анны Николаевны, Наверное, ей не нравилась такая неразлучная дружба.
Весной, перед самым окончанием первого курса, когда мы уже сдали все предметы и готовились уезжать на практику, пришла грустная Лидочка.
— Я на минутку. Все очень плохо. Мы должны расстаться и больше не видеться.
— Почему?
— Мама настаивает. Она говорит, что я должна выйти замуж… и ты этому мешаешь.
— А ты что?
— Я не хочу.
Расстаться? Не для того я искал ее, чтобы вот так просто отпустить. Мама настаивает. Невозможно! И я принял решение. Ведь мне было девятнадцать.
— Успокой мать. Выйдешь замуж.
— Ты с ума сошел! Ни за кого не выйду.
— Выйдешь. За меня. Завтра. Согласна?
Она не колебалась:
— Согласна. А жить как будем?
— Там увидим. Завтра я пойду в техникум, получу обмундирование и к двенадцати приду на угол Фонтанки и Невского. Там и загс. Не опаздывай.
На следующий день я поехал в мореходку. Получил там бушлат с двумя золотыми птичками на рукаве, что означало «второй курс», пару сапог и две тельняшки. Все это я свернул в неуклюжий тюк, перевязал смоленым шкимушгаром и был готов к бракосочетанию.
Ровно в двенадцать я стоял у загса. Невеста, конечно, опоздала. Минут на двадцать. Мы поднялись на второй этаж. Красные от смущения, подали паспорта. Я все еще держал свои пожитки в руках, не зная, куда их деть. Женщина, производившая запись, подозрительно оглядела нас. Нет, все было в порядке, кроме нашей неприличной молодости. Через десять минут мы стали мужем и женой.
На лестнице никого не было, и мы поцеловались.
— Надо сейчас же поехать и объявить маме, — твердо сказала Лидочка, когда мы вышли на Невский.
Встретила нас Анна Николаевна сурово. Без улыбки. Не обрадовалась моему появлению. Лидочка куда-то убежала. Я остался с тещей с глазу на глаз.
— Как учеба? — для приличия спросила она.
Вообще-то ей было наплевать на мою учебу! Раньше она никогда ею не интересовалась.
— Да вот женился, — с опаской проговорил я.
Теща, против ожидания, улыбнулась. Новость ее явно обрадовала. Наверное, подумала: «Слава богу, этот пижон женился на какой-то дуре. Теперь ходить к нам не будет».
— Правильно, — сказала она. — В брак надо вступать молодыми. На ком женился-то?
— На Лидочке.
Анна Николаевна переменилась в лице.
— На какой Лидочке?
— На вашей.
Тут она как закричит:
— Лидия! Иди сюда немедленно!
Появилась бледная, но решительная Лидочка.
— Он правду говорит? — тихим, угрожающим голосом спросила Анна Николаевна, наступая на дочь.
— Правду, мамочка.
Что тут было! И слезы, и упреки, и угрозы, и оскорбления. Я слушал молча, все терпел, но когда Анна Николаевна крикнула, что я голодранец и чтобы больше в ее доме не появлялся, обиделся. Взял за руку жену, другой поднял бушлат с сапогами и сказал:
— Пойдем, Лидия.
Мы вышли и поехали ко мне.
Как все это было смешно и глупо!
Я долго сердился на тещу, не понимая, что Анна Николаевна — мать и тревожится за судьбу дочери. Какой я был муж? Ничего не имеющий, кроме белого бумажного «макена», синих «дунгари» и двадцати рублей стипендии. А слов «безумная любовь» она не понимала.
На следующий день Лидочка провожала меня в Архангельск. Я уезжал в первое настоящее плавание. А она пошла домой, к своей матери. Наверное, у нее на душе «скребли кошки». Вдруг кто-нибудь из домашних спросит: «Вышла замуж? Где же твой муж, объелся груш?»
Неприятно. Но в девятнадцать лет все невзгоды переживаются легче.
Я в бушлате и мичманке стоял в коридоре, смотрел на убегающий перрон и напевал:
Он юнга, родина его Марсель,
Он обожает песни, шум и драки.
Он курит трубку, пьет крепчайший эль
И любит девушку из Нагасаки.
Уезжал моряк, оставивший любимую в далеком порту… Мне было грустно и радостно.
ПЕРВОЕ ПЛАВАНИЕ
Наша группа практикантов приехала в Архангельск в середине мая. Он встретил нас пронизывающим, холодным ветром. По Двине плыли редкие льдины, сновали смешные маленькие пароходики «макарки», до отказа набитые пассажирами. Суденышки отчаянно дымили. У каждого из них позади трубы были уложены дрова. Топливо для котлов. Переехав на правый берег реки, где расположился город, мы вышли на улицу. Архангельск мне не понравился. Какие-то приземистые, приплюснутые дома, выкрашенные желтой краской, деревянные дощатые тротуары, пыль, посреди площади — некрасивый собор. Мне показалось, что город походит на огромный монастырь со службами. По проспекту Павлина Виноградова, главной улице, лязгая по рельсам, изредка проезжали старомодные, сильно потрепанные трамваи.
Все мы имели направление на суда «Убеко-Севера». Расшифровывалось название так: «Управление безопасности кораблевождения». Узнали туда дорогу.
Архангелогородцы говорили на певучем языке, делая ударение на конце слов. Нам это казалось смешным. Трамвай привез нас еще к одной речке. Она называлась тоже необычно: «Кузнечиха». Перешли деревянный наплавной мост и очутились в Соломбале. У огромного кирпичного здания, похожего на тюрьму, остановились и прочли вывеску у ворот: «Убеко-Север». Значит, нам сюда. Через проходную долго не пропускали. Куда-то звонили, спрашивали фамилии, читали направления, выданные в техникуме. Наконец пришел военный командир с двумя средними нашивками, пересчитал, опять спросил фамилии и повел за ворота. Здесь была территория «Убеко-Севера». Его склады, мастерские, причалы. Командир назвался Николаем Николаевичем и сказал, что на судах «Убеко» команды вольнонаемные, но они плавают под синим флагом с изображением компасной катушки, что означает их принадлежность к гидрографической службе.
— Большие суда? — спросил я.
— Не особенно. Удобные для выполнения работы.
— А куда они плавают? За границу ходят?
Николай Николаевич усмехнулся:
— Нет. По Белому и Баренцову морю. До Новой Земли. По диким местам. Снабжаем маяки дровами, продовольствием, баллонами с газом, устанавливаем знаки, створы. Работы много.
Мы знали, что нам предстоит, и все-таки были разочарованы. Плавание показалось нам уж больно неинтересным. Так за разговорами дошли до причала. Он выходил на Маймаксу, один из притоков Двины. У стенки стояли три небольших парохода: «Таймыр», «Метель», «Пахтусов». О, «Таймыр»! Неужели это тот, на котором в 1913 году плавал знаменитый Вилькицкий? Я спросил об этом у Николая Николаевича.
— Да, этот самый, — подтвердил он. — «Вайгач», его родной брат, погиб, если помните, а «Таймыр» жив и еще крепок. Правда, по сравнению с другими судами, стоящими у причала, «Таймыр» был самым большим и производил впечатление крепкого судна. Он имел ледокольные образования кормы и носа. В душе я подумал: «Хорошо бы попасть на «Таймыр». Все-таки ледокол, историческое судно, и можно будет потом небрежно сказать: «Я плавал на «Таймыре». Да, да, на том самом «Таймыре», на котором Вилькицкий…»
Мне повезло. Когда нас распределяли, меня назначили на «Таймыр». Туда же из моих одноклассников попали еще двое — Пунченок и Дворяшин. Кадровой команды на судне не хватало, и нас на следующий день перевели в штат матросами второго класса. Среди учеников такое назначение считалось большой удачей. Мы сразу становились настоящими моряками и к тощей стипендии прибавлялась зарплата. А это являлось немаловажным фактором.
«Таймыром» командовал старенький капитан эстонец Придик, старшим помощником был моряк из поморов Пустошный и вторым штурманом — Николай Николаевич. Тот командир, который нас встретил у ворот. Все они были военные, носили форму. Остальная же команда набиралась из обыкновенных, гражданских моряков. Их имена стерлись в памяти, но одного матроса, Германа или, как его чаще звали, Герку, я запомнил на всю жизнь. Высокий, с сильным, гибким телом, с курчавыми золотистыми волосами, небольшой головой, длинной шеей, маленькими темными злыми глазами и слегка приплюснутым носом, Герка напоминал змею. А губы у него были почему-то неестественно красными, как будто накрашенными. У соломбальских девчонок он пользовался успехом. Мы видели его то с одной, то с другой. Герка принял наше появление на судне недружелюбно. Когда мы вошли в кубрик, он приветствовал нас словами:
— А, сачки прибыли. Ты, боцман, мне в напарники никого из этих не давай. Я одну зарплату получаю.
Это было оскорблением. Пунченок что-то пробурчал в ответ, а Дворяшин и я промолчали. Не хотелось сразу же портить отношения. Может быть, все наладится. Мы поселились вместе с командой в просторном неуютном кубрике, выкрашенном скучной, грязноватой охрой. Посреди стоял стол, покрытый линолеумом. На нем мы обедали, а потом играли в кости и шахматы. Матросы отнеслись к нам безразлично. Пришли новые люди и пришли, а чего они стоят — покажет будущее. Только Герман всегда старался хоть чем-нибудь задеть нас, да и не только нас, но и других. Из-за него в кубрике часто вспыхивали ссоры.
К большому нашему огорчению, «Таймыр» в рейс пока не собирался. Он стоял у причала, заканчивал ремонт котлов, и в лучшем случае мог выйти недели через две. А мы-то думали, что достаточно нам бросить свои чемоданчики на палубе судна, как раздастся команда: «Отдать швартовы!» Мы рвались в море, а тут полагалась стоянка.
Начались корабельные будни. Нам поручали самую неинтересную работу: обить ржавчину в угольных бункерах. Бункера — тесные, глубокие шахты — были запущенны, и ржавчина покрывала их стенки толстой, сплошной коростой. Каждое утро, после завтрака, переодевшись в грязную робу, вооружившись кирками, защитными очками, мы спускались в бункер, Целый день, с коротким перерывом на обед, поднимая страшный грохот, мы колотили по железным стенкам. Ржавчина отлетала пластами, колола лицо, забивала нос и уши, а мы всё колотили, колотили до одурения. Казалось, что работа совсем не двигается. К концу дня, оглушенные и совершенно обессиленные, вылезали на «свет божий». Садились прямо на палубу и дышали чистым воздухом. Потом шли в баню, наскоро мылись и заваливались в койки. Даже есть не хотелось. Непривычны мы были к такой работе. Если Герман находился в кубрике, когда мы появлялись там после бункеров, он неизменно говорил:
— Пришли будущие капитаны? Сколько сегодня наработали? Метра два квадратных сделали? Ничего, привыкнете. Это вам не бабам мозги замусоривать, про штормы рассказывать. Погодите, ягодки еще впереди.
Мы устало огрызались. Не до подначки нам было. Вечером в кубрике над столом зажигалась лампа, и тот, кто оставался на судне, садился играть в карты или читать. Герман в карты не играл. Если он не уходил на берег, то собирал вокруг себя несколько человек любителей всяких баек и рассказывал. Рассказывал про свои победы.
— Хватит тебе языком трепать, Герка! Уши вянут!
— А ты уши заткни. Кстати, тут не институт благородных девиц. Да знаю я: одно заткнешь, другое оставишь.
Меня не интересовали его рассказы. Мы привыкли к похабщине, и непристойная форма, тупость суждений не удивляли и даже не раздражали. Я не останавливал его, придерживаясь удобной точки зрения: «не любо — не слушай, а врать не мешай».
Но однажды за ужином, когда он сел на своего любимого конька, не знаю, что со мною случилось, я ввязался в разговор:
— Слушай, ну что ты заладил одно и то же? Надоело! Все скверные, все продажные, а где же хорошие? Где честные, благородные, верные?
Что тут началось! Я не могу повторить даже десятой доли того, что выслушал от Германа. Может быть, на этом все бы и кончилось, но он совершил ошибку: непосредственно оскорбил меня и мою семью. Я вскочил:
— Замолчи, скотина, или я разобью тебе котелок! Замолчишь, сволочь?
Казалось, что мои слова только подхлестнули Герку. Его речь стала еще грязнее. Он издевался над моей женой и матерью. Я потерял контроль над собой и от ярости уже ничего не соображал. Схватил со стола медный чайник, из которого мы всегда пили чай, и с силой швырнул в Герку. К моему счастью, он уклонился. Чайник снарядом просвистел мимо его головы, ударился о койку. Носик у чайника сплющился. Теперь наступил Геркин черед. Он был не из тех людей, которые прощают обиды.
— Убью! — тихо сказал он.
Не торопясь взял со стола нож и пошел на меня. Не думаю, что он хотел меня ударить, вероятнее всего, просто собрался попугать, унизить, но тогда я забежал за стол, схватил табуретку, приготовился к обороне. Нас разняли. Герман сквозь зубы процедил:
— Я тебе этот чайник не забуду, припомню. Каждый день смотри на носик и вспоминай сегодняшний день!
И он припомнил. Правда, после ссоры Герман никогда не задевал меня, хотя и продолжал свои обычные разговоры.
В начале июня «Таймыр» вышел в море. Мы ждали этой минуты с нетерпением. Дул свежий, прохладный северо-восточный ветер, но мы не уходили с палубы. Проплывала мимо зеленая, ставшая домом Соломбала, лесозаводы со стоящими у деревянных стенок судами, причалы «Экономии». «Таймыр» уже просвистел тоненьким голосом три продолжительных свистка, что означало прощание с портом. Одно из судов ответило басовито и солидно. Маймакса петляла. Вскоре потянулись низменные болотистые берега. Ветер стал крепче, холоднее. Чувствовалась близость моря. Берега удалялись. Слева они уже еле виднелись.
«Таймыр» шел между красными и черными вехами. Впереди краснела маленькая точка, не то буй, не то веха.
— Северодвинский плавучий маяк, — сказал кочегар, поднявшийся на палубу подышать.
Верно, это был маяк. Я видел такой впервые. Он казался самым настоящим судном с бушпритом, выкрашенный в красный цвет, с белой полосой посредине. Только в центре палубы возвышалась мачта с большим маячным фонарем. Мы прошли «плавучку» близко. Кто-то из маячных помахал нам рукой. Видно, распознал знакомого.
Так незаметно мы оказались в море. «Таймыр» стало покачивать. Он переваливался, как настоящий большой ледокол. Справа тянулся черный высокий «Зимний берег». В море гуляла волна. На судно, как стая курчавых болонок, бежали шипящие барашки. Так легко дышалось! Я полной грудью вдыхал прохладный воздух и казался себе таким сильным, смелым, мужественным. Несколько лет, проведенных мною в яхт-клубе, принесли большую пользу. Я не укачивался, легко передвигался по палубе, кое-что знал из морской практики. Вот я и стал настоящим моряком. Так мне казалось. На ледоколе плыву в Белом море, а впереди Северный Ледовитый океан. Вероятно, встретятся штормы и мне придется бороться с ними. А потом мы будем высаживаться на необитаемые, острова, строить навигационные знаки, выгружать продовольствие на маяки… Мысли были самые детские.
Я поднялся в рубку. Пунченок стоял на руле. Часы показывали полночь, но было светло, как днем. В Белом море летом ночей не бывает. Пунченок недовольно сказал:
— Вставай. На вахту надо выходить за пять минут до смены. Понял? — До мореходки он учился в Военно-морском училище и гордился тем, что знает все морские порядки.
Я принял теплые ручки небольшого штурвальчика. Судно покачивало, и я никак не мог удержать его на курсе. Рыскал градусов по десять то вправо, то влево. Волновался и от этого все чаще гонял руль с борта на борт. Николай Николаевич нес штурманскую вахту. Он несколько раз заглядывал ко мне в компас, качал головой. Потом взглянул на мое лицо, подошел.
— Дай-ка сюда, — проговорил он, легонько отталкивая меня от штурвала, — и смотри.
Не прошло и нескольких секунд, как штурман успокоил судно. Оно устойчиво легло на заданный курс.
— Обернись, — сказал Николай Николаевич. — Ровная струя за кормой?
— Ровная.
— Становись к штурвалу. И запомни одно золотое правило: чем меньше ты будешь гонять руль, тем лучше. Чуть-чуть. Полградуса вправо, полградуса влево. И достаточно.
Я встал к рулю, начал меньше крутить штурвал. Судно пошло ровнее.
— Вот видишь, я был прав, — довольно сказал штурман. — Учись, пока я жив.
К концу вахты я уже довольно сносно управлял «Таймыром». Правило действительно было «золотое». Не гоняй руль, и все будет хорошо.
Утром ветер притих. Море начало успокаиваться. От воды поднимался низкий туман. Когда я сменился, пробили склянки — четыре утра. Такая рань, а солнце шпарит вовсю. На мою долю пришлась «собачья» вахта — с двенадцати до четырех. Я позавтракал, улегся в койку с чувством выполненного долга. Отстоял первую матросскую вахту.
Проснулся я оттого, что начал ерзать в койке. Судно качало. Меня то прижимало к борту, то к деревянной доске ограждения. По палубе кубрика катался все тот же медный чайник со смятым носиком. Он катался и гремел. На нижней койке, заклинившись подушками, похрапывал Герка. Качка на него не действовала.
«Погода изменилась, — подумал я. — Штормит, наверное. Надо вылезти на палубу».
Я, с трудом сохраняя равновесие, оделся и поднялся наверх. От утреннего спокойствия не осталось и следа. Небо и море стали серыми, волны потеряли свой мирный вид. Они катились одна за одной, большие, с белой пеной на верхушках. По передней палубе гуляла волна. Трудно было стоять.
— В горло моря вошли, — сказал пожилой матрос, убиравший с палубы концы. — Паршивое место. Здесь всегда дует, как в трубу.
Две недели «Таймыр» ходил по побережью Белого моря, а потом перебрался в Баренцево. Мы ставили новые навигационные знаки, ремонтировали старые, снабжали маяки дровами и продовольствием. Тяжелая это была работа! Ледокол становился на якорь в открытом море, против маяка. Спускали карбас, грузили и гребли к берегу. Обычно, не дойдя до него нескольких метров — не позволяла глубина, — мы перелезали через борт лодки, выстраивались в «цепочку» и, стоя по колено, а иногда и по пояс в воде, на руках передавали грузы. Требовалось выбросить их за линию прибоя, а там уж — дело маячных сторожей.
Если мы не занимались снабжением маяков, то поднимали на вершины скалистых островов тяжелые бревна, баллоны с горючим газом для мигалок, доски. Капитан «Таймыра» А. А. Придик всегда торопился. Работы было много, и ему хотелось использовать каждую минуту спокойного летнего времени. Мы не успевали заснуть, как слышался грохот отдаваемого якоря и команда: «Подъем! Карбас на воду!»
Месяца через полтора, обойдя с десяток «богом проклятых» мест, «Таймыр» пошел в Кольский залив, на остров Сальный, где мы должны были взять пустые баллоны, заменить их новыми, после чего наконец возвращаться в Архангельск. Архангельска мы ждали с нетерпением. Все-таки город…
Выгрузили баллоны из карбаса и принялись таскать их на вершину, к мигалке. Брали баллон два человека. На мое несчастье, напарником мне попался Герка. Я всегда избегал работать с ним, а тут так пришлось.
— Чего смотришь? Бери сзади. Я впереди стану, — хмуро процедил Герка.
Мы подняли баллон и, спотыкаясь на скользких, обросших мохом камнях, медленно двинулись к маячку. Подъем был трудный. Мы несколько раз останавливались передохнуть. Стояли молча, не говорили друг другу ни слова. Герка демонстративно отворачивался от меня. Наконец дотащились до вершины. Надо было сбрасывать баллон на землю. Опасный момент. Их всегда сбрасывали по команде переднего, одновременно, иначе тяжелый баллон мог упасть на человека. И вдруг, не предупредив меня, Герка бросил свой конец. Опоздай я на долю секунды — остался бы без ног. Я подпрыгнул. Баллон откатился в сторону.
— Что делаешь, подлюга?! Человека хочешь угробить? — вскочил с камня отдыхавший на нем кочегар Костя Попов, силач и добряк. — Морду тебе за это набить надо! Ох и гад же ты, Герка!
— Иди ты… знаешь куда… Чего привязался? Видишь, не рассчитал. С каждым может случиться. Не нарочно я бросил, — трусливо отвел глаза Герка.
— Ты и Волошину тогда «не нарочно» трапик положил, когда он за борт сыграл? Чуть не утонул. Помнишь, когда тебе рожу всей капеллой били? Забыл?
— Такие, как ты, всё с ног на голову поставить могут, — пробурчал Герка, явно не желая предаваться воспоминаниям.
— Имей в виду: последний раз тебе сходит. А ты, — обратился Костя ко мне, — больше с ним не становись. Я сам с ним поработаю. Давай пошли.
Герка злобно взглянул на кочегара, ничего не сказал и поплелся вниз за следующим баллоном.
Через три дня «Таймыр» пришел в Архангельск. В конторе «Убеко» нас ждала телеграмма. В ней говорилось:
«Ленинградским практикантам срочно выехать в Керчь на учебное судно «Товарищ» для прохождения дальнейшей практики».
Я покидал «Таймыр» с радостью. Я был слишком утомлен тяжелой работой, непросыхающей робой, вечным недосыпанием. Нет, если быть честным, мне не понравилось первое плавание. Я ждал романтики и не нашел ее. Мне все время хотелось спать, больше я ни о чем не думал. Впрочем, думал. Мне казалось, что я неправильно выбрал себе специальность.
ПОД ПАРУСАМИ
Это было море Станюковича, Лондона, Джозефа Конрада. Море, о котором я так много читал. Оно расстилалось передо мной бескрайним голубым простором и слепило глаза солнечными зайчиками. В тихие темные ночи оно таинственно мерцало, оставляя за кормой светящийся след потревоженной воды. Когда на небе появлялась луна и прокладывала серебристую дорожку к горизонту, все кругом становилось сказочным, нереальным… И корабль был достоин поэмы. Огромный четырехмачтовый барк, один из немногих оставшихся в мире. «Товарищ»! Мечта моей юности.
Мне надо было поплавать на нем, для того чтобы запомнить на всю жизнь. Запомнить его под полными парусами, свист ветра в снастях, шум воды у бортов и штевня, когда барк летел, накренившись, со скоростью в тринадцать узлов.
Я запомнил и команду капитана: «Все наверх! К шквалу приготовиться! Бом-брамселя и брамселя убрать!» И то, как мы лежа животом на раскачивающихся реях, с кровью, выступающей из-под ногтей, скатывали вырывающуюся из рук парусину. А какое чувство удовлетворения охватывало нас после таких авралов! Мы всё успели сделать вовремя, мы настоящие матросы… И вахты у деревянного штурвала «Товарища» я запомнил. Ведь тебе подчинялось удивительное судно, почти живое существо. От твоей воли и умения зависело, чтобы оно не закапризничало, не обстенило парусов, не вышло из ветра… Все это я запомнил. Все так ярко в памяти, будто не было прожитых десятилетий. Замечательное, незабываемое плавание!
«Товарищ» бродил по Черному морю. Делал повороты, мы убирали и ставили паруса, становились на якорь у живописных крымских берегов, спускали шлюпки, проводили учения. Купались, загорали, мыли и чистили свое судно. Всего на «Товарище» собралось сто пятьдесят семь учеников из техникумов. Они приехали из Владивостока, Одессы, Херсона, Баку и Ленинграда.
К моему большому огорчению, Пакидова на «Товарище» уже не было. Вместе с Алькой Ланге он перешел на ленинградский теплоход «Ян Рудзутак», и теперь плыл где-то в Средиземном море. Но зато я встретил Мана. Ваня Ман среди нас был человеком известным, даже больше — знаменитым. Высоченного роста, очень сильный физически, светловолосый, голубоглазый, он слыл большим любителем парусного дела, знал его отлично. «Красная звезда» собиралась идти вокруг света под его командованием. С Маном меня познакомил Пакидов, когда я приходил к нему на «Товарищ». К тому времени Ман уже окончил техникум, но числился в штате «Товарища» матросом, так как не имел плавательного ценза. Он сразу завоевал мое расположение простым, дружеским отношением, несмотря на то что я был значительно моложе его и море знал только по книгам и яхт-клубу.
Ман встретил меня дружелюбно. Он уже занимал должность боцмана и командовал вторым гротом. Увидев меня, он предложил:
— Хочешь в мою вахту? На второй грот?
— Конечно!
— Ладно. Попрошу старпома.
Так я попал во вторую вахту.
Жили мы в огромных кубриках, переделанных из грузовых трюмов. Утром нас выстраивали на подъем флага, после чего начинались занятия, уборка судна, парусные учения.
Около двух месяцев «Товарищ» находился в учебном плавании. Изредка он заходил в порты, вызывая восхищение жителей и курортников. Мы страшно гордились и фасонили, когда слышали, как девушки шептали нам вслед: «Это ребята с «Товарища». И хотя Феодосия не Буэнос-Айрес, а Черное море не Тихий океан, мы чувствовали себя не менее опытными моряками, чем ученики, ходившие в Южную Америку.
На комсомольском собрании меня выбрали в редколлегию стенгазеты. Я отказался. Предложили работать уполномоченным МОПРа. Я опять отказался. Когда секретарь сделал мне замечание, я высокомерно заявил:
— Пусть этим занимаются те, кто парусного дела не знает. А мне некогда.
«Я моряк, работаю на нижней брам-рее, боцман мной доволен. Чего же еще?» — так я думал. Мне уже казалось, что я почти адмирал Ушаков.
И вдруг слух: «Товарищ» идет на десять дней в Одессу. Одесса! Я никогда не был в этом городе, но слышал о нем много.
А теперь практиканты-одесситы не давали покоя со своей Одессой. Целыми днями они жужжали: «Одесса — черноморский Париж! Самые красивые женщины в Одессе! Город моряков! Золотые пляжи! Куприн написал «Гамбринус». Он еще существует…»
Если все правда, я должен показать Одессу своей Лидочке. Пусть она посмотрит и на «Товарищ», пусть проникнется уважением к мужу, плавающему на таком судне. Жена должна увидеть, как он работает на такой высоте, правда не на самом бом-брам-рее, а на брам-рее, но тоже достаточно высоко и страшно. А вечерами мы будем сидеть у моря… Но на стипендию особенно не разъездишься. И я дал первый в жизни семейный приказ: «Продай белый макен, шляпу, шарф, немедленно приезжай в Одессу». О жилье я договорился с одним славным одесситом. Он принимал нас к себе на квартиру безвозмездно. Радиограмма была послана. Что я буду носить, когда вернусь, меня не тревожило.
«Товарищ» подал швартовы в Арбузной гавани вечером, а утром я уже встречал жену. Я предусмотрел все. И комнату, и то, в какой столовой будем обедать, и где гулять, и как проводить время… Предусмотрел все, кроме одного.
Практикантов с «Товарища» выпускали на берег через два дня на третий: вахта и подвахта на борту, третья вахта свободна. Железный закон учебного судна. Но разве могли подойти такие правила влюбленному молодому мужу? И вместо того чтобы попытаться официально получить разрешение чаще бывать на берегу, я пошел на преступление. Почему я не поговорил со старпомом, не объяснил ему всего? До сих пор не понимаю. Наверное, боялся получить отказ.
Каждый вечер я укладывал свой бушлат на койку, придавал ему очертания человеческого тела, покрывал одеялом и с наступлением темноты удирал с судна. Несколько раз мне это сходило с рук, но в конце концов меня уличили.
Дело принимало плохой оборот. За самовольный уход с вахты на учебном судне отчисляли из техникума. Только теперь я понял всю серьезность последствий.
«Товарищ» снялся в Батум. На переходе должна решиться моя судьба. Мне могли помочь товарищи комсомольцы. Я бросился в бюро ячейки.
— Не думаю, чтобы собрание заступилось за тебя, — холодно сказал секретарь, принимая от меня заявление. — Ничем хорошим ты себя не зарекомендовал, а с вахты уйти не всякий додумается.
Он оказался прав. Общее комсомольское собрание отклонило мою просьбу. Нет, мол, оснований. Некоторые даже выступили против меня.
— Самовлюблен, зазнается, общественной работы не ведет.
Я был возмущен и подавлен. Горевал не оттого, что меня списывают, — меня не захотели защитить товарищи. Почему? Ведь, кажется, я… Нет, несправедливо. Поеду к Лухманову, все объясню, он меня восстановит. Он поймет.
Через несколько дней приказ зачитали перед строем. Меня списывали. Я стал «отрезанным ломтем», посторонним. Меня даже не вызывали на авралы. Никто не интересовался, чем я занят. Это было мучительно.
Как только «Товарищ» пришел в Батум, я собрал свой чемоданчик и, когда наступил вечер, ни с кем не попрощавшись, выскользнул с судна. Постоял, посмотрел на притихший парусник, уткнувший мачты в звездное темное небо, поднял голову к брам-рею, где недавно работал с ребятами, и медленно побрел к вокзалу. Я любил «Товарищ»…
В Ленинграде я сразу же поехал в техникум.
— Лухманов в отпуске, — сказали мне.
Не оставалось ничего, кроме как ждать его приезда.
Без начальника техникума никто не мог решить, оставить ученика или отчислить. Я ходил расстроенный и мрачный. Лидочка и мать утешали меня как могли. Но, встречаясь с глазами матери, я чувствовал, что она недовольна мной.
— Почему товарищи не попросили оставить тебя? — как-то спросила она. — Почему?
Я начал кипятиться, все старался доказать, что прав. Мама отвернулась и ничего не сказала.
Приехал Лухманов. Сразу же назначили заседание педсовета. Я считал, что меня должны оставить. Дело ясное. Ко мне подошли несправедливо. Лухманов разберется.
Начался совет. Я с замиранием сердца стоял за дверью. Пытался услышать, что говорят. Но, кроме сливающегося гула голосов, ничего не услышал. Через два часа из аудитории стали выходить преподаватели. Один парень из профкома, он тоже присутствовал на совете, увидев меня, сказал:
— Все, брат. Отчислили тебя.
Я не поверил.
— А что Лухманов говорил?
— Он сказал, что как коммунист, капитан и воспитатель считает, что пока тебе в техникуме делать нечего, — с удовольствием повторил парень слова начальника. — Вот так, дорогой товарищ.
Это был удар. Смертельный, неожиданный удар. Нокаут. Я побежал к Лухманову. Он ждал моего прихода.
— Ну? — спросил он. — Я знаю, что ты хочешь сказать мне. Я все знаю. Мы разбирали твое дело.
— Дмитрий Афанасьевич, оставьте в техникуме. Ведь я ушел не с вахты, а с подвахты. Кроме меня, на судне оставалось еще сто человек. Ничего не произошло. Оставьте. Вы тоже были молодым и, наверное, совершали ошибки. Больше такого не повторится.
— Нет, — сказал Лухманов, и я понял, что он не изменит решения совета. — Тебе надо поплавать, повариться в морском котле. Я бы тебя оставил, несмотря на то что ты ушел с судна. Не это важно. Дело в тебе самом. Надо немного вкусить настоящей жизни, иначе ты всегда будешь делать ошибки. А они могут быть непоправимы.
— Оставьте, Дмитрий Афанасьевич…
Лухманов встал, положил руку мне на плечо:
— Послушай, что я тебе скажу. У меня большой опыт. Ты веришь мне?
— Да.
— Так вот, самое лучшее для тебя сейчас — это пойти в море. Поплавай годик-другой, и я возьму тебя обратно. Надо счистить все наносное, что в тебе есть, научиться уважать людей и корабль, на котором ты плаваешь, помнить, что иногда лично от тебя зависят безопасность судна и человеческие жизни. Все это придет. Ну, а если не придет… — Лухманов помолчал, — тогда из тебя не выйдет капитана.
— Куда же мне идти теперь?
— Я напишу на биржу труда. Тебя возьмут. Ни от чего не отказывайся.
Он вырвал листок из блокнота и размашисто написал несколько слов.
— Иди. Через год я жду тебя в техникум.
Он протянул мне руку. Говорить было не о чем.
На биржу труда меня поставили без возражений. Записка Лухманова имела вес. Месяца через полтора я получил назначение на пароход «Мироныч». Начиналась новая жизнь. Я твердо решил, что возвращусь в мореходку.
«МИРОНЫЧ»
«Мироныч» — первенец советского судостроения. Он имел отличные двухместные каюты для команды, отдельную столовую, красный уголок. А вот ходок он был плохой. Парадный ход — восемь узлов, если нет встречного ветра, а если ветер, то… На нем стояли маленькие котлы, и пару всегда не хватало.
Кочегары выбивались из сил, проклиная все на свете. Зато корпус у «Мироныча» был крепчайший. Построили его добротно, на долгие годы. В иностранных портах любопытные инженеры приходили посмотреть на советский пароход. Они замеряли толщину обшивки, прищелкивали языком и говорили:
— Ол райт! Из этой стали можно два парохода построить.
На «Мироныче» я встретил своего старого знакомого, Борьку Соколова. Мы с ним вместе ходили в яхт-клуб года четыре назад. Борька тоже плавал матросом второго класса. Он меня сразу ввел в курс дела:
— Коробка хуже некуда. Одних трюмных лючин двести пятьдесят. Пуда по три. Попробуй перекидай. А в порты заходим часто. Открой, закрой. Капитан — душа. Старпом и помощники — на фудель-дудль. А вот «дракон», я тебе скажу… Наплачешься. Ребята что надо. Ты с Тубакиным будешь вахту стоять.
Так я начал свою службу на «Мироныче». Пароход ползал по портам «континента» — так называли Европу. Ходил в Лондон, Роттердам, Антверпен, Глазго. С командой я подружился. Вахту стоял с матросом первого класса Тубакиным. Сашка Тубакин отслужил военную службу старшиной-рулевым и пришел на торговый флот.
— Знаешь, — говорил он мне, когда, плотно поужинав, перед вахтой мы валялись в койках, — хочу стать штурманом. Как ты смотришь? Выучусь и буду по мостику ходить, посвистывать. Не всю же жизнь матросом ишачить! Женюсь на своей курносой, — Сашка взглядывал на фотокарточку, приколотую над койкой, — и заживу, как порядочный. Так?
— Так, — соглашался я и тоже глядел на фотографию.
На ней девушка с большими наивными глазами и неправильными чертами лица прижимала к груди цветы. Милая такая девушка. Почему-то мне казалось, что у Сашки ничего хорошего с его «курносой» не получится. Он болтал много и к девушке относился как-то несерьезно. Товарищем он был неплохим. Всегда мог отстоять за тебя вахту, помочь в трудной работе, одолжить денег.
В общем, плавалось нам не худо. Вот только боцман… Мы с Борькой были новичками, самыми молодыми, и боцман здорово нажимал на нас. Он выискивал нам самые паршивые, грязные работы и обязательно посылал в канатный ящик. Пожалуй, больше всего мы с Борькой не любили канатный ящик, но боцман, эстонец Август Нугис, придерживался другого мнения. Наверное, считал, что это наша любимая работа. Он вообще придирался к нам. Достаточно было зайти куда-нибудь в укромный уголок, сделать маленький перекур, как раздавался скучный голос боцмана:
— Опять курить? Кто же будет работать? Борька, бери тряпку, щетку, будешь мыть надстройки. И ты тоже.
А в канатный он посылал только кого-нибудь из нас. За что он нас невзлюбил, непонятно. Мы платили ему тем же. Издевались над его плохим русским языком, за глаза передразнивали, называли тупицей, но были бессильны что-либо изменить. Нугис считался отличным боцманом и пользовался неограниченным доверием у старпома.
Тогда мы решили как следует угостить боцмана в надежде на то, что он станет к нам мягче. В один из приходов нашего судна в Ленинград мы пригласили Августа в ресторанчик на канале Грибоедова.
Для такого торжественного случая Нугис надел новый костюм и выходную кепочку. Из крахмального воротничка вылезала тонкая петушиная шея. В такой одежде рядом с нами он казался совсем щупленьким. Мы с Борькой были высокие парни, и маленький рост боцмана особенно выделялся.
Мы заняли столик в углу. Август пригладил благоухающие одеколоном волосы — мы только что ходили в парикмахерскую, — удовлетворенно вздохнул и сказал:
— Это правда есть. На берегу иногда тоже как в море. Хорошо.
Мы пили коньяк, ели шашлыки, танцевали. Боцман разошелся. По-видимому, был доволен.
Наконец наступило время начать серьезный разговор. Боцман пришел в благодушное настроение.
— Слушай, Август, — начал Борька, — ты все-таки поступаешь нехорошо. Почему только нас двоих ты заставляешь лазать в канатный ящик? Ведь на судне есть еще четыре матроса. Надо по очереди. Так будет по-честному.
Боцман посмотрел на нас грустными, осоловевшими глазами:
— Это правда есть. Я послал все время вас. Ну ладно, ладно. Будем делать очередь.
К трем часам Август совершенно опьянел. Мы с трудом привезли его на пароход.
— Боцман у нас в кармане, — сказал мне Борька, когда мы улеглись в койки.
…«Мироныч» стоял на якоре на Темзе в ожидании прибытия лоцмана. Я был уверен, что на этот раз в канатный полезет кто-нибудь другой. И все-таки, когда раздались звонки, означающие съемку с якоря, я на всякий случай постарался убраться с передней палубы. Но не успел я дойти до полуюта, как услышал голос Августа:
— Иди канатный. Ну, ну, быстро.
Он подождал, пока я пройду мимо него. Я двигался, как на эшафот. «Мироныч» стоял на десяти смычках цепи. Десять смычек!
В канатном ящике, как всегда, пахло кузбасслаком, суриком, пылью. Сегодня он показался особенно узким и глубоким. Цепь почти вся была вытравлена.
— Готов канатный? — услышал я сверху голос боцмана.
— Готов!
Застучал брашпиль, и на меня медленно поползла цепь. Первые смычки прошли сравнительно легко. Но когда боцман прозвонил, что прошла шестая смычка, я уже выбивался из сил. А цепь неумолимо, как судьба, ползла на меня, облепленная синей скользкой глиной, которую не успевала сбивать струя воды из шланга наверху. Цепь, у которой каждое звено в руку толщиной и весит больше пуда! Она ползла, подрагивая, как живая толстая змея, громоздилась у ног, поднимаясь все выше к клюзу. Я не успевал укладывать ее. Надо немедленно растащить эту гору! Сейчас же, иначе цепь забьет клюз, и может произойти несчастье.
Я обхватил ее руками, прижал к животу, что было сил оттягивал от клюза. Цепь, больно ударяя меня по ногам, тяжело и неохотно ложилась в углы. Ну, слава богу, кучу растащил. Я весь покрылся противной синей глиной, глаза заливал соленый, едкий пот, я чувствовал холод слизи, проникшей всюду — на лицо, под рубашку, на спину…
А цепь все ползла и ползла… Звенья с похоронным звоном падали друг на друга. Нет больше сил! Снова цепь громоздится в кучу и становится все выше и выше… Нет, не могу! Сейчас закричу, чтобы остановили брашпиль, дали передохнуть… Но это значит опозориться на всю жизнь: матрос не мог уложить цепь! Позор! Сколько же еще осталось? Боцман прозвонил восьмую смычку. О, черт возьми! Нет, не выдержать! Два моих слова: «Стоп брашпиль!» — и проклятая цепь прекратит свое движение. Можно будет свободно вздохнуть, вытереть пот, отдышаться… Нет, но я все же не крикну ни за что. Ты ждешь этого, Август? Ты свинья, Август, не сдержал своего обещания… Сколько же еще? Черт, цепь подошла под самый клюз. Ну, еще немного. Осталась одна смычка.
Как сквозь сон, я слышу четыре удара в колокол. Панер! Встал якорь. Брашпиль замолк. Перестали падать и звонить звенья.
— Долой канатного! Ну что ты там, умер? — доносится до меня голос боцмана.
Я еле выбрался на палубу, задыхающийся, грязный, с невидящими от пота глазами… Ладно, я все-таки скажу боцману, что о нем думаю.
— Ты не держишь своего слова, боцман. Тебе нельзя верить. Кто говорил, что установит очередь?
— Почему не держишь слова? Будет очередь. Скажи Борьке, что следующий раз он пойдет канатный. Хе-хе! Ты что думал, купил Август Нугис за рюмка водки? Ты есть глупый человек. Запомни. Если ты выдержал десять смычек такого цепи, как наш пароход, — ты есть настоящий матрос. Не просил пардон. Не кричал: «Стоп! Я больше не могу», как девчонка. Ты молодой. Должен делать самый трудный матросский работа. Иди мойся.
Как-то в Архангельске (я уже десять лет командовал судами) меня окликнул знакомый голос:
— Эй, это ты? Погоди.
Я оглянулся и увидел Августа Нугиса. Он был такой же чистенький, в выходной кепке, с твердым воротничком вокруг тонкой шеи… Такой же, как в тот знаменательный день, когда мы с Борькой водили его в ресторан… Боцман только постарел. Да и лет ведь прошло много…
— Ну, я ушел на пенсия. Три года назад. Живу новой квартире. Заходи. А где Борька? Видишь его?
Я сказал, что Борька полковник. Боцман покосился на мои нашивки.
— Капитан? Канатный помнишь? Не обижайся. Это была наука. Заходи домой. Ну, когда придешь?
Я проплавал на «Мироныче» больше года. Подошло время моего отпуска. По приходе в Мурманск я списался на берег. Отпуск пролетел, как один день. И вот я снова стою у окошка отдела кадров Балтийского пароходства и жду, когда «дядя Вася» Елизаров, старший комплектатор, вручит мне приказ на новое судно. Стукнуло окошечко, высунулась тонкая рука с узеньким листком приказа, и я услышал сердитый голос:
— На «Рошаль» пойдешь.
МИХАИЛ ПЕТРОВИЧ
«Рошаль» стоял у стенки второго района, против домика контрольно-пропускного пункта. Длинный, узкий, с высокой некрасивой трубой и почему-то с креном на правый борт.
Всегда немножко волнуешься, когда приходишь на новое судно. Какие люди встретятся тебе? Какой будет капитан? Товарищи? Ты обретаешь новую семью. В руках я держал круглый брезентовый морской мешок «кит-баг», сшитый на «Мироныче» под руководством боцмана Нугиса. Им я очень гордился. В старое время эти мешки являлись принадлежностью «просоленных» моряков. В них влезали все матросские пожитки: роба, выходной костюм, белье… Я шил его целый месяц. Наконец мешок был готов. Он закрывался специальным медным замком-ручкой, пропущенной в люверсы. Мешок получился тяжелый, неуклюжий и страшно оттягивал руки. В душе я проклинал старых моряков, не сумевших придумать что-нибудь более удобное. Но все же мне казалось, что «кит-баг» придает матросу солидность.
На палубе меня встретил чернявый парень с повязкой вахтенного. Он посмотрел на меня, на мой мешок и, сверкнув ровным рядом отличных белых зубов, крикнул высунувшемуся из камбузной двери коку:
— Ты смотри! Матрос с фрегата «Летящее облако». Где ты взял эту колбасу? — повернулся он ко мне и непочтительно пихнул ногой мой «кит-баг».
— Бабушка подарила, — сердито ответил я. — Где старпом живет?
— А вот тут. Идем.
Матрос провел меня в узенький коридорчик, где с мешком я никак не мог развернуться.
— Да ты своего поросенка оставь. Не бойся, никто не тронет, — опять засмеялся матрос — Поставь здесь.
Он постучал в дверь, приоткрыл ее и сказал:
— Михаил Петрович, новый человек пришел.
— Давай его сюда, Сергеев, — услышал я веселый голос и протиснулся в каюту.
На вращающемся кресле лицом ко мне сидел маленький человек в форме старпома. Льняные волосы были зачесаны аккуратным пробором, очень светлые голубые глаза смотрели на меня с доброжелательным любопытством. Не знаю почему, но я сразу почувствовал к этому человеку симпатию и доверие. Панфилов листал мою мореходную книжку. В ней была только одна запись: о плавании на «Мироныче». Я боялся, что он отправит меня обратно в отдел кадров как неопытного матроса. Я знал, что на «Рошале» требуются первоклассные рулевые. Пароход проходит Кильский канал без немецких рулевых. Правят свои. Меня об этом предупредили. Но Панфилов молчал. Потом он вернул мне книжку, взял приказ о назначении, положил в папку.
— Все в порядке. Идите, Сергеев покажет вам место в кубрике, а потом — к боцману. Он поставит на вахту. Вам будет хорошо плавать. У нас неплохие ребята.
Я поверил старпому. Чернявый матрос провел меня по всей палубе на самый нос, толкнул дверь в кубрик.
— Вот наша «каюта-люкс». Располагайся на верхней носовой койке.
Я был ошеломлен. После роскошной двухместной каюты на «Мироныче», уютной столовой, красного уголка — шестиместный грязноватый кубрик, тут же обеденный стол, грубо сколоченные табуретки-раскладушки, неудобные двухъярусные койки и ко всему этому посредине кубрика — клюзовая якорная труба. Значит, когда отдают или выбирают якорь, здесь невероятный грохот, не уснешь. А если ты сменился с вахты?
Заметив мой растерянный вид. Сергеев усмехнулся:
— Что, не понравилась «каюта-люкс»? Ничего, привыкнешь. «Рошаль» пароход старый.
Мы вышли из Ленинграда на рассвете. Я заступил на вахту. Медный старинный штурвал поворачивался легко. Где-то за спиной постукивала паровая рулевая машина. Судно слушалось меня отлично. Достаточно было чуть-чуть тронуть «колесо», как нос уваливал влево или вправо. Позади тянулась ровная полоса кильватерной струи. Хорошо! Никто не скажет, что я пишу за кормой свою фамилию. Так всегда подсмеивались над плохими рулевыми.
Но когда через двое суток «Рошаль» влез в шлюз Кильского канала Гольтенау, я забеспокоился. Канал казался очень узким, а навстречу без конца шли суда. Расходились в притирку. Я молил бога, чтобы моя вахта не пришлась на канал, но надежды были напрасными. Половину канала должна пройти наша вахта. Первым на руль пошел Лева Гущин, мой напарник. Через час к штурвалу заступил я. Лоцман прохаживался по мостику. Увидев меня, он улыбнулся и сказал по-немецки: «О, новый матрос». Видимо, он знал всех рулевых на «Рошале». Пароход проходил канал три раза в месяц. Он держал линию Ленинград — Гамбург.
Я вцепился в теплые медные ручки. Сейчас канал выглядел еще уже. Из-за поворота показалось тяжело груженное большое судно.
— О! — сказал лоцман и тревожно взглянул на меня. Я повернул штурвал. Судно увалилось вправо.
— Нет, нет! Держи так. Прямо руль! — скомандовал лоцман.
Я снова отвел руль. Теперь суда шли прямо друг на друга. Казалось, что столкновение неизбежно.
«Ну увались влево, увались, дай же мне пройти!» — мысленно молил я встречное судно и помимо своей воли опять немного увел нос «Рошаля» вправо.
— Лево руль! — заорал лоцман.
Он подбежал к Михаилу Петровичу, быстро заговорил, показывая рукой на меня. Я понял, что он требует замены рулевого. Какой стыд! Матрос первого класса называется! На лбу выступил пот. Я потерял уверенность. Если пойдем так еще несколько минут, обязательно столкнемся. Ко мне подошел старпом. Встал за спиной, и я услышал его спокойный голос:
— Не горячись. Держи прямо на него. Нос в нос. Не бойся. Он знает, что делать, а я скомандую, когда тебе взять вправо. Здесь свои методы расхождения. Спокойнее.
Панфилов что-то сказал лоцману по-немецки. Тот пожал плечами, недовольно кивнул головой. Присутствие старпома подбодрило меня. Он стоял рядом, совсем близко. Я знал, что в случае чего он поможет.
Встречный пароход неумолимо приближался. Все напряглось во мне.
«Скорее же давай команду вправо! Скорее, а то будет поздно!»
Но старпом молчал. Наконец, когда между судами оставалось не более ста метров, Михаил Петрович скомандовал:
— Немного право. Как только носы разойдутся, сразу же бери влево. Только аккуратно.
Мы разошлись в нескольких метрах. Я отчетливо видел лица людей на встречном судне, слышал шум его машины, разговоры команды.
— Гут, — проговорил лоцман. — Рудерман!
Я отер влажный лоб. Тяжесть свалилась с плеч.
— Понял, как надо расходиться в Киль-канале? Разошелся молодцом, — похвалил меня Михаил Петрович и ушел на мостик.
Как я был ему благодарен! Он спас меня от большой неприятности. Снят с руля! Только подумать! Со следующим судном я разошелся уже увереннее. Панфилов опять стал за моей спиной. Он страховал меня. На всякий случай. Это был урок морской практики. Урок отношения к людям Михаил Петрович дал мне несколько позже.
Вскоре я познакомился со всеми матросами. Они оказались славными ребятами и подтвердили рекомендацию, данную старпомом. Их было пять человек. Эстонец Тамбе, Саша Сергеев, Жорка Яффе, Кушнаренко и Лева Гущин. Все они имели разные характеры и вкусы, но держались дружно, редко ссорились, а главное, любили море преданно и самозабвенно. Плавали они не потому, что их прельщали деньги, валюта, а потому, что море было их профессией, делом, которому они посвятили жизнь. Все хотели впоследствии стать штурманами.
Летом мы покидали Ленинград в светлые белые ночи, когда розовел горизонт и все предметы — дома, краны, склады — так четко выделялись на прозрачном небе. А в городе было тихо и пустынно. И потому всегда становилось немного грустно. Гамбург встречал весельем Рипербана, музыкой баров и ресторанов, огненным хаосом рекламы, шутками знакомых, постоянно работающих на наших судах грузчиков и вечной, никогда не умолкающей симфонией порта — гудками пароходов и скрежетом кранов.
Зимние рейсы были тяжелыми. Ленинградский порт замерзал, и «Рошаль» ходил в Ригу, Гамбург, Лондон и Гулль. Зимой Северное море и Балтика свирепы. Нам доставалось здорово. Низкобортный «Рошаль» обмерзал так же, как и ящики, погруженные на его палубу. Это становилось опасным. Можно было потерять остойчивость. Тогда объявляли авралы, и мы часами скалывали лед, мокрые от злых, холодных волн, набрасывающихся на судно. А потом, когда прекращался шторм, шли в кубрик, скидывали мокрую одежду и грелись на койках, забившись под теплые одеяла. Каким раем казалась тогда наша «каюта-люкс», каким нектаром была кружка горячего кофе! О чем только не говорили… Эти дружеские беседы скрашивали нашу жизнь.
В один из очередных рейсов в Гамбург мы с Левой Гущиным встретили там своих приятелей с парохода «Карл Маркс».
Мы вернулись на судно с пустыми карманами, терзаемые угрызениями совести. У нас не осталось даже на табак. Настроение было паршивое. Каждый рейс я привозил домой какие-нибудь мелочи. Они всегда доставляли радость.
«Неважно, что ты привез, важно, что ты о нас вспомнил», — любила говорить мать.
«Рошаль» быстро бежал по спокойной летней Балтике. Через полтора суток — дома. В кубрике оживление. Рассматривали покупки, чистили и гладили костюмы, кочегары ходили смотреть, что купили матросы, а те ходили за тем же к ним. Мы с Левкой никуда не ходили и отворачивались, когда кто-нибудь показывал нам галстук или свитер, восхищенно крича:
— Видел, какую вещь я оторвал!
На вахте я стоял мрачный и неразговорчивый. За сутки до Ленинграда старпом насмешливо спросил у меня:
— Что жене везешь?
— Ничего, Михаил Петрович.
— Решил поддержать коммерцию «Китайского бара»?
— «Индры», — невесело отозвался я. — Так уж получилось…
— Плохо получилось, — сказал Панфилов. — Эх ты, молодожен! Внимания от тебя ждут, а ты…
Я вспомнил мать и промолчал. Михаил Петрович, нахохлившись, ходил по мостику. В конце вахты он сказал:
— Сменишься — зайди ко мне.
После вахты, помытый и одетый в подвахтенную робу, гадая, чем вызвано такое приглашение, я постучал к старпому.
— Заходи. Садись.
Я опустился на краешек дивана. Михаил Петрович, выдвинув рундук из-под койки, стоял спиной ко мне и, напевая «Донну Клару», шуршал бумагой.
— Бери, — протянул он мне пакет. — Передашь это жене и матери.
— Что вы, Михаил Петрович! — растерялся я. — Не надо ничего. Спасибо большое. Не надо.
— Делай, что тебе говорят! — сердито проговорил старпом. — Я-то знаю, как болезненно переживают невнимание женщины. Не надо их обижать. И вообще… Бери.
— Я сам виноват…
— Знаю, знаю. Бери.
Он развернул бумагу. Я увидел две огромные подарочные красные плитки шоколада «Нестле», перевязанные желтой ленточкой, банку кофе «Сантос», до которого мама была большой охотницей (как это он угадал?), и шелковый голубой газовый платочек.
— Смотри… скажешь, что сам купил. Можешь идти. — И старпом открыл дверь.
Я сгреб подарки. Запинаясь, красный от смущения, с огромной благодарностью в сердце я бормотал:
— Спасибо. Я все отдам в следующий рейс. Обязательно.
— Ладно, ладно. Отдашь.
Михаил Петрович не ошибся. Подарки доставили удовольствие. Мама нежно глядела на меня и удивлялась, какой я внимательный, — вспомнил, что она любит кофе.
И еще один урок преподал мне Михаил Петрович Панфилов. Урок добросовестности.
Как-то в Ленинграде я стоял утреннюю вахту. Вымыл гальюны, растопил камбуз, посмотрел на палубу и убедил себя, что она достаточно чистая.
«Все равно через час придут грузчики и все снова будет замусорено. Не буду подметать».
Пошел в кубрик, где «протравил» с неохотно поднимавшимися матросами, посмотрел на часы. Ого! Уже без трех минут нашего. Конец вахты. Я побежал к флагу. Его поднимали ровно в восемь. К моему удивлению, на кормовой палубе я увидел Михаила Петровича. В парадной форме, в тужурке с блестящими нашивками, крахмальном воротничке, надраенных ботинках и выутюженных брюках, он голиком подметал палубу. Вокруг стояли ухмыляющиеся грузчики и отпускали колкие замечания вроде:
— Гальюны-то вымыл, чиф?
— Иди вахтенного матроса буди. Время флаг поднимать.
— Чего-то тебя кок зовет, чиф. Плита плохо горит.
Михаил Петрович невозмутимо продолжал свою работу. Я обалдел. Подбежал к старпому и попросил:
— Ну зачем, что вы, право! Давайте я подмету.
Панфилов не ответил.
— Дайте же мне! — умоляюще попросил я.
— Ха-ха-ха! Проспал, бедолага! — засмеялся пожилой грузчик. — С такими много не наработаешь. Правда, старпом? Ты отдай его нам. Мы его научим работать.
Я стоял, не зная, куда деваться от стыда, не зная, что мне делать дальше: то ли голик у старпома вырывать, то ли уйти. Выручил Михаил Петрович.
— Иди отдыхай. Твоя вахта окончилась, — холодно проговорил он. — Я уж как-нибудь подмету. Иди, иди, — повторил он сердито, видя, что я не двигаюсь с места.
Старпом не сделал мне ни одного замечания, не учинил заслуженного разноса. Я потащился в кубрик.
С этой памятной вахты я отстоял еще много утренних вахт, но никогда не забывал обязанностей вахтенного.
Да, вот таким был Михаил Петрович Панфилов. Вскоре его перевели капитаном на теплоход «Пролетарий». Мы жалели о его уходе. Он был нашим другом.
К счастью, судьба еще несколько раз сталкивала меня с капитаном Панфиловым. За это я ей очень благодарен.
ЛОНГ АЛЕК
Я нес вахту у трапа, когда он поднялся на палубу. Высокого роста, сутулый, в сером просторном пиджаке, он чем-то напоминал Маяковского. Но его лицо мне не понравилось. Приплюснутый нос, небольшие черные, очень острые глаза, твердо сжатые губы…
Он хозяином встал на мохнатый матик, положенный у трапа, пошаркал по нему ногами и глуховатым голосом спросил:
— Капитан дома? Мне к нему.
— У себя. Проводить?
Он кольнул меня глазами.
— Не надо. Найду сам. — И уверенно поднялся на ботдек, где помещалась капитанская каюта.
Сашка Сергеев, проходивший по палубе, остановился. Он с нескрываемым интересом уставился на незнакомца. Когда тот скрылся наверху, Сашка спросил меня:
— Знаешь, кто это?
— Понятия не имею.
— Зузенко. Пришел сменять дядю Васю. Он в отпуск уходит.
Зузенко? О нем я кое-что слышал. Говорили, что Зузенко очень строг к команде и достаточно одного его слова, чтобы человек вылетел из пароходства навсегда, что он упрям и никого и ничего не боится. Рассказывали даже, что когда Зузенко несправедливо сняли с какого-то судна, он запер каюту со всеми документами и кассой, положил ключ в карман и уехал в Москву доказывать свою правоту. Пароход простоял двое суток — не будешь же ломать каюту и сейф, — а через два дня Зузенко вернулся, как ни в чем не бывало поднялся на мостик, и пароход снялся в рейс.
Через три дня «Рошаль» пошел в Гамбург под командованием нового капитана. Василий Федорович Федотов, или, как мы называли его за глаза, «дядя Вася», наконец получил отпуск.
Я с некоторым беспокойством встал на руль. Вахту нес третий помощник Коля Комолов. Мы с ним дружили, и поэтому, несмотря на то что помощнику не положено с матросом рассуждать о капитане, я рискнул спросить:
— Как кэп?
Комолов пожал плечами, ничего не ответил. По этому молчаливому жесту я понял, что штурману не нравится новый капитан. Меня это не удивило. К Василию Федоровичу привыкли, полюбили за шутку, веселый характер, простое обращение. А тут «сложный» Зузенко.
Капитан поднялся на мостик через полчаса. Я услышал тяжелые шаги на трапе, потом открылась дверь. Зузенко вошел в рулевую, наклонив голову. Подволок в рубке для него был низковат. У штурманского стола он остановился и взглянул на карту.
— Последнее определение в двадцать пятнадцать по Гогланду и Родшеру, — доложил Комолов.
Капитан кивнул головой. Он подошел к окну рубки, прижался лбом к стеклу и простоял так минут десять, разглядывая море. Тишина угнетала. Отчетливо слышались только шаги помощника на мостике и постукивание рулевой машины. Наконец капитан отлепился от стекла и сказал Комолову:
— Возьмите три градуса на дрейф в двадцать один тридцать. — Повернулся и, не сказав больше ни слова, пошел к себе в каюту.
Штурман облегченно вздохнул.
Да, новый капитан был полной противоположностью нашему «дяде Васе». Обычно он приходил на мостик, задумчиво смотрел на карту, глядел на море и спускался к себе. Уходя, бросал два-три слова помощнику.
В Гамбурге после выгрузки «Рошаль» поставили в бассейн под названием «Африка-хафен». Сказали, что груз еще не прибыл, придется подождать сутки. Вечером все свободные от вахты отправились в город. Я остался на судне. Пароход стоял в отдаленном углу гавани, непривычно тихий и темный. У трапа светила переноска да иллюминаторы бросали на причал круглые желтые пятна. Ночь выдалась теплая, звездная. Я вышел на палубу. Гамбург полыхал разноцветной неоновой рекламой. Мое внимание привлекли нежные звуки музыки, льющиеся откуда-то сверху. Я поднялся на ботдек. Музыка доносилась из открытого иллюминатора капитанской каюты. Играла гавайская гитара. Я прислонился к надстройке, принялся слушать. Неожиданно передо мной появился капитан. Я отпрянул от иллюминатора. Было страшно неловко. Еще подумает, что я подсматривал или подслушивал. Но Зузенко спросил:
— Л-любишь м-музыку?
Капитан немного заикался, и речь его была своеобразной, отрывистой.
— Очень.
— Я т-тоже. Пойдем. У меня самые последние пластинки.
Это было так неожиданно — Зузенко приглашает к себе в гости матроса! Смущенный, я последовал за капитаном. На столике стоял патефон. Рядом на кресле лежала стопка пластинок в бумажных чехлах.
Он завел патефон, поставил пластинку «Голубые Гавайи», уселся в кресло. Капитан сидел ко мне в профиль, и я хорошо видел его лицо. Суровое выражение исчезло, черты смягчились, губы улыбались, а глаза смотрели совсем не так пронзительно, как показалось мне в первый раз. Эти глаза принадлежали человеку, много знающему, мудрому, наделенному недюжинным умом и волей. Казалось, что он совсем не замечает меня, так захватила его музыка.
Мы просидели с ним довольно долго. Наконец капитан опустил крышку патефона.
— Все. Хватит на сегодня.
Я поблагодарил и вышел на палубу. Ну и ну! Побывал в гостях у Зузенко. Никто не поверит.
Из Гамбурга «Рошаль» пошел в Англию. Наступила зима, Финский залив покрылся толстым льдом, и Ленинградский порт на некоторое время перестал принимать суда.
В Лондоне Зузенко еще больше удивил меня. Увидев, что я собираюсь на берег — я был одет в выходной костюм, — он позвал меня к себе.
— Т-ты на берег идешь?
— Да, Александр Михайлович.
— Маленькая просьба к тебе есть. К-купи мне морские сапоги на деревянной подошве. В-вот деньги.
Я растерялся, и Зузенко, заметив это, добавил:
— Н-ну, знаешь, такие морские сапоги. У них внутри войлок. Стоят семь шиллингов. Знаешь?
Я кивнул головой. Такие сапоги были у Сашки Сергеева.
— Вот и купи. Размер сорок четвертый.
— Так вам самому лучше было бы пойти, Александр Михайлович, — промямлил я, — а то купишь что-нибудь не то. Ведь примерять надо. Идемте вместе.
— Н-не могу. Меня король здесь на берег не пускает.
— Какой король?
— А вот такой. Давай иди. Бери деньги. — Он протянул мне десятишиллинговую бумажку.
Через несколько часов я принес капитану сапоги. Он был очень доволен. Сразу натянул их, походил по каюте, потопал и сказал:
— Теперь на мостике с-сырость не с-страшна. Я одну такую пару уже с-сносил. Хорошие сапоги и дешевые. С-спасибо.
— Александр Михайлович, вы мне про короля расскажите, — решился попросить я. Любопытство так и выпирало из меня.
— Про какого короля?
— Почему вас на берег здесь не выпускают?
— Не любит меня король. Обидел я его кровно, когда сидел у них в тюрьме. Меня камеру заставили чистить, а я давай и спроси: «Кому принадлежит эта тюрьма?» Ну, надзиратель и ответил, что его величеству королю Англии. Тогда я с-сказал: «Пусть его величество камеру и чистит. Он хозяин, а я гость».
Я засмеялся.
— Только за это и не пускают?
— Ну, если честно, то не только за это.
— Расскажите, Александр Михайлович!
— Д-длинная история. Как-нибудь в другой раз…
Я пришел в кубрик заинтригованный. Тюрьма, король, запрет сходить на берег… В чем дело? Сашка Сергеев тихонько наигрывал на мандолине, Тамбе чинил кожаную рукавицу. Больше в кубрике никого не было.
— Ребята, вы не знаете, почему наш кэп в Англии на берег не сходит?
Тамбе поднял голову:
— Ты сам спроси у него, может быть, он и расскажет.
— Спрашивал. Все шуточками отделывается. Про какую-то тюрьму, про английского короля травил. Я ему сапоги ходил сейчас покупать. Говорит, что сам не может.
— Александру Михайловичу здесь на берег нельзя, — серьезно сказал Тамбе. — Ты что, в самом деле не слыхал про Зузенко? Все пароходство знает.
— Кое-что слышал, а вот про короля и тюрьму не знаю.
Тамбе отложил свою рукавицу.
— Тогда слушай, матрос. Прочувствуй, с каким капитаном плаваешь. Не было у нас такого кэпа и не будет. Легендарный человек.
Тамбе набил трубку, закурил. Сергеев перестал играть, подвинулся к нам.
— Так вот… Я всю эту историю подробно знаю. Слышал, как Зузенко отчитывался на парткоме. Можете мне верить. Его из рижской мореходки выставили за распространение большевистских листовок. Он уже тогда большевиком был. Ну, куда податься? Рванул в Херсон. Там тоже мореходка была. Закончил ее, получил диплом и поступил матросом на какой-то парусный «дубок». Сами понимаете, для штурмана это не плавание. Заскучал Зузенко и решил вернуться снова в Ригу. Понятно, ведь все корни там. Приехал. Встретился со старыми товарищами. А в Риге волнения. 1905 год. Ну, и опять колесо закрутилось. Митинги, стачки, листовки. Тут уж нашего Сашу фараоны схватили — и в тюрягу… — Тамбе сложил пальцы решеткой и продолжал: — Просидел голубчик несколько месяцев. Выпустили его, а на работу нигде не берут — неблагонадежный. Бедствовал он здорово, случайной работой в порту пробавлялся, ну, и товарищи помогали кое-чем. С трудом устроился он матросом на норвежский пароход. Сволочи!
Александр Михайлович рассказывал, что взяли его на половинную зарплату. Вторую половину старпом себе брал. А что делать, если такие документы? Там ведь наплевать на убеждения. Работал бы человек да поменьше спрашивал.
Вот отсюда и начались его скитания. Где только он не побывал, где только не работал! И в Англии шахтером, и в Африке на алмазных копях, и плавал на пароходах под разными флагами… Даже на парусно-моторной шхуне, перевозящей фрукты с острова Фиджи, плавал боцманом. Там ему не повезло. Дал по роже шкиперу — заступился за какого-то матроса-метиса. Ну, шкипер его и выбросил на берег в Австралии, как в порт пришли. В Сиднее это было.
Зузенко надеялся, что здесь ему подфартит. Вроде бы работы побольше. Говорили, что Австралия — земной рай, свободная страна. Оказалось все липой. Толстосумы так ее хотели представить. А на самом деле нажим на рабочих невероятный, эксплуатация, как и везде. Понятно? Но работать все равно надо. Зузенко все пробовал. Стриг овец, строил дороги, рубил сахарный тростник. Везде одно и то же. Рабочие ропщут, волнуются.
Где вспыхивал протест против хозяев, против каторжного труда, там и Лонг Алек — так его прозвали за высокий рост. Такой уж у него характер был. Конечно, полиция его и тут приметила. Пришлось заметать следы.
Попал он в Брисбен и здесь встретил девушку. Женился. Ее семья приехала в Австралию из России в поисках счастья. В Брисбене Зузенко познакомился с Артемом. Он всей революционной работой заворачивал среди русских рабочих. Их там уйма была…
— Кто это Артем? — спросил Сашка.
— Не знаешь? Эх, темнота! Артем — Сергеев, твой однофамилец, знаменитый революционер, большевик. Гордиться этим должен. Зузенко стал ему помогать. В общем, скоро сделался его правой рукой. Выступал на митингах, стачки организовывал. А тут революция в России. Артем передал все дела «Федерации русских рабочих» — так их организация называлась — Александру Михайловичу и уехал в Россию.
Лонг Алек издавал газету «Девятый вал», призывал к демонстрациям, участвовал в забастовках. Брисбен кипел. Рабочие головы подняли. В России революция, Советская власть. Думали, что неплохо бы и у них так же сделать.
Австралийские полицейские больше не могли терпеть Зузенко. Газету закрыли, его арестовали и решили передать в руки «законного русского правительства», другими словами — белогвардейцам Деникина. Англичане народ известный! Все отработано. В кандалы, на пароход, и повезли милого в Одессу.
— А жена как? — спросил я.
— Жена за ним, на другом пароходе, конечно. Товарищи ей денег на дорогу собрали. Встретились они только в Константинополе. Его там с парохода сняли и в тюрьму опять бросили в ожидании оказии в Россию. А тут жена заболела, беременна была. Зузенко подал прошение, чтобы его временно освободили из-под стражи за ней ухаживать. Выпустили его под надзор полиции. Ясно, в тюрьму он больше не вернулся.
С помощью местных революционеров им удалось достать голландские паспорта, и под видом коммерсанта Зузенко на белогвардейском пароходе «Россия» попал в Одессу. С трудом ускользнул от контрразведчиков. Началось подполье.
Наконец Одессу освободили, и Александр Михайлович поехал в Москву. Там он выступил на Втором Конгрессе Коминтерна делегатом от Австралии. Во как! Он работал в Коминтерне, сотрудничал в газете «На вахте». Потом снова попал за границу. Появлялся в Сан-Франциско, Антверпене, Гамбурге, Лондоне. Но в Англии полиция снова арестовала Зузенко. Его судили и приговорили к повешению. Насолил он им здорово. Из этой тюрьмы не убежишь. Он сидел, но надежды не терял. И не напрасно. Наше правительство обменяло Зузенко на английских военнопленных интервентов. Александр Михайлович вернулся домой и начал плавать. Но сходить на берег в Англии и колониях ему запрещено. Вот тебе и английский король. Понял?
Тамбе снова принялся за починку рукавицы.
— С Джоном Ридом был знаком, английский язык знает, как родной, — добавил он, вдевая нитку в иголку. — Весь мир видел…
Я слушал Альку затаив дыхание. Действительно, не человек, а легенда.
Несколько лет спустя, когда я уже имел диплом штурмана, меня послали третьим помощником капитана на теплоход «Смольный». Им командовал Александр Михайлович Зузенко. Долго плавая на линии Ленинград — Лондон, капитан так хорошо изучил этот путь, что поднимался на мостик только для того, чтобы проконтролировать работу штурманов, да при подходе к портам и швартовкам. Мне даже казалось, что Зузенко не проявляет большого интереса к морю. Он был как-то выше своей специальности.
Каюта капитана напоминала библиотеку, набитую книгами на разных языках. Капитан много читал. В Лондоне к нему часто приезжал Уильям Галахер, член парламента от коммунистов, и секретарь Коммунистической партии Англии Гарри Поллит. Они были друзьями. «Старики» часами просиживали за кофе в капитанской каюте, в то время как мы, молодые помощники, развлекали дочку Галахера, кажется, Мери. Танцевали с ней, болтали, совершенствуя, свой английский язык.
Зузенко по-прежнему в Лондоне на берег не сходил. Его друзья Беатриса и Сидней Вебб, английские прогрессивные общественные деятели, даже сделали запрос в парламенте: «Почему советского капитана Зузенко, такого почтенного человека и джентльмена, не выпускают на берега Соединенного Королевства?», но запрос остался без ответа.
Правда, однажды на судно приехал английский чиновник и торжественно протянул капитану свиток с сургучной печатью. Это был указ короля об амнистии и разрешении сходить на берег. Александр Михайлович развернул бумагу, внимательно прочел ее и возвратил чиновнику. Как всегда немного заикаясь, он сказал:
— П-передайте мою благодарность его величеству. Я сойду на берег, когда в Англии установится Советская власть.
Может быть, это было не совсем вежливо. Может быть… Но звучало это здорово.
Все, что я узнал об Александре Михайловиче Зузенко, поразило меня. Он так не походил на остальных моряков, с которыми мне приходилось встречаться. Это был человек из другого мира. Капитаны, с которыми я плавал, были разные люди, с разными характерами, привычками, иногда странностями, но все они находились в плену своей профессии. Они были моряки, и вся их жизнь подчинялась одному — морю. Все они достигли высокого морского мастерства, плавали безаварийно, добивались «голубого вымпела пароходства». Они ревниво относились к успехам товарищей и не прощали им морских оплошностей.
И дома у них обычно говорили главным образом о плаваниях, службе, пароходстве, критиковали кого-нибудь из моряков, искали путей к перевыполнению плана. Они были влюблены в свою профессию, ставили ее выше других, гордились ею. Все остальное — книги, театр, наука — составляло лишь маленькую часть их жизни.
У Зузенко все было не так.
Я внимательно наблюдал за ним. Он тоже был моряк, капитан, но в отличие от других в центре его внимания лежало не судно и навигация, а люди, с которыми он работал. Он любил свою команду, охотно спускался в столовую экипажа, любил подолгу беседовать на разные темы. Меня поражало богатство его знаний. Кажется, не было такого вопроса, на который не мог бы ответить капитан, не было незнакомой ему области. Но я никогда не видел Зузенко с секстаном в руках. Когда он приходил на мостик в своем сером, таком штатском пиджаке, с непокрытой головой, бросал беглый взгляд на карту, свертывая самокрутку, и, закурив, молча становился в крыле мостика, мне всегда казалось, что мысли его далеко от «Смольного», что ему совсем не интересно, что́ делают его помощники, и ему скучно. О чем он думал? Может быть, вспоминал свою жизнь… Не знаю. Но мне в то время это было непонятно и казалось кощунством. Нет, как моряк Зузенко отнюдь не вызывал моего восхищения. Мне больше нравился капитан нашего «систер шипа» «Сибири». Блестящий, веселый, лихой швартовщик.
Но зато никто не пробудил у меня таких раздумий о жизни, такого уважения к людям, как Александр Михайлович Зузенко. Впервые я встретил человека, который был абсолютно чужд тщеславия, а ведь про него можно было написать книгу. Приключения и опасности сопутствовали всей его жизни. Но он не делал из себя героя. Своим примером капитан доказал мне, что «не хлебом единым жив человек», что есть нечто большее, чем личные интересы, большее, чем собственная жизнь и все с нею связанное, что можно ею пожертвовать, если ты борешься за идею, если ты в нее веришь. Он не думал о богатстве, о славе, не добивался высоких постов. Он был рядовым бойцом-коммунистом. Именно бойцом, рисковавшим своей свободой, а иногда и жизнью за дело рабочего класса и ничего не требовавшим взамен.
Конечно, я читал о таких людях. Он был не единственный, Александр Михайлович Зузенко, но я его видел реального, стоящего передо мной в крыле мостика. Такого обычного, ординарного, в неуклюжем пиджаке, свертывающего желтыми, прокуренными пальцами сигарету. И, может быть, именно в то время, когда я плавал с ним, я лучше понял, что человек может сделать многое, оставаясь скромным, не броским и не красноречивым.
Я недолго был помощником у Александра Михайловича, но это плавание оставило неизгладимый след в моем сердце. Ни до, ни после мне не приходилось встречать людей, похожих на этого капитана. Прошло несколько лет, а я вижу его как живого, высокого, немного сутулого, с серьезным лицом и улыбающимися глазами, слышу его хрипловатый, слегка заикающийся голос: «Не с-сомневайтесь, р-рабочие везде придут к власти. Я э-это твердо знаю».
…В 1941 году, очутившись в фашистской тюрьме Вольцбург, я вспомнил Зузенко. Вспомнил и только тогда по-настоящему осознал, каким мужеством, стойкостью и верой в дело коммунизма должен был обладать он, одиноко скитаясь по тюремным камерам мира.
Я не встречал судна с именем Зузенко. Но такое судно должно быть. Нет лучше памятника для моряка, чем корабль, названный его именем. Всей своей жизнью Александр Михайлович Зузенко заслужил такую память.
КОРАБЛЬ НЕСЧАСТИЙ
Прошло более трех лет с тех пор, как я покинул кабинет Лухманова и отправился на биржу труда. Надо было возвращаться в техникум. В кармане лежали отличные характеристики, полученные от капитанов и общественных организаций. Мне хотелось показать их Дмитрию Афанасьевичу, но в Ленинграде я его уже не застал. Он жил и работал в Поти.
Меня охотно зачислили на третий курс вечерней мореходки: ведь я считался «производственником». На вечернем отделении учились только моряки, проплававшие не менее двадцати четырех месяцев.
Два года в техникуме пролетели незаметно. Учеба сменялась плаванием, плавание — учебой. Я хорошо закончил мореходку, получил диплом штурмана и продолжал работать в Балтийском пароходстве. Меня назначили помощником капитана только в следующую навигацию, когда окончил четвертый класс мореходки и получил свидетельство штурмана дальнего плавания.
Меня послали на пароход «Эльтон» третьим помощником. Прежде я об этом судне ничего не слыхал. То, что удалось узнать о нем, ввергло меня в уныние.
«Эльтон» только что купили у англичан. Пароход был старый, маленький, требующий капитального ремонта. Зимой его предполагали поставить на перевозку апатитовой руды из Мурманска, а я-то думал о новом современном теплоходе и тропических рейсах.
Кончался декабрь. Погода в Ленинграде стояла отвратительная. Шел снег, дождь, завывали ветры. На улицах слякоть. Небо хмурое, серое. В море не переставая штормило.
«Эльтон», ошвартованный в Угольной гавани, принимал бункер[3]. Я добрался до парохода поздно вечером, когда стало совсем темно, проклиная все на свете, плюхая по жирным угольным лужам, то и дело спотыкаясь об обломки досок.
В темноте я не мог разглядеть очертания парохода. На форштаге раскачивался на ветру желтый якорный огонь. У трапа, в закопченной «летучке» метался маленький язычок пламени.
«Неужели электрической переноски у них не нашлось?» — подумал я, уже инстинктивно испытывая неприязнь к пароходу. Вахтенного не было. Я толкнул первую попавшуюся в надстройке дверь и очутился в кают-компании. За столом сидели два человека. При свете тусклой, без всякого абажура лампочки я сначала не мог разглядеть их лица.
«Такие лампочки обычно ставят в общественных уборных. Ради экономии. Напряжение-то не больше сорока вольт», — опять со злостью подумал я и поставил свой чемодан на палубу. Сидевшие за столом люди повернули ко мне головы.
— Мне бы капитана повидать, — сказал я.
Тот, что сидел в углу на диване, сказал глуховатым голосом:
— Пожалуйста. Я капитан Павлов. Зовут меня Михаилом Ивановичем.
Вот уж не думал, что это капитан! Наверное, все у них тут такое «замшелое»… Михаил Иванович был одет в старенький черный пиджак без нашивок, с помятыми лацканами, синий пупырчатый свитер, такие всегда покупали матросы в Лондоне у «знаменитого» Когана, и в высокие меховые сапоги. Совсем он не походил на капитана. Второй человек не проявил к моему появлению ни малейшего интереса. Он опустил голову на руки и так сидел все время, пока мы разговаривали с капитаном. Лица его я не видел, только заметил седые прокуренные хохлацкие усы. Я достал приказ-назначение, протянул Михаилу Ивановичу. Он мельком взглянул на бумажку, положил ее на стол, улыбнулся и приветливо сказал:
— Ну что ж, сменяйте Гиршева. Он вас ждет не дождется. Уже неделю назад кадры обещали ему замену прислать, да никто сюда не идет. Как услышат «Эльтон» — отказываются. Вплоть до увольнения. Как это вы согласились?
— Что же, здесь так плохо? — с испугом спросил я.
— Хорошего мало. Сами увидите, — невесело проговорил Павлов.
Приемка дел не заняла много времени. Скоро, схватив чемодан, Гиршев убежал. Я остался один. Тяжело было у меня на душе. У иллюминаторов образовались ледяные корочки. В каюте было холодно. Я посидел так несколько минут, ни о чем не думая. Неожиданно погас свет. Наверное, остановили динамо. Я, как был в одежде, залез на койку, ощупью нашел висевший на крючке источавший кисловато-противный запах полушубок и, натянув его на голову, заснул.
Разбудил меня веселый голос:
— Вставайте, третий, сейчас отходим. Капитан просил на мостик.
С неба падали мокрые хлопья снега, превращаясь на палубе в грязноватую жидкую кашицу. Все кругом было неприветливым, серым, холодным. Ветер то усиливался, то ослабевал. По мостику прохаживался Михаил Иванович в короткой брезентовой «канадочке» с меховым воротником. Заметив мое появление, он спросил:
— Ну как, выспались? Сейчас пойдем. Проверьте карты, пожалуйста.
Теперь я хорошо разглядел капитана. Ему было лет сорок пять. Высокий, худощавый, под серыми спокойными глазами — набрякшие мешки, какие бывают у людей с больным сердцем. Волосы светлые, с проседью. На лбу три глубокие морщины.
— Дайте малый ход вперед, — сказал мне капитан, и я переставил медную ручку телеграфа.
«Эльтон» тяжело вздохнул, под ногами чуть-чуть задрожало. Это заработала машина и закрутился винт. Судно отходило от пирса. Налетел маленький шквал. Корму начало валить под ветер. Я забеспокоился: мы могли задеть за пирс.
— Полный вперед! — скомандовал капитан, перегибаясь через планширь и наблюдая, как проходит корма. — Дали полный? Повторите еще, не то навалим…
Я «прозвонил» несколько раз «полный». Но мне показалось, что ход не увеличился.
На мостик прибежал «дед». У него были испуганные глаза.
— Михаил Иванович! — закричал он. — Ходу прибавить сейчас не можем. Пар не стоит. Через несколько минут поднимем… А пока так придется…
Капитан повернулся к «деду». Он был совершенно спокоен.
— «Пока» мы чуть не навалили. Прошли чудом чисто. Что же вы пар на стоянке не подняли? Ведь знали, что будем отходить.
«Дед» смущенно развел руками:
— Кочегары неопытные. Сейчас механики помогают. Поднимем.
Капитан ничего не ответил. «Дед» спустился вниз. Освободившись после швартовки на корме, на мостик пришел второй помощник. Была его вахта.
— Могу быть свободен? — спросил я капитана.
— Да, да, пожалуйста, идите.
Я решил поближе познакомиться с судном. Пошел на нос. Отсюда хорошо была видна вся его передняя часть. Две высокие, тонкие колонки прижимались вплотную к надстройке, стрелы опускались прямо из люка, мачта стояла у самого носа, и этот необычный вид дополнял нелепый, выше человеческого роста фальшборт. Все указывало, что «Эльтон» — чистый лесовоз и с апатитовой рудой он будет кувыркаться, как ванька-встанька. На белой надстройке, палевых колонках, стрелах, фальшборте, как проказа, лежали неопрятные ржавые пятна и подтеки. Такого запущенного парохода я еще не встречал.
На кормовой палубе боцман с вахтенным матросом сильной струей из шланга смывали угольную пыль, облепившую все судно во время бункеровки.
…Я принял вахту у старпома, когда «Эльтон» уже шел в Финском заливе. По бортам шуршало «сало». Начиналось ледообразование. Впереди мигал желтый огонек маяка.
— Нерва, — сказал Шадцкий (такая была фамилия у старпома). — Ход адмиральский — семь миль. Пароход Фультона, наверное, так ходил. Ветер утих. Дрейф я снял. Свистнешь капитану, когда будем подходить к Гогланду. Счастливой вахты!
Шадцкий ушел. Я взял пеленги, проверил точку, заглянул в компас. Теперь, принимая вахту, я всегда все проверял. Это значило, что я становился настоящим штурманом.
Я вошел в «голубятню».
Ветер затих. «Эльтон» неслышно полз по присмиревшему морю. Хода совсем не ощущалось. Казалось, что Гогландский маяк не приближается. Капитан поднялся на мостик, не дожидаясь моего вызова. Я заметил красную светящуюся точку на правом крыле и перешел туда. Капитан молча курил. Я встал рядом.
— Ну, как идем? — услышал я глуховатый голос; капитан швырнул окурок за борт. — Плохо?
— Семь миль.
— Это еще ничего. Сильного ветра не будет — послезавтра придем. — Михаил Иванович помолчал, вытащил новую папиросу, закурил и каким-то другим, потеплевшим тоном продолжал: — Мне жаль этот пароход. Знаете, встречаются в жизни такие дома, предметы, животные… Смотреть на них не хочется, кажется, только на свалку им дорога, ан нет! Найдется человек, приложит к ним руки, поработает, и все сразу переменится. Засверкает, заблестит вещь и еще долго служит человеку верой и правдой, как говорят.
Мне стало приятно, что и капитан испытывает к пароходу такие же чувства, как я.
— «Эльтон» неплохое суденышко. Мореход прекрасный. Норвежцы умеют строить. Запущен только страшно. Продали его хозяева итальянцам, те — англичанам, англичане — нам. А ремонта настоящего не давали, эксплуатировали на износ. Там так принято. Ну, а мы по тому же пути пошли… Неверно это. Дать ему капитальный ремонт — еще много лет поработает. А как на нем лес удобно возить! Заметили?.. Ну, вот и траверз Гогланда. Давайте менять курс.
Михаил Иванович скомандовал рулевому поворот, дал новый курс и, пожелав мне счастливой вахты, спустился к себе в каюту.
— Мировой чудак Павлов, — услышал я из темноты голос матроса. — Поверите ли, я вот с ним второй рейс делаю, всякое бывало, но чтобы я слышал раздолб какой-нибудь на высоких тонах или психование при швартовках — никогда. Стальной выдержки человек. Команда за него горой. Любят, хотя он с нами и не разговаривает почти. Хороший человек, и моряк прекрасный, — закончил матрос.
Хороший человек. Какая высокая оценка!
Мы пришли в Стокгольм, как и рассчитывал Михаил Иванович, через сутки в полдень. Стоял легкий, приятный морозец. Ветра совсем не было. Улицы, крыши домов, деревья покрывал толстый слой пушистого белого, какого-то теплого снега.
Вечером я отправился на берег. Шведы готовились к рождеству. Принаряженный город сверкал разноцветными огнями витрин, реклам, протянутыми через улицы гирляндами электрических лампочек. На пути то и дело попадались седобородые «Санта-Клаусы», раздававшие приглашения посетить кафе и рестораны.
У окон больших универсальных магазинов толпилась восторженная детвора. Да и было чем восторгаться. Я сам долго простоял у одной такой витрины. За стеклом механические гномики и Белоснежки разыгрывали смешную пантомиму. Здорово это было сделано! Улицы наполняли веселые, улыбающиеся, нагруженные покупками люди. Чувствовалось приближение праздника. Я вспомнил предновогодний Ленинград, сверкающий Невский, такие же веселые толпы людей, выливающиеся из Пассажа, Гостиного двора, ДЛТ, Лидочку…
Стокгольм предвкушал обильные рождественские столы, традиционных жареных гусей, уютные зажженные елочки… А в это время на «Эльтоне» при сиротском свете мутных лампочек вконец измученная машинная команда, начавшая работу сразу же, как пароход подал швартовы, и не сходившая на берег, ремонтировала питательный насос, глушила потекшие дымогарные трубки в котле, заменяла эжектор… Механики, машинисты, кочегары не спали всю ночь. Они ругали «Эльтон», начальника пароходства, короткую стоянку, но работали. Отход был назначен на завтра. Мощные элеваторные трубы уже заканчивали высасывание зерна из трюмов. Все понимали, что из-за ремонта в порту стоять нельзя. К чертям собачьим полетит весь план, если таковой все же удастся выполнить. «Дед» совсем осунулся и походил на исхудавшего моржа. Усы его повисли, он смотрел на мир воспаленными от усталости и бессонницы глазами, в глубине которых затаился страх. Стармех боялся новых подвохов, которые ему все время преподносил «Эльтон». Начнут ремонтировать одно, сейчас же выявляются новые дефекты.
— Прямо и не знаю, что делать. Руки опускаются. Конца-края нет работе, будь она неладна! — жаловался вечером «дед» за ужином. — Лучше за борт выброситься, чем на таком пароходе плавать.
На следующий день в двенадцать часов «Эльтон» все же ушел из Стокгольма. Подлатали. Балтика встретила ласково. Тихим, сереньким, безветренным морем. Но на вахте старпома «Эльтон» выкинул фортель. Отказал руль. Меня вызвали на мостик, потому что старпом и «дед» метались по палубе в поисках повреждения. Капитан стоял на крыле и мрачно курил. Я боялся что-нибудь у него спрашивать, но Михаил Иванович сам сказал:
— Следовало ожидать. Хорошо, что случилось в пустынном месте, судов поблизости нет, а то могла быть неприятность… «Дед» здесь ни при чем. Валится все.
С час шли на ручном. Нашли неисправность в рулевой машинке. «Дед» ругался, сам занялся исправлением. Исправил и заявил:
— Я ни за что не отвечаю.
Но пролив Зунд прошли благополучно. Пока двигались по узкому фарватеру Дрогден-канала, «дед» бессменно дежурил у рулевки. В Северном море опять начались неполадки. То грелся мотылевый подшипник, то вода сочилась через дейдвуд, то совсем не горел уголь…
Теперь мы со страхом ожидали появления «деда» в кают-компании. Он приходил, забивался в свой любимый угол на диване, маленький, жалкий, измученный, и «высыпал» свои неприятности. «Дед» был вестником зла, тревог и беспокойства. Я заметил, что, когда открывалась дверь и капитан видел входящего стармеха, он крепко сжимал мельхиоровое кольцо от салфетки и держал его так, пока механик не кончал докладывать о том, что еще случилось… Пожалуй, это было единственным проявлением его чувств. Во всем остальном капитан сохранял олимпийское спокойствие. Он молча выслушивал «деда», потом, как всегда, негромким, глуховатым голосом отдавал приказание: надо делать то-то.
Из разговоров остальных механиков я понял, что наш «дед» не на высоте. Он был слишком стар, боязлив и недостаточно грамотен. Он принадлежал к славной плеяде механиков-практиков, но, вероятно, бесконечные траблсы[4] в машине довели его до состояния полной растерянности. «Дед» не слушал советов более молодых механиков, считая, что, приняв их, он потеряет свой авторитет, и подчас делал не то, что надо. Механики потихоньку ворчали, но старший механик — это старший механик, и скрепя сердце они выполняли его распоряжения.
Наверное, капитан Павлов тоже знал, что «дед» не очень-то подходит к этому трудному судну, но ни одним словом, ни одним жестом не дал ему этого почувствовать.
Мы прошли маяк Линдесснес и с нетерпением ожидали, когда пароход зайдет в спокойные Норвежские шхеры. Всем казалось, что там идти нам будет легче и спокойнее, но в последний момент Михаил Иванович решил иначе.
— Пойдем морем, с внешней стороны полуострова. Для нас этот путь безопаснее.
Начали огибать Норвегию. В машине продолжались мелкие неполадки, но все-таки «Эльтон» приближался к Мурманску. На траверзе Вест-фиорда случилось непоправимое. Во время обеда в кают-компанию вошел «дед». По его виду все сразу поняли: случилось что-то серьезное. Капитан сжал кольцо от салфетки.
— Трубки в котле потекли, — сказал «дед» таким тоном, как будто бы он сам испортил эти проклятые трубки. На него было жалко смотреть.
— Новые потекли или те, что вы вальцевали в Стокгольме? — спросил капитан.
— Новые.
— Много?
— Много. — «Дед» безнадежно махнул рукой.
— Придется глушить.
— Пару не будет.
— А что вы предлагаете иное?
Стармех пожал плечами.
— Берите людей с палубы. Пусть помогают в кочегарке. Георгий Степанович, дайте стармеху пока трех человек. Мы сами постоим на руле, — сказал капитан вставая.
Мрачные, мы разошлись по каютам.
Кочегары выбивались из сил. Пар садился. Судно уже шло со скоростью шесть миль. К каждой кочегарской вахте добавили по одному матросу. Помощники стояли на руле. Капитан сам лазил на главный мостик брать пеленги. И тут нам окончательно не повезло. Подул крепкий встречный норд-остовый шторм. «Эльтон» мужественно подставлял ему свою слабенькую грудь, а ветер все давил и давил, неистово рычал, бросая на переднюю надстройку тонны воды. Ход сбавился до четырех миль, потом до трех, и вскоре пароход почти остановился. В вахтенном журнале я записал: «За вахту прошли три мили».
Это за четыре часа невероятных усилий в кочегарке!
К ночи усилился мороз, началось обледенение. Капитан объявил аврал. При наших слабых силах это была неравная борьба. Но обледенение опасно, и мы, сменившись с вахты, с пешнями, ломами и лопатами отправлялись на переднюю палубу, кололи, рубили, выбрасывали лед за борт, а он снова намерзал и намерзал, не давая передохнуть. Наша роба покрылась сплошной ледяной коркой. Нас все время накрывало водой, и она замерзала.
Сколько капитан простоял на мостике, я не знаю. Мы сменялись, немного отдыхали, снова выходили на околку льда, а он, завернувшись в полушубок, поверх которого топорщился дворницкий зеленый плащ, монументом стоял на крыле мостика, наблюдая за морем и нами. Он один отвечал за все…
К счастью, шторм продолжался недолго. К полудню следующего дня ветер заметно утих, море начало успокаиваться, обледенение прекратилось. Судно пошло быстрее. Сбросили остатки льда за борт, объявили отбой авралу. Но на брашпиле, вантах, стрелах висели и лежали огромные глыбы льда, делавшие наш пароход похожим на фантастическое полярное чудовище. С колоссальным напряжением всего экипажа «Эльтон» дошел до Кольского залива. Мурманск был совсем близко. Все с облегчением вздохнули: «Ну, уж теперь нам ничего не страшно. Дома». Но пароход, как бы мстя людям за такие преждевременные мысли, «отколол последний номер». «Дед» доложил капитану:
— Уголь кончается. До Мурманска не хватит. Что делать будем?
Этот разговор происходил в штурманской рубке, но я слышал каждое слово. В рубке наступило молчание. Потом «дед» всхлипнул, и я услышал его истерический шепот:
— Не могу я больше! Понимаете, не могу! Списывайте меня сейчас же, отправляйте в Ленинград или куда хотите. Освобождайте от должности немедленно. Я рапорт напишу…
— Федор Тихонович, зачем такие слова? — тихо проговорил капитан; — Не волнуйтесь, успокойтесь. Дойдем как-нибудь. Я сейчас в Мурманск радиограмму дам, чтобы буксир держали наготове. В крайнем случае у нас запасные лючины есть, их сожжем, все дерево на судне может в котел пойти, если потребуется. Дойдем, это не в открытом море. Сколько осталось угля?
— Тонн семь.
— Ну, вот видите! Почти достаточно. А если вы прикажете кочегарам все бункера под метелку зачистить, то должно хватить.
Механик хлюпнул носом и молча вышел из рулевой рубки. За ним на мостике появился Михаил Иванович. Такой же, как обычно. Как будто бы в бункерах его судна было полно угля.
— Понимаете, уголь кончается. Такая неприятность! Перед самым портом — и обезуглиться! Ну ничего… Из-за потекших трубок и этого шторма получился пережог.
Я ничего не ответил. Мне казалось, что большей подлости пароход не мог нам подстроить. Ведь в порту смеяться будут… Это был апофеоз нашего рейса. Но я ошибался. Апофеоз наступил позднее.
Лючины и шлюпки жечь не пришлось. Не потребовался и буксир. «Эльтон», еле ворочая винтом, пар уже почти сел, подполз к угольному причалу. Подали швартовы, и через несколько минут над люком бункера открылся первый ковш с углем.
После бункеровки нас перетянули к Лесному причалу. За обедом Михаил Иванович сказал:
— Спасибо вам, товарищи, за все. Я понимаю, как было трудно. Такие рейсы выпадают раз в жизни. Больше этот пароход никуда не поплывет. Сейчас иду на телефон, буду звонить в политотдел, начальнику пароходства, в обком, до Москвы дойду, пусть делают что хотят, но судно в море идти не может.
Капитан отсутствовал долго. Он вернулся только к вечеру. Грея озябшие руки над стаканом горячего чая, Михаил Иванович рассказывал:
— Новостей полно, товарищи. Говорил с Евзелем Евсеевичем Войханским, главным инженером, доложил о состоянии судна и о том, как мы шли. Приказал немедленно ставить «Эльтон» в ремонт тут, в Мурманске. Сделать все, что необходимо для возвращения в Ленинград, а там поставят в капитальный. Так что будем ремонтировать пароход.
Казалось, что таким решением подводится черта под всеми нашими неприятностями. Но «Эльтон» не успокоился. Он преподнес нам напоследок еще один «сюрприз».
Утром пришел вконец убитый «дед» и объявил:
— Все питательные средства отказали. Выгребаем жар из топок. Через несколько часов на судне будет холодно.
Вот этого никто не ожидал! Снаружи было минус двадцать. При такой температуре жить на пароходе становилось невозможным.
— Позаботьтесь о том, чтобы переселили команду в общежитие, — приказал капитан Шадцкому. — Пока на судне не будет пара. А вы, Федор Тихонович, договоритесь с мастерскими о срочном ремонте питательного насоса. Это в первую очередь.
Вечером команда ушла с судна. На пароходе остались капитан, старпом, «дед» и я. Не захотели переходить в общежитие. Собрали все теплое — тулупы, полушубки, одеяла — и устроили себе «берлоги».
«Эльтон» замерзал. На переборках появился иней, у иллюминаторов — лед. Температура в кают-компании понизилась до минус пятнадцати градусов. С воды поднимался туман. Мороз усиливался. Вахтенный матрос Горбулин пригласил нас на камбуз попить чайку. Камбуз был единственным теплым местом на судне. Попили чаю, поели разогретых консервов и мрачные залезли в свои «берлоги». Будущее не сулило ничего хорошего. Стармех сказал, что мастерские перегружены и насос скоро не сделают. Сколько же нам еще жить в таком состоянии?
Спустя несколько дней «дед» заболел воспалением легких, за ним свалился второй помощник. Их отправили в Ленинград. Один за одним под разными предлогами начали уходить матросы и кочегары. Капитан никого не задерживал. Приказом по судну Михаил Иванович перевел меня во вторые помощники.
Приехал новый старший механик. Это был человек лет тридцати пяти, высокий, с большой лысой головой, пухлыми губами, широким носом и светлыми голубыми глазами. По говору мы поняли, что это архангелогородец. Звали его Александром Алексеевичем Терентьевым.
Он долго бродил по замерзшему судну, облазил всю машину, кочегарку, жилые помещения и, когда мы собрались на камбузе — теперь днем он был нашим постоянным местом пребывания, — посиневшими от холода губами сказал капитану:
— Хороший пароходик. Вот дадим ремонт и еще как плавать-то будем!
Михаил Иванович улыбнулся. Кажется, это была его первая улыбка за недели нашего совместного плавания.
— Вот и я говорю, что пароход хороший. Руки надо приложить.
— Приложим руки, — спокойно сказал Терентьев, и я сразу поверил ему: пароход будет плавать.
Морозы ослабли, и мастерские прислали на судно рабочих. Александр Алексеевич действовал энергично. Вскоре после его приезда привели в порядок питательный насос, и новый «дед» с оставшейся командой установили его на место, заложили огни в топки. Через сутки в грелках парового отопления забулькала вода. Команда могла возвращаться на судно. Начался настоящий ремонт.
ОКЕАН
В 1937 году я сдал техминимум на старшего помощника. За плечами были плавания на разных судах, с разными капитанами. Кое-чему я у них научился. Я ходил почти во все страны континента, побывал на Черном море, плавал зимой в Мурманск за апатитовой рудой, летом — в Архангельск за лесом, на Шпицберген — за углем. Поэтому мне казалось, что есть все основания считать себя готовым к любым рейсам на любых судах. Когда я возвратился из очередного отпуска, меня вызвал к себе наш морской инспектор Александр Александрович Афанасьев.
— Пойдешь на перегон. Акционерное Камчатское общество — АКО — купило в США пароход. Его надо доставить из Америки во Владивосток. Капитан и старший механик будут от АКО, остальная команда наша. Имей в виду: капитан там рыбак-старичок, так что вся работа ляжет на тебя. Смотри… Высоко держи честь Балтийского пароходства. Мы на тебя надеемся. Иди…
На следующий день я познакомился с капитаном. Яков Алексеевич Богданов, старый северянин, плавающий на траулерах Мурманского рыбтреста, только что получил орден Трудового Красного Знамени за безупречную службу и какие-то совершенно астрономические уловы трески. Он знал Баренцево море, как колхозник — свое поле. Послали его на приемку судна в США в виде поощрения, вернее, на отдых после суровых плаваний в холодных северных морях. К пальмам, тропикам, солнцу, фруктам. Маленький, с рыжеватыми волосами, коренастый, Яков Алексеевич, несмотря на свой возраст, был еще очень крепок, много курил из короткой, прямой трубки. Поглядев на меня и выслушав пространный доклад о намеченных мною мероприятиях, он иронически хмыкнул:
— Ты давай делай. Там посмотрим…
Я развил бешеную деятельность, «мобилизовал» всю команду на «выполнение заданий», благодаря чему мы месяца через полтора были уже в Балтиморе, где на заводе ремонтировался наш пароход.
Он не произвел должного впечатления. Это было старое, небольшое судно типа «Лейк» времен первой империалистической войны. Дедвейт 4500 тонн. У американцев он ходил по побережью и в Мексиканский залив.
Перед уходом из Балтимора я закупил навигационные пособия. Карты, лоции, книги. Особенно я гордился толстым томом в синем переплете — «Океанские пути мира», где широко освещались рекомендованные пути для судов всех типов. Книга стоила дорого, и капитан долго не соглашался на ее покупку, но я его убедил.
Закончив ремонт, погрузив груз белой жести для изготовления консервных банок, «Щорс» (так назвали пароход) вышел в океан. Всю дорогу нам сопутствовала хорошая погода, солнце, голубое небо, слабые ветры.
«Щорс» зашел в Гонолулу пополнить запасы пресной воды, продовольствия и топлива. Город благоухал запахом цветов. Они росли даже на причалах.
В день прихода, закончив все судовые дела, Яков Алексеевич пригласил меня в город:
— Сходим на берег, чиф. Жарко. Пивка попьем.
Мы нашли уютный бар с видом на гавань, выбрали столик под открытым небом на веранде и с наслаждением принялись за очень вкусное и очень холодное пиво.
Высокий краснощекий толстяк, видимо услышав наш разговор, встал из-за соседнего столика и подошел к нам.
— Корошо. Здравствуйте, — проговорил он, смешно коверкая слова, и уже по-английски спросил: — Русские? С того парохода, что стоит на рейде? Можно, я сяду с вами? Я капитан с американского танкера «Викинг». Я видел вашего «малыша».
Мы тоже видели «Викинг». Он стоял недалеко от нас. Огромный, выкрашенный светло-шаровой краской, с зеленой подводной частью и кремовой надстройкой. Тысяч на пятнадцать. Для того времени — гигант.
— Куда идете? — спросил американец, наливая себе пива из банки, которую принес со своего стола.
— Во Владивосток.
— О! Далекий путь. — Капитан недовольно поджал губы, — Январь месяц. Плохое время. В океане свирепые норд-весты… Как предполагаете идти?
Желая показать, что мы прекрасно знаем, с «чем кушают океан» и как в нем плавают, я небрежно бросил:
— Как обычно. По дуге большого круга.
Американец с любопытством взглянул на меня:
— Очень уж северно. На таком маленьком судне… Я бы не советовал идти так, капитан, — повернулся он к Якову Алексеевичу. — Я часто бываю во Владивостоке. В зимнее время года я прокладываю прямой курс из Гонолулу на Сангарский пролив. Это удлиняет путь миль на шестьсот — семьсот, зато я не встречаю штормов, которые дуют севернее моего курса, именно там, где проходит дуга большого круга.
Яков Алексеевич довольно хмыкнул, посмотрел на меня: учись, мол, салага.
— Так что я настойчиво рекомендую вам прямой курс, — продолжал американец, — проиграете в расстоянии, выиграете во времени.
Я был смущен. Такой «просвещенный» штурман, «почти» капитан, оконфузился, как четвертый помощник.
Как только судно вышло из порта, я, с согласия капитана, проложил прямой курс, в душе благодарный американцу за добрый совет.
Все началось через двое суток. Стрелка барометра упала, а к восьми часам утра следующего дня океан неистовствовал. Я попадал в штормы и раньше, но подобного не видел. Огромные волны со страшными ревущими гребнями неслись на судно. Вот они обрушатся на «Щорс» и разобьют все вдребезги, а волны придавят его навечно. Но «старик», обливаясь потоками рвущейся обратно в океан воды, всползал на зеленую гору, застывал на несколько секунд на вершине и смело бросался в пропасть, чтобы опять, собравшись с силенками, начать новое восхождение. К счастью, волны шли не прямо на судно, а под углом к курсу. Гребни только краем задевали пароход. Измерили скорость ветра с помощью анемометра. Оказалось — девять баллов, порывами — одиннадцать. Ход снизился до трех-четырех миль в час. К вечеру под полуютом выбило иллюминаторы и погнуло стальную дверь. Вода проникла в помещение. Команда с трудом перебралась в среднюю надстройку. Спали в кают-компании и столовой. Всем хотелось держаться вместе. А океан все ревел, гремел, стрелял, как из сотен орудий. Пугал нас сильнейшими ударами в борт, каким-то дьявольским свистом ветра и внезапным креном. Положит судно градусов на тридцать и держит так несколько секунд. То ли оно встанет, то ли никогда больше не поднимется.
Человек привыкает ко всему. За две недели привыкли и мы к шторму. Правда, каждый час мы с надеждой смотрели на барометр, ждали прогнозов по радио. Все было неутешительным. Прогноз предсказывал сильные десятибалльные ветры, а стрелка и не думала подниматься. Но так или иначе, «Щорс» шел вперед.
На пятнадцатые сутки плавания, когда нас уже окончательно измотали качка, грохот, волны, лопнул штуртрос. Пароход развернуло лагом к волне. Он беспомощно качался где-то у подножия зеленых гор. Это могло окончиться трагически. Требовался немедленный ремонт лопнувшей цепи. Идти на полуют должен старпом. С дрожью в голосе и в ногах, полувопросительно я сказал капитану:
— Так я пойду?
В рубке все звенело от ветра, но я услышал, как «кэп», пыхнув трубкой, прохрипел:
— Давай иди. Если что, то я…
Что он хотел этим сказать? Раздумывать было некогда. На кормовой части спардека стояла вся палубная команда.
— Кто со мной? — спросил я.
Только сейчас до меня дошло, что именно старпом первым должен лезть на этот страшный полуют. И никто другой.
— Я пойду, — вызвался второй механик Коля Колесников.
— Больше пока людей не надо! — приказал я. — Придете по нашему сигналу.
Когда корма поднялась и палуба освободилась от воды, мы ринулись на полуют. Вторая волна застала нас уже сидящими на корточках, за лебедкой. Мы крепко вцепились в нее руками. Казалось, никакая сила не смогла бы оторвать нас. Все оказалось не таким уж страшным. Вскоре прибежали боцман с матросами. Часа через полтора повреждение устранили. «Щорс» дал ход и пошел дальше, к берегам Японии.
Я вернулся на мостик совершенно обалдевший от грохота воды, попавшей в рот и глаза, с исцарапанными в кровь руками, злой, проклиная все на свете — и судно, и океан, и американца. Как только я немного пришел в себя, схватил с полки лоцию, для того чтобы уничтожить, вырвать лист с такими преступными рекомендациями… но, к своему ужасу и стыду, прочел: «…судам, следующим из Гонолулу в январе месяце к берегам Японии, имеющим слабые машины и небольшой тоннаж, для того чтобы избежать встречи с сильными норд-вестовыми штормами, следует спускаться к югу до широты такой-то, долготы такой-то, после чего проложить прямой курс на Иокогаму и только отсюда идти на Сангарский пролив…»
Идиот! Не соизволил перед уходом из Гонолулу открыть книгу. Послушался совета американского капитана, совершенно не принимая во внимание, что у него огромное, крепкое и мощное судно. Для него этот курс был хорош, для тебя мог быть гибельным. В рекомендованную точку идти уже не имело смысла — мы прошли больше половины пути.
На двадцать первый день непрекращающегося хаоса мы влезли в Сангарский пролив. Отдали якорь и впервые за три недели вздохнули свободно. Но в каком виде был бедняга «Щорс»! Парадные трапы смыло, помещения на корме залило водой, металлические трапы со спардека на палубы сорваны, релинги на полубаке либо отсутствовали начисто, либо были погнуты и смяты. Одну шлюпку разбило.
Я переживал все как личную неудачу. Считал виновником этих повреждений только себя. Собственно, так и было на самом деле. У меня не хватило мужества рассказать обо всем капитану и помощникам. Капитан забыл английский язык и вряд ли мог прочитать книгу, а помощники имели свои заботы.
Меня «убил» капитан. Оказывается, он все прекрасно понял, правда понял тоже поздно, но сказал:
— Совет хорош, когда у тебя есть своя голова. Думать надо. Так-то, милок. Я-то на тебя понадеялся…
ШКОЛА
Вскоре после моего первого океанского рейса я снова получил назначение на теплоход «Смольный», но уже старшим помощником. Капитана Зузенко на нем уже не было. Судном командовал Михаил Петрович Панфилов.
«Смольный», как и прежде, держал линию между Ленинградом и Лондоном и для того времени считался комфортабельным судном. Пассажиры-иностранцы с удовольствием путешествовали на нем, любили русскую кухню и заведенные здесь порядки.
Я приехал на теплоход ночью. Шла погрузка. «Смольный» стоял залитый светом электрических люстр. Гудели краны. Иллюминаторы и окна пассажирских кают были освещены. Я остановился и долго любовался судном. На таких мне еще плавать не приходилось. Ступив на палубу, я ощутил, как приятно «мурлычет» судовое динамо и чуть заметно дрожит корпус. Меня встретил чисто одетый, приветливый вахтенный.
— Вы новый старпом? — спросил он, взглянув на мои нашивки. — Ждем. Давайте вещи, помогу.
Он провел меня в каюту старшего помощника.
— Игорь Васильевич будет завтра. Он предупредил, чтобы я вас сюда поселил. Располагайтесь.
— А Михаил Петрович на судне?
— Дома.
— Не спит?
— Нет. На баяне играет.
Я удивился. На баяне? Почему на баяне? Раньше Панфилов на баяне не играл. Мне захотелось сразу же повидать капитана. Я не видел его несколько лет. Каким он стал? Я поднялся наверх и остановился у двери в капитанскую каюту. Оттуда доносились нестройные звуки баяна. Я постучал. Играть перестали, и я услышал знакомый голос.
— Входите!
Капитан сидел посреди каюты на табуретке-раскладушке с перекинутым через плечо черным ремнем и держал в руках большой многорядный баян. Он не удивился моему приходу.
— Ну, здравствуй. Я просил в отделе кадров, чтобы вместо Игоря Васильевича прислали тебя. Тот уходит на другой пароход. Как живешь?
Он заметил мой недоуменный взгляд, брошенный на баян, смущенно улыбнулся:
— Новое увлечение. Пока плохо получается. Но ребята просили выступить на концерте самодеятельности. Вот и разучиваю. Послушай…
Он склонил голову на баян, заиграл довольно бодро «Донну Клару», но через некоторое время сбился с мелодии.
— Как?
— Не очень-то важно, — засмеялся я.
— К концерту подготовлю, — сказал капитан, снимая баян. — Садись.
Мы уселись в кресла.
— Когда придет старпом, примешь у него дела. Побыстрее только. Послезавтра отход. Команда здесь хорошая. Особенно можешь положиться на боцмана… Кто? Павел Иванович Чилингири. Слыхал? Славится на все пароходство как лучший такелажник. С помощниками познакомься. Тоже неплохие ребята. Я думаю, что тебе надо рассказать о моих требованиях к старпому?
— Обязательно.
— Так вот… Порядок такой. Я все делаю в пароходстве, ты — на судне. После прихода «Смольного» в Ленинград я уезжаю домой и возвращаюсь на борт только к подписанию коносаментов. Если тебе встретятся затруднения, звони по телефону. Я приеду немедленно. Справишься? — Капитан испытующе взглянул на меня.
— Не знаю, Михаил Петрович. На таком большом судне я еще не плавал.
— Значит, я ошибся, что попросил тебя старпомом?
Я вспыхнул.
— Я полагал, что всегда сумею получить у вас совет…
— Но ты ведь старпом. А если я неожиданно умру в море? Тогда тебе придется решать еще более трудные вопросы. Ладно. Не бойся. Пока иди спать. Поздно уже.
Я вышел. Самолюбие мое было задето. А вдруг в самом деле не справлюсь? Иностранцы-пассажиры, сложные генеральные грузы, ресторан, много обслуживающего персонала… Отказаться, пока не поздно? Нет, надо попробовать. Чего, собственно, бояться? Судно как судно. Ну, немного больше, чем те, на которых я плавал. Ничего.
Михаил Петрович обманул меня. Он приходил на «Смольный» ежедневно, но ни во что не вмешивался. Капитан здоровался со мною, задавал несколько ничего не значащих вопросов, поднимался к себе и наблюдал за всем, что делается на судне. А я из самолюбия ни о чем его не спрашивал, хотя иногда мне очень хотелось это сделать. Команде Михаил Петрович дал объективную оценку. Тут все понималось с полуслова; казалось, что боцман Чилингири предвидел все мои планы.
Мы сделали несколько рейсов на Лондон. Это было великолепное плавание. Михаил Петрович, тактичный, деликатный, разумно требовательный, всегда в хорошем настроении, задавал тон всему экипажу. С него брали пример, и отношения на судне сложились на редкость добрые. Ко мне капитан внимательно присматривался. Я заметил это.
Однажды, когда мы подходили к Железной стенке в Ленинградском порту, Михаил Петрович вызвал меня с бака на мостик. У него было искривленное гримасой лицо. Он держался за живот.
— Плохо мне стало. Наверное, язва прихватила. Пойду полежу. Швартуйся сам, — сказал он слабым голосом и спустился к себе.
Я обомлел. До сих пор теплоход всегда швартовал капитан. Это будет моя первая швартовка на таком большом судне без буксиров. Да и обычно капитаны не очень-то доверяли старпомам швартовку. Я оглянулся кругом. Хоть бы лоцман стоял на мостике, а тут никого. Панфилов редко брал лоцманов.
«Смольный» летел по Морскому каналу, как метеор. Или мне так казалось. Я подошел к телеграфу и неуверенно поставил ручку со «среднего» на «малый». Мимо мелькали склады, причалы, суда. Нет, ход слишком велик. Я дал «самый малый», но продолжал чувствовать себя отвратительно. Надо знать Ленинградский порт, для того чтобы отчетливо представить себе мое состояние. Узкий канал, встречные суда, катера и буксирчики, снующие во всех направлениях, и сильное течение, в которое попадал теплоход сразу же, как только его нос всовывался в Неву. А тут еще дул свежий прижимной ветер…
Пассажирам, скопившимся на спардеке, до всего этого не было никакого дела. Они веселились, махали платками, что-то кричали. Некоторые из них обязательно желали приветствовать Ленинград с мостика. Пассажиры мешали мне сосредоточиться. Когда же во всех палубных репродукторах послышалась песенка Дунаевского «Капитан», я потерял способность здраво мыслить. Я думал только о том, что ждет нас у Железной стенки. Меня прошибал холодный пот, когда я представлял толпу встречающих, работников пароходства, этих строгих судей, понимающих в деле. Они-то уж никогда не пропустят случая посмеяться над промахами капитана. В какой неудачный момент заболел Михаил Петрович! Надо же случиться такому! Через оконное стекло в рубке я видел спокойное лицо Саши Иванова, нашего лучшего и самого опытного рулевого. Мы миновали Гутуевский ковш. Приближались ворота канала.
— Немного право! — хрипло скомандовал я.
«Только бы стенка была свободна и никто не стоял у причала… Тогда еще как-нибудь», — думал я, судорожно глотая слюну.
Нос судна вылез из канала. Я похолодел. У причала ошвартован немецкий пароход и какая-то баржа. «Смольному» надо было влезть между ними. Мои худшие опасения оправдались. «Капитан, капитан, улыбнитесь…» — ревели репродукторы. Сейчас мы врежемся в причал или корму парохода или навалим на баржу. Треск, скрежет железа, крики, иронические замечания, укоризненные глаза Михаила Петровича… И хотя «Смольный» еле двигался, мне казалось, что он продолжает нестись, как экспресс. Хотелось подползти, подкрасться к стенке тихо, незаметно. Я взглянул на бак. Команда стояла на местах. Ждали моих приказаний. Причал приближался. Надо действовать. И вдруг ощущение неуверенности, скованности исчезло. Я забыл обо всем. О людях на берегу, о возможных последствиях, о насмешках. Я почувствовал себя капитаном и теперь видел только приближающуюся стенку.
— Якорь отдавайте, якорь! Не то врежем! — услышал я через окно голос Иванова.
Ах да, ведь есть еще якорь! От волнения я забыл о нем. Якорь полетел в воду. Судно замедлило ход. Я застопорил машину. «Смольный» шел по инерции. На баке понемногу травили якорь-цепь. Молодец Павел Иванович! Он знал, что надо делать.
— Сколько до кормы немца? — заорал я в мегафон.
— Двадцать пять метров!
— Назад! — Я перекинул ручку телеграфа.
Под кормой забурлила вода. Судно остановилось.
— Подавай носовой! — опять заорал я. Бросательные полетели на берег. Неужели все обошлось?
На баке закрепили конец. Течение медленно подбивало корму к стенке. Пройдет ли она баржу? Корма прошла чисто и мягко легла на причал.
— Так стоять будем! — уже небрежно, по-капитански, крикнул я на бак и хотел спуститься с мостика.
Навстречу мне поднимался улыбающийся Михаил Петрович.
Я не верил своим глазам. Выздоровел? Или…
— Молодец, — сказал капитан. — Хорошо ошвартовался. А я тут стоял, под трапом. Думал, подскочу к тебе на помощь, если что…
А через полгода «Смольный» пошел на Дальний Восток. Когда теплоход миновал Дуврский канал и вышел в Атлантический океан, капитан сказал мне:
— Знаешь, я хочу немного отдохнуть. Что-то устал от этих бессонных ночей, туманов и дождя! Сейчас погода стоит хорошая. Солнышко, боцман бассейн соорудил. Буду на «пляже» кости греть да в бассейне купаться. Принимай командование. Только работай внимательно.
Я был вне себя от гордости: Михаил Петрович доверил мне вести «Смольный» в открытом океане! Мы не увидим ни полоски берега целых семнадцать суток. Вот где можно показать штурманское искусство, свое умение владеть секстаном и определять место судна астрономически.
Я собрал помощников.
— Вот что, дорогие товарищи! Наша честь поставлена на карту. Михаил Петрович поручил мне вести судно. Без вашей помощи ничего не получится. От точности наших определений зависит, придем ли мы в пролив Мона или окажемся где-нибудь в другом месте. Так что не подведите.
— Не подведем, — в один голос заверили штурманы. — Вы что, забыли, как мы определяемся?
На следующий день уже вся команда знала, что теплоход в Панамский канал ведет старпом. Михаил Петрович на мостик не поднимался, я же почти не сходил с него. Капитан лежал на трюме, загорал, купался, читал… и отвечал. Отвечал за каждую нашу вахту, за каждую точку, поставленную на карте. Я спал очень мало, все время определялся то по звездам, то по солнцу, без конца проверял помощников, чем порядком им надоел. Два раза в сутки, как положено, я менял курс, мы шли по дуге большого круга, наносил место судна. Мне везло. Атлантика радовала нас хорошей погодой. Мы шли в полосе пассатов. Дни были ослепительно яркие, с бирюзовой водой, голубым небом, белыми барашками. Мы видели удивительные заходы и восходы солнца. Таких не встретишь нигде, кроме как в океане. Небосвод становился то розовым, то оранжевым, светло-зеленым или сиреневым, и солнце садилось в воду, меняя свою форму.
Оно вытягивалось, сплющивалось, становилось огненной горбушкой и все время меняло свои цвета от белого до рубиново-красного. Огненная точка скрывалась за горизонтом, и почти сразу же наступала темнота, зажигались яркие звезды. Низко над водой сиял Южный Крест.
Но чем ближе мы подходили к островам Порто-Рико и Сан-Доминго, между которыми лежал пролив Мона, тем сильнее росло мое беспокойство. А вдруг ошибка? Какая будет неприятность! И доверия Михаила Петровича не оправдал, и товарищи засмеют. Правда, я был уверен в определениях, но все-таки…
Беспокойство мое оказалось не напрасным. Не могло же все идти так безукоризненно и легко, как эти пятнадцать дней! За двое суток до пролива небо затянуло тучами. Начались дожди. Солнце и звезды не появлялись. А мы-то хотели перед самым проливом сделать одновременные наблюдения сразу тремя секстанами. Вот тебе и показали штурманское умение! Ветер, течения, ошибки магнитного компаса, неточность рулевого — все это обычно уводило суда с курса. Вероятно, наша судьба такая же. Вся надежда была на точность предыдущих астрономических определений. Решающий момент приближался. Мы рассчитали, что до пролива Мона десять — двенадцать часов хода. К счастью, дождь прекратился. Видимость значительно улучшилась, но небо оставалось пасмурным.
Команда, соскучившаяся от однообразия плавания, с нетерпением ждала появления берега. К смене вахт к нам пришел боцман.
— Когда пролив? — спросил он, подходя к карте.
— Около шестнадцати должен открыться..
Павел Иванович потоптался в рубке и ушел. За ним на мостик поднялся Михаил Петрович. Он долго смотрел на карту, померил расстояния циркулем, задумчиво поглядел на горизонт.
— Значит, около шестнадцати? — повернулся он ко мне.
— Так должно быть, — не очень уверенно ответил я.
— Ладно. Посмотрим, как у вас получится.
К четырем часам дня на палубу высыпала вся команда, свободная от вахты. Люди стояли на баке, некоторые забрались на мачту. Каждому хотелось первому открыть берег. Капитан тоже пришел на мостик. Стрелка часов подвигалась к шестнадцати. Горизонт был чист. Никакого признака берега. А он здесь высокий, гористый. Я начал нервничать. Мысленно успокаивал себя, что еще рано, что вот-вот мы увидим берег. Но, когда прошел час и еще час, я окончательно расстроился. Бросился в рубку, лихорадочно начал проверять последние расчеты. Все было правильно, а горизонт оставался чистым. Многим уже надоело торчать на палубе, и они, отпустив несколько едких замечаний по нашему адресу, разошлись по каютам. Остались только самые упорные.
Заметив мой расстроенный вид, Михаил Петрович подошел ко мне и тихо спросил:
— Ошибка?
— Нет. Все проверено несколько раз, — горячо запротестовал я. — Сам не понимаю, в чем дело.
— Может быть, запросим пеленги у береговой станции?
— Подождем еще немного.
Так не хотелось признаться в своем неумении работать!.. Вся моя важность исчезла. Я готов был провалиться сквозь палубу. Не лучше чувствовали себя и помощники, уставшие от непрерывного и безрезультатного смотрения в бинокли.
Открылась дверь в рубку. Третий механик нес в руках топор, перевязанный голубой ленточкой.
— Вот вам, штурмана, — улыбаясь, проговорил он. — Если не умеете определяться секстаном, определяйтесь топором.
Это была морская шутка, показывающая высшую степень презрения «механической силы» к штурманам. Но мы не оценили ее. Нам было не до шуток…
— Смотри! — вдруг сказал Михаил Петрович. — Смотри!
На горизонте, как занавес в театре, поднималась стена голубовато-серой дымки. Она быстро таяла и исчезала. Справа и слева курса показались черные точки. Они увеличивались в размерах, поднимались вверх и скоро превратились в высокие холмы. Это были острова Порто-Рико и Сан-Доминго.
— Неси топор в машину! — закричал я третьему механику, захлебываясь от радости и гордости. — Точно вышли, Михаил Петрович, точно!
— Точно, — удовлетворенно повторил капитан. — Видишь, как может быть в тропиках. Густые испарения стояли под берегом. Влаги много. Лишь к концу дня развеялось. Ну что ж, экзамен выдержали. Определяться умеете все. А я уже, грешным делом, начал беспокоиться.
Потом, в поезде, когда мы, сдав теплоход Дальневосточному пароходству, возвращались в Ленинград, я спросил у Михаила Петровича, как он решился на такой эксперимент. Он серьезно сказал:
— Я знал, что вы с этим делом справитесь, верил в вас. Во-вторых, я считаю, что научиться чему-нибудь по-настоящему можно, когда ты чувствуешь на себе всю ответственность за порученное дело. И потом, для того чтобы человек работал творчески, надо дать ему самостоятельность. Ведь через некоторое время ты станешь капитаном, и тогда подобные упражнения очень тебе пригодятся. Ты согласен, что такой метод полезен?
Был ли я согласен? Я смотрел на Михаила Петровича, как на бога. У него я прошел такую великолепную школу практического мореплавания! Да один ли я? Впоследствии мне приходилось встречать его бывших помощников. Они вспоминали его с любовью, уважением и благодарностью. Капитан учил нас, не боясь ответственности, и думал о нашем будущем.
КОРАБЛЬ ИДЕТ ДАЛЬШЕ
Я стою на берегу бухты Хара-лахт и смотрю на серую шершавую поверхность воды. На песок накатывают волны. Тихонько шуршат за спиной высокие сосны. Среди них дом. В нем я поселился с женой. Решили наконец отдохнуть вдвоем.
Над горизонтом собираются тучи. Значит, скоро подует ветер. От зюйд-веста. Такие облака обычно предвещают зюйд-вест. Из-за мыса выползает далекий теплоход. Это лесовоз типа «Игаркалес». Я узнаю их с самого далекого расстояния по кольцу на мачте. Идет на запад…
Ну, вот и усилился ветер. Все небо покрылось тучами, а на море появились барашки. Я возвращаюсь домой. Сажусь на веранде в кресло, распахиваю дверь, закрываю глаза и вдыхаю запах моря. Оно так вкусно пахнет! Я вспоминаю прошлое. Здесь хорошо думается. Неторопливо текут мысли… Вот моя первая книга и недоуменные вопросы товарищей. Они часто спрашивали:
«Как это получилось? Был капитаном и вдруг стал литератором. Как ты дошел до жизни такой? Что толкнуло тебя на этот тернистый путь?»
Я всегда отвечал:
«Хотелось рассказать о жизни моряков торгового флота. Об этом мало знают. Это главное».
Но была еще одна причина. Случилось, что в одно из моих пребываний в Ленинграде дочурка приятеля попросила меня прийти на пионерский сбор и рассказать о странах, в которых я бывал, о плаваниях и «что-нибудь обязательно страшное. Про штормы, гибель судов, огромные волны. Придете? Мы вас встретим».
Для такого торжественного случая я надел свой парадный костюм с золотыми нашивками, фуражку с «крабом» и отправился в школу. У входных дверей стояла стайка девчонок и мальчишек в белых рубашках и красных галстуках. Они окружили меня и с гордостью повели по коридору в свой класс. Ребят собралось много. Какая это была аудитория! Сияющие лица, блестящие глазенки, такое внимание, наверное, редко бывает на уроках. И я разошелся. Выдал все, что смог. Рассказывал смешные истории, и про океан, и о разных странах… В общем, я превзошел себя, выступил, как мастер художественного слова. Когда я кончил, ребята наградили меня аплодисментами. Они хлопали в ладоши, а торжественная, счастливая председательница совета отряда преподнесла мне на память книгу Льва Успенского «Шестидесятая параллель» с надписью о памятном дне встречи.
Меня не отпускали. Ребята просили рассказать еще что-нибудь. Но я и так говорил больше часа. На прощание я покровительственно спросил:
— Наверное, ребята, большинство мальчиков хотят стать моряками? Ну-ка, поднимите руки, кто хочет.
Я ждал, что поднимется лес рук. Но не поднялась ни одна. Я не верил своим глазам. «Стесняются», — подумал я, встал и подошел к черноглазому парнишке, сидевшему на первой парте. Помогу ему. Я потрепал его по голове.
— Ну, ты-то, наверное, хочешь быть моряком, по глазам видно, да? — проворковал я. — Так?
Мальчик смущенно молчал. В задних рядах хихикнули.
— Ну, смелее, — подбадривал я будущего капитана. — Станешь моряком?
— Не-е… Я летчиком хочу быть, — прошептал мальчишка.
— И я! И я! И я! — пронеслось по рядам.
Я взял свою фуражку и, сопровождаемый пионерами до дверей, покинул школу. Я был огорчен. И это после таких перлов красноречия! Как же так? Я вспомнил свою школу. Не будет преувеличением, если я скажу, что там каждый четвертый мальчишка мечтал стать моряком. Кто военным, кто торговым, но моряком. А тут ни одного.
Так родилась беспокойная мысль: «Надо написать книгу про человека, который захотел стать моряком. Рассказать мальчишкам о море. Ведь где-нибудь на далеком Алтае не знают, как оно выглядит. Рассказать о профессии моряка. О хорошем и трудном, веселом и горьком, обо всем. Привлечь молодежь на флот, заставить ее полюбить море. Если, прочитав мою книгу, мальчики захотят вступить на палубы судов, моя задача будет выполнена». Вот что еще толкнуло меня приняться за «Истинный курс».
После выхода в свет книжки пришли письма читателей. В основном — от мальчишек. Они спрашивали, как им поступить в мореходные училища и школы, как стать моряком. Оказывается, они всю жизнь мечтали о море. Письма были разные. Одни серьезные, написанные после долгих размышлений, другие совсем детские. Писали мальчишки-семиклассники, желавшие немедленно поступить в матросы, бросить школу и плавать по морям. Писали и девочки. Они тоже хотели быть капитанами или кем угодно, если капитанами нельзя… Я радовался тому, что ошибся: все-таки есть интерес к флоту и морю у молодежи.
Я принялся за новую работу. Написал сборник морских рассказов «Открытое море», а спустя несколько лет — роман «Штурман дальнего плавания», положив в его основу кое-какие случаи из своей жизни. Но, в общем-то, это был роман с вымышленными героями и событиями. Теперь я уже не мог не писать. Мне казалось, что я еще очень мало рассказал.
Один мой бывший помощник, ныне молодой капитан, человек, который мне очень симпатичен, встретив меня после своих плаваний, говорит:
— Читал, читал вашу последнюю книжечку…
— Ну и как, понравилась? Про вас, про моряков…
Капитан снисходительно улыбается.
— В общем, ничего, — говорит он и не смотрит мне в глаза. — Про нее будет особый разговор. Вы только не обижайтесь. Я вот хочу вас давно спросить: где это вы берете таких моряков? Правильных. Все они у вас честные, влюбленные в море, смелые, бескорыстные, романтики… Ну где вы их взяли? Нет их теперь. Понимаете, нет. Вы живете какими-то старыми, допотопными понятиями. — Капитан нервно достает сигарету, закуривает и продолжает: — Нам некогда сейчас соблюдать традиции, проявлять какую-то особенную влюбленность в свою профессию. Море — это наша работа. Работа, которую мы должны делать хорошо. Мы всегда очень спешим. У нас короткие стоянки, надо так много успеть за эти несколько суток… Когда начинали плавать вы, конечно, все было по-иному. Вот и находилось время восхищаться и ахать: «Ах, море! Ах, моряки!» Нет, сейчас не то — работать надо. Вы только не обижайтесь, я искренне говорю. Неплохая ваша книжка, но как-то оторвана от современной жизни…
Я молчу. Мне немного грустно и очень жаль этого, в общем, славного молодого человека. Нет, такой не скажет: «Посмотри скорей!», увидев восход солнца где-нибудь в Тихом океане, когда оно, вырвавшись из-за горизонта, окрасит воду и небо удивительной гаммой оранжево-пурпурных и золотых тонов, он не задержится на причале посмотреть, как швартуется чужое судно, и не вытащит секстан из ящика, если можно определиться по радиопеленгам. Мне жаль его. Как много он потерял, лишив себя романтического в своей профессии! Как много проходит мимо его глаз незамеченным…
Да, есть, конечно, и такие. Не тяготящиеся, но и не влюбленные. Ремесленники. Если такому предложить высокооплачиваемое место на берегу, ведь он уйдет. Конечно, уйдет. И последний взгляд, брошенный на судно, ошвартованное у причала и глядящее на своего, теперь уже бывшего, капитана теплыми желтыми глазами-иллюминаторами, ничего не скажет его душе. Он уйдет равнодушный, не заметив неряшливо болтающегося за бортом конца… И все-таки большинство моряков не такие.
Если критически посмотреть на морскую работу, то, казалось бы, что может привлекать в ней нормального человека? Изнурительная качка, многомесячные рейсы, однообразная природа, тоска по родине, семье, дому, обществу друзей; опасности, постоянно подстерегающие моряков… Ну что хорошего, привлекательного? Деньги? Их можно заработать на берегу. Оригинальные заморские вещи? Теперь их продают и в наших магазинах. Любопытство? Хочется посмотреть на чужие страны? Не слишком ли высокая цена за удовлетворенное любопытство? Так почему же идут люди в море?
Вот тут и пришло время высказать свою точку зрения. Настоящий моряк не может быть только техником, он должен быть непременно немножко романтиком. Если это не так, человек не останется долго на флоте. Он очень быстро покинет море…
Хлопнула калитка. Девушка в черном блестящем дождевике, похожая на стройного гномика, бежит по желтой песчаной дорожке. Вот она уже протягивает мне белый листок. Это Эльви, почтальон нашего поселка. Ей семнадцать лет.
— Тереихтутс[5], — приветствует меня Эльви и приседает. — Это вам…
Телеграмма. Я не люблю телеграмм и потому не спешу ее прочесть. Они всегда волнуют. Что в ней? Горе или радость?
Я беру из стоящей на столе вазы красную гвоздику, подаю девушке.
— А это вам. Вы будете красавицей, Эльви, — таинственно, как гадалка, говорю я. — Вас обязательно похитит какой-нибудь лихой капитан с большого морозильного траулера, и вы…
Но Эльви не понимает. Она еще плохо знает русский язык.
— Айта. Ятайга![6] — улыбается девушка и делает книксен. Так здесь принято. У калитки она садится на свой велосипед, на прощание машет рукой.
Я медленно разрываю бумажную ленточку, читаю:
«Прошу вас принять участие перегоне навигацию этого года. Рейс Черное море — Север. Согласие телеграфируйте. Выезд через две недели. Наянов».
Вот тебе и отдых вместе с женой, без забот, без судна и команды, без волнений! Пропадут прогулки по лесу, купание на пляже, вечерний чай на веранде и приятные беседы с друзьями, приехавшими из Ленинграда… Так мы мечтали с Лидочкой. Нет… Пойду на телеграф, поблагодарю и откажусь. Надо же, в самом деле, хоть одно лето побыть с женой…
Но ветер дальних странствий, как в юности, уже дует мне в лицо, я испытываю знакомое беспокойство, оно всегда охватывает меня перед уходом в плавание… Я срываюсь с кресла, бегу на почту. Хватаю голубоватый телеграфный бланк и, не колеблясь, пишу:
«Согласен».