Океан. Выпуск 2 — страница 3 из 20

АУШТРИНИС[12]

Кто на море родился, стал взрослым,

Вскормлен морем и морем вспоен,

Лишь увидит он парус иль весла, —

Трепет в сердце почувствует он.

Кто соленою влагой и зноем

Пропитал свою жизнь, знаю — тот

Не сробеет, когда ледяною

Ауштринис волною качнет;

Лишь плотнее в брезент завернется

И баркас повернет на волну,

Не гадая — домой ли вернется

Иль пойдет он сегодня ко дну.

Кто родился на море —

У моря

Тот погоды не ждет

И готов

С ауштринисом снова поспорить,

Был бы только хороший улов.

           Перевел с литовского Игорь Строганов

Леонид КлимченкоВСПЛЫТИЕ

Мне не сравнить ни с чем минуты эти,

Они наградой нам за труд даны:

Что может быть прекраснее на свете

В конце похода всплыть из глубины!

Чего так ждали, то свершится ныне,

И будет нереальным, как во сне, —

В открытый люк сладчайший воздух хлынет,

И лодку закачает на волне.

Уже команда рубку обживает,

О, как затяжка первая крепка!

В посту центральном очередь живая,

И слышен сверху запах табака.

Передвигая ватными ногами,

По трапу лезешь, слыша сердца стук.

И закрываешь вдруг глаза руками,

Ошеломлен увиденным вокруг.

Слепит глаза осенний тусклый вечер,

И ярче солнца блеклый след волны.

Каких-то два часа до нашей встречи,

И берега Рыбачьего видны.

Белее снега вал бурунный хода,

Над рубкой чайки с хохотом снуют.

И запахи густые соли, йода

От рубки обсыхающей текут.

В хорал слагаясь, море, свет и звуки —

Гимн дальнему походу твоему,

Бескрайний мир протягивает руки

Нам, сыновьям, вернувшимся к нему.

Игорь Строганов* * *

Ходил я в поэтах начальных,

Но был уже с морем знаком.

Тогда и вручил мне начальник

Военный билет с якорьком.

Был Тихий.

Был рейд Бакарицкий.

Экватор палил, как костер.

Стал домом эсминец «Урицкий»

И вывел салагу в простор.

Рули мне ворочать не тяжко.

В охотку утюжился клёш.

А тело

И сердце

С тельняшкой

Сроднились —

Не отдерешь!

Повыше девятого вала

Я вырос на мостике, прям.

Мне молодость принадлежала —

Ее подарил я морям…

Бывает — из юности вести

Настигнут в далеком краю,

Где в мраморе, бронзе иль песне

Внезапно годка узнаю.

Шагнет с пьедестала навстречу,

Улыбки своей не тая,

На вахте бессменной и вечной

По-прежнему молод…

А я?

Я стал на Нептуна похожим

Дубленым навек стариком,

Но не расстаюсь с краснокожим

Билетом своим с якорьком.

И нету мне доли милее,

Чем выдюжить в зной иль пургу.

А если о чем и жалею, —

Что море обнять не могу.

Георгий СалуквадзеСЕЙНЕРЫ

Забрасывает, словно невода,

На берег кружевную пену море.

У чаек завершается страда,

И сейнеры темнеют на просторе.

А солнца заходящего мазки —

Как бы рассветов будущих этюды.

Пути рыбачьи были неблизки,

Зато улова серебрятся груды.

И звезды побратались с высотой,

С воды исчезла тропка золотая…

Усталой чайкой месяц молодой

Сложил крыла, на мачте отдыхая.

Перевел с грузинского Евг. Ильин

Евгений ИльинБАТУМСКИЙ ПОРТ

Здесь к горам подступает пучина,

К окнам льнут окуляры кают,

И визитные карточки чинно

Корабли кораблям подают.

Как здесь дышится остро и влажно,

Как туманами берег примят,

Как подъемники многоэтажно

На своем эсперанто гремят!

Грузят танкеры и сухогрузы,

Порту спешка такая мила.

И, беззвучно качаясь, медузы

Бьют в беззвучные колокола.

Пассажиры к отплытью готовы,

А в тени океанских бортов

По-домашнему рыболовы

Удят рыбку негромких сортов.

Среди кранов, в туманы не канув,

Стойко держится удочек строй,

И, как удочки великанов,

Гнутся краны над темной водой.

А. Алексеев-Гай* * *[13]

Опять необозримость океана

да пенный след у судна по пятам.

На мостике помощник капитана

поймать звезду пытается в секстант.

Куда бы нас с пути ни относило,

пусть нет средь океана маяков,

но есть зато небесные светила,

что выручить сумеют моряков.

Созвездия, весь небосвод усеяв,

нас под прицел берут со всех сторон.

Как дубль-ве глядит Кассиопея,

и точно туз бубновый — Орион.

Вот Близнецы, как двоеточье, строго

расставились от прочих вдалеке;

вот с ковшика Медведицы полого

спускается Арктурус по дуге.

Бесстрастно лаг отстукивает мили,

и будто существует — мнится мне —

одних светил небесных изобилье

да мы у мира звездного на дне.

Виктор УстьянцевПЯТЫЙ ДЕНЬ ОТПУСКАПовесть[14]

1

Последние мои ботинки украли в самый неподходящий момент: в кинотеатре «Пролетарий» показывали трофейные фильмы, мне с трудом удалось раздобыть два билета на сеанс, начинающийся в три часа ночи, и я пригласил Анютку. И вот теперь мне не в чем было выйти на улицу.

У нас в деревне была только семилетка, учился я в Челябинске, жил на частной квартире, ботинки оставил в сенях, и вот их украли. Пришлось срочно телеграфировать матери, чтобы привезла сапоги, но началась распутица, добраться из нашей деревни до Челябинска мать, видимо, не смогла. А может, и телеграмму не получила, потому что из райцентра почту возили на лошадях, а в такую погоду и лошади увязали в грязи по самое брюхо.

Старые брезентовые тапочки, в которых я щеголял летом, «просили каши». Отыскав кусок медной проволоки, я прикрутил им резиновую подметку и отправился на первое в жизни свидание.

Места оказались в последнем ряду, над головой громко стрекотал кинопроектор; впрочем, он не очень мешал, потому что фильм был не дублирован. Больше мешали головы сидящих впереди, из-за них не было видно титров, но последний ряд в этом отношении оказался как раз удобным: мы взобрались на спинки стульев, поставив ноги на сиденья. Мне эта поза давала еще одно преимущество: не надо было держать ноги на холодном цементном полу. И все-таки к тому моменту, когда белокурой красавице удалось обмануть пожилого лысеющего миллионера, мои ноги совсем закоченели, и я был даже рад, что красавица потратила на миллионера не так уж много времени. Фильм длился всего около часа, потому что наиболее пикантные моменты из ленты вырезали. Тем не менее нам с Анюткой было вполне достаточно того, что осталось: мы стеснялись смотреть друг на друга, хотя учились уже в девятом классе и догадывались, что детей находят не в капусте. Лишь выйдя на улицу, я отважился взять Анютку под руку.

Сыпал мелкий дождь со снежной крупой, все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы не ступить в лужу, и мы молчали. Но вот я левой ногой за что-то зацепился, подметка отстала и начала загребать грязь и воду, выбрасывая впереди нас фонтанчики и при этом хлюпая так, будто хватала своими резиновыми губами горячую лапшу. Потом стала уж совсем неприлично чавкать. Чтобы Анютка ничего не заметила, я заговорил. Чего только я не молол!

Наверное, я увлекся и перестал следить за поведением подметки: громко всхлипнув, она выбросила такую длинную струю, что нас обоих забрызгало. Как назло, в этот момент мы оказались под уличным фонарем, и Анютка сразу все увидела.

— Сумасшедший, ты же простудишься! И как это я, дурочка, сразу не заметила!

Она не спросила, почему я в тапочках на резиновом ходу, видимо, догадалась, что обуться мне больше не во что. Как я ни сопротивлялся, она втолкнула меня в свою квартиру, заставила разуться, провела в кухню и стала растирать ноги шерстяным носком своего младшего брата Юрки, спавшего тут же, в кухне.

Какое это было блаженство! Нет, не только потому, что я чувствовал, как по мне растекается тепло. Я вдруг понял, как необходима и приятна человеку мягкость женских рук, как хорошо иметь свой дом, семью, понял, почему люди женятся. Я был готов жениться сию же минуту и если не сделал предложения, то лишь потому, что знал: нас не распишут, поскольку нам и шестнадцати не было.

Этот вечер мне запомнился на всю жизнь в мельчайших деталях, кроме содержания трофейного фильма.

2

Но пути кинопроката поистине неисповедимы. Прошло восемнадцать лет, а я опять вижу на дергающемся экране белокурую красавицу и пожилого лысеющего миллионера. Этот фильм корабельный киномеханик обменял на рыбацком сейнере за «Свинарку и пастуха», который у нас за последние два года показывали шесть раз, не считая сеанса в кают-компании, когда ленту крутили не перемотанной, в обратном порядке, — боюсь, что это невинное развлечение скоро войдет в привычку.

Вечер выдался теплый, из душных корабельных кают и кубриков всех потянуло на воздух, и я разрешил показывать фильм на верхней палубе. Экран повесили на станину пусковой ракетной установки. Те, кто уже видел фильм, разместились по другую сторону экрана, оттуда им смотреть интереснее, да и располагались они там вольготнее. Собрались, наверное, все свободные от вахт и нарядов, потому что фильм хотя и старый, но зарубежный, а флотская кинобаза не часто балует корабли закордонной кинопродукцией.

Цикадой стрекочет кинопроектор «Украина», на экране полуобнаженная красавица причесывается перед зеркалом… В этот момент в конус протянувшегося от проектора к экрану света влезает разыскивающий кого-то дежурный боцман, старшина второй статьи Пахомов. Его силуэт приближается к красавице, и кто-то из передних рядов невинным голосом советует:

— Боцман, обними ее.

— И поцелуй в сахарные уста, — доносится из-за экрана.

Матросы дружно загоготали. Заметно, что картину эту всерьез принимают немногие, и сидящий рядом со мной заместитель по политической части капитан третьего ранга Протасов начинает ерзать на раскладном стуле. А реплики сыплются одна за другой; больше всего комментаторов по ту сторону экрана, они состязаются в остроумии с сидящими по эту сторону, и все это больше похоже не на просмотр фильма, а на перетягивание каната.

Однако все разом умолкли, когда над головами проскрипел железный голос корабельной трансляции:

«Вновь прибывшим на корабль построиться на юте по левому борту».

Нам с замполитом надо идти принимать молодое пополнение. Пробираясь между сидящими прямо на палубе матросами, слышу за спиной:

— Салажата прибыли, значит, братцы, суши весла — скоро в запас.


На юте главный боцман выравнивал строй молодых матросов, прибывших из учебного отряда. Главный боцман у нас совсем не похож на тех традиционных боцманов, от одного вида которых у молодых матросов поджилки трясутся. Наш усов не носит, матом не ругается, ничего устрашающего в фигуре не имеет — щупленький такой. Неизменно вежлив, голос повышает редко, и фамилия у него ласкательная: Сенюшкин. Увидев нас с Протасовым, мичман Сенюшкин принимает положение «смирно», набирает полную грудь воздуха, изо всех сил старается придать своему голосу командирскую басовитость и зычность, но извергает лишь тонкий, петушиный крик:

— …и-ирьна!

Подбегает на положенную дистанцию и уже обычным своим голосом рапортует:

— Товарищ командир! Пополнение в составе восьмидесяти четырех человек построено.

Я дохожу до середины строя, поворачиваюсь и здороваюсь:

— Здравствуйте, товарищи матросы!

Дружно набирают воздух и гаркают:

— Здравия желаем, товарищ капитан второго ранга! — Эхо гулко проносится над гаванью, слышно, как всплескивает вода — взлетают испуганные чайки.

— Вольно!

Строй облегченно вздыхает, и, расслабившись, матросы выжидательно смотрят на меня. Я иду вдоль строя, вглядываюсь в лица, стараясь запомнить их. Пока новенькое обмундирование не обмялось у новобранцев по плечам, их еще нетрудно отличить от бывалых матросов, а когда они наденут рабочие робы, можно и перепутать. И бывает, что заметишь с мостика непорядок, отчитаешь такого матроса, а он и не виноват, потому что еще не знает, как и что нужно делать. И вообще командир должен знать своих подчиненных в лицо, даже если их на корабле несколько сотен.

Похоже, что в учебном отряде их приучили к порядку: чистенькие, брюки и форменки отутюжены так, что о стрелки палец порежешь, все аккуратно подстрижены, побриты. Только вон у того, чернявого, бескозырка блином, перешита не по-уставному, видать, пижон. Ничего, боцман потом популярно объяснит ему, что к чему, а сейчас не стоит им омрачать настроение замечаниями.

А вот у этого в разрезе форменки видна цепочка на шее. Неужели крестик? Был на моей памяти случай, когда прислали на корабль баптиста. Протасову долго пришлось вести с ним душеспасительные беседы. Замполит потерпел тогда поражение, баптиста пришлось списать на берег, ибо вера запрещала ему брать в руки оружие, а у нас даже коки по тревоге расписаны на боевых постах.

— Фамилия?

— Матрос Егоров. — Отвечает бойко, смотрит в глаза прямо, как говорят — «ест глазами начальство».

— Что у вас там на цепочке, товарищ Егоров? Крестик?

— Никак нет.

— А что же все-таки? Может, покажете?

Матрос потянул за цепочку и извлек из-за пазухи… черную пешку.

— Так что же вы исповедуете, товарищ Егоров?

Кто-то хихикнул. Егоров наконец-то смутился и не совсем внятно пробормотал:

— Просто так повесил, без исповедания. Извините.

— Но почему именно пешку? Не коня, не ферзя, а именно пешку? Да еще черную. Только откровенно.

Егоров недоверчиво покосился на боцмана и сказал довольно твердо:

— Видите ли, она наиболее точно символизирует мое теперешнее положение.

— Спасибо. Вот теперь все ясно, — вежливо сказал я.

Ох, если бы мне было ясно! Кто он, этот Егоров? Человек, склонный к скоморошничанью ради дешевой популярности и «оригинальности», или принципиальный отрицатель? Вряд ли у него в восемнадцать лет есть твердые убеждения. Пожалуй, он из той не столь уж малочисленной породы людей его возраста, которые поскорее хотят утвердить свою самостоятельность. Жажда самостоятельности вообще свойственна молодости, но иногда путь к самоутверждению принимает самые уродливые формы и такой вот самоутверждающийся паренек способен вытворять черт знает что, легко ранимое самолюбие подстегивает его на поступки самые отчаянные, но отнюдь не обдуманные. А может, кто-то уже успел засорить ему мозги, как засорили тому баптисту?

Так кто же он все-таки? Лучше или хуже того баптиста? Что это: необдуманная шалость или вызов? Если вызов, я должен его принять. И не Протасову, а мне придется этого новоявленного апостола наставлять на путь истинный. И вызов надо принять тотчас. Однако не разводить же с ним дискуссию сейчас, вот здесь, перед строем? А может быть, как раз именно сейчас? Но все это так неожиданно, у меня даже нет времени все обдумать как следует.

Выручил Сенюшкин.

— А что мне повесить на шею, если следовать вашей градации? — спросил он матроса.

Тот пожал плечами:

— Не знаю, не думал. Наверное, слона.

Ага, не думал. Это уже лучше.

— В таком случае, мне жаль вас, мичман, — сказал я, повернувшись к боцману. — У пешки, по крайней мере, есть возможность выйти в ферзи, а вам уготовано оставаться лишь слоном. Всю жизнь, пока вас не скушает пешка, даже если ей не удастся выбиться в ферзи.

— Авось не скушает, — усмехнулся боцман. И угрожающе добавил: — Как бы я сам их…

— Не надо, боцман, — оборвал я Сенюшкина, — пусть живут. Они хорошие.

Однако шутки шутками, а я должен ответить Егорову сейчас. И не только ему. Я хотел лишь поздравить молодых матросов с прибытием на боевой корабль и высказать добрые пожелания и напутствия, но теперь надо сказать все это по-иному. А как?

И тут я увидел над головой Егорова Большую Медведицу. Выйдя опять на середину перед строем и глядя только на Егорова, заговорил:

— Еще вчера вы были школьниками, а сегодня пришли на новейший боевой корабль — ракетный крейсер. Вчера вы изучали географию и Земля вам казалась очень большой, на ней столько морей, озер и рек, что даже самые прилежные из вас вряд ли запомнили все их названия. Потом вы стали изучать астрономию и убедились, что в системе мироздания наша Земля очень маленькая и ее с помощью ядерных боеголовок можно уничтожить. Но можно еще и уберечь. Вот вам и доверено беречь нашу Землю — такую огромную, с тысячами гор, морей и рек, и такую маленькую в общей системе мироздания, но единственную для нас, самую родную. И беречь эту Землю народ доверяет именно вам. Вот что определяет ваше сегодняшнее положение. И я уверен, что вы хорошо понимаете всю серьезность этого положения и будете служить не просто прилежно и добросовестно, а отдавать все силы тому святому делу, которое вам доверено.

Я сделал паузу, умышленно затянув ее, чтобы дать время им все хорошенько запомнить и обдумать. Потом намеренно строго сказал:

— А сейчас, боцман, надо их разместить, помыть в бане и покормить.

Когда мы с Протасовым отошли на шкафут, замполит, закуривая, сказал:

— Пацаны еще, вот и чудят.

Тоже мне дипломат! Неужели он думает, что я под эту пешку буду подводить политическую подоплеку? Плохо же ты знаешь своего командира, дорогой и многоуважаемый Иван Митрофанович.

— Придется мне этого новоявленного апостола взять под свою опеку, — сказал я. — Распоряжусь, чтобы назначили Егорова уборщиком моей каюты. По крайней мере, так мы чаще будем видеться.

Протасов с сомнением покачал головой:

— Судя по всему, у «апостола» воспаленное самолюбие, и я не уверен, что он встретит сие назначение с огромным воодушевлением. Ему бы для начала что-нибудь жаропонижающее прописать, скажем, дать охладиться на верхней палубе. К тому же зачем отнимать хлеб у меня?

— Хлеб-то, прямо скажем, черствоватый. Но попробую, авось не обломаю зубы.

— Ну что ж, приятного аппетита.

3

После отбоя иду в кормовой кубрик посмотреть, как разместили молодых матросов. Еще не доходя до кубрика, слышу, как там гулкими перекатами бродят человеческие голоса. Непорядок, конечно, после отбоя полагается соблюдать тишину, но надо их понять — все-таки первый раз ночуют на корабле.

В тусклом свете синей дежурной лампочки едва видны лишь те, кто лежит на ближних койках, далее все лица сливаются в неясную серую массу, присутствие многих людей угадываешь лишь по голосам:

— Кубрики в учебном попросторнее, зато харч здесь, пожалуй, получше.

— Тебе бы только живот набить…

В другом углу разговор серьезнее:

— Зря я в боцмана пошел, лучше бы в ракетчики, на худой конец — торпедистом.

— Зато гражданская специальность будет. Боцмана и на рыболовных и на торгашах нужны, да и на пассажирских без них не обойдешься. А ракетчикам и торпедистам на гражданке работу не найти.

— А главный-то боцман, как его — Семечкин или Сенечкин, — вовсе и не похож на боцмана.

Следовавший за мной мичман Сенюшкин после такой аттестации, вероятно нечаянно, отпустил стальную дверь, и она орудийно бухнула. Тотчас кто-то крикнул:

— Полундра!

Из прохода вынырнул матрос с повязкой дневального, открыл было рот, чтобы подать команду, но, видимо, вспомнил, что после отбоя этого делать не полагается, и тихо доложил:

— Товарищ командир, прибывшие из учебного отряда спят. Дневальный матрос Мельник. — Вскинул было ладонь к виску, но вспомнил, что бескозырка лежит на рундуке, схватил ее, хотел надеть на голову, но раздумал и, окончательно смутившись, стал сосредоточенно изучать носки своих яловых ботинок.

— Чем вы тут занимались? — спросил Сенюшкин.

— Да вот… — Матрос кивнул в проход.

На переборке, привязанная к паропроводу за один угол, косо висела картина в багетовой рамке. На холсте было изображено море и крейсер, разваливающий острым форштевнем волну. Крейсер был выписан графически точно, как в справочнике, а море явно подкачало, оно чем-то напоминало студень, что подают в портовой столовой. И пейзаж сей способен украсить разве что грязную стену этой столовой, там он вполне бы сошел вместе с биточками и треской с макаронами. Здесь же, на корабле, каждый квадратный сантиметр площади на счету и не стоило бы украшать переборки подобными изделиями. Но то, что Мельник основательно благоустраивается на новом месте, пожалуй, не так уж плохо.

— Сами писали?

— Так точно. Балуюсь, когда есть свободное время.

— Ну, здесь у вас свободного времени будет не так уж много. Особенно в море.

— Я понимаю. — Мельник помял в руках бескозырку и, поймав иронический взгляд мичмана Сенюшкина, пообещал: — Я больше не буду.

В его позе, в том, как совсем по-детски произнес он это, было столько искреннего раскаяния, что я неожиданно для себя сказал:

— Почему же? Получается у вас неплохо. Продолжайте, — и пошел между коек.

— Есть! — весело отозвался Мельник, обрадованный непонятно чем: то ли тем, что отделался без замечаний, то ли тем, что ему разрешили малевать дальше.

Шут с ним, пусть малюет, если ему так нравится, лишь бы служил хорошо. А не отдать ли его на попечение старшины первой статьи Смирнова? Я-то не ахти какой ценитель живописи, а Смирнов заочно учится в Строгановском, в этом деле собаку съел, может, и разглядит в молодом матросе искру божию? Нынче художники шибко боятся, как бы их не упрекнули в фотографичности, ищут новый цвет и форму, может, и в этом студне есть что-то такое, недоступное моему пониманию.

В кубрике пахло свежим бельем и баней. Матросы тихо лежали в койках, притворяясь спящими, кое-кто при моем приближении даже искусно посапывал, но спиной я чувствовал, что они смотрят на нас с боцманом.

Выйдя из кубрика, мы проверили вахтенных на верхней палубе и разошлись по своим каютам. Ложась в постель, я вспомнил, что завтра мою каюту будет прибирать Егоров. Интересно, как он к этому отнесется. Потом вспомнил не досмотренный сегодня фильм, тот вечер, когда мы с Анюткой смотрели этот фильм, и впервые за многие годы моя корабельная постель показалась мне холодной и неуютной. «Эх, Анютка, Анютка, что же мы с тобой наделали?»

4

С давних пор в русском флоте существовала добрая традиция: за столом в кают-компании запрещалось вести служебные разговоры, дабы не портить аппетит господам офицерам. Разрешалось во время трапезы лишь сообщать светские новости и рассказывать анекдоты.

Насчет светских новостей у нас было туговато: офицеры слишком редко сходили на берег, да и базовые сплетни мало кого интересовали. С анекдотами было свободнее, пришлось лишь ввести ограничения против циничных. Но суть этой доброй традиции сохранилась — служебных разговоров в кают-компании избегали.

Однако в это утро за завтраком все только и говорили о салажатах. Штурман капитан-лейтенант Саблин, отпивая маленькими глоточками черный кофе, приготовленный вестовыми по его особому рецепту, и, глубоко затягиваясь сигаретой, жаловался:

— Раньше, скажем, после революции и до самых тридцатых годов, было куда проще, хотя матросики были малограмотными, а то и вовсе неграмотными…

— А нас с вами еще и в проекте не было, — вставил инженер-механик Солониченко.

Саблин, оставив реплику механика без внимания, продолжал:

— Служба для матроса была действительно школой. Даже быт для него приобретал воспитательное значение. Раньше он в деревне спал на кошме и укрывался сермягой, а здесь ему давали две чистые простыни. Дома он перебивался хлебом с лебедой да квасом с редькой, а тут его кормили четыре раза в сутки. И первое, и второе, и компот… А теперь разве удивишь его макаронами по-флотски, если дома он лопал котлету де воляй и судака фри?

— Наш милый штурман прокладывает курс к сердцу матроса по-прежнему через желудок, — иронически заметил корабельный интендант.

Но Саблин и на это замечание не отреагировал.

— Теперь они все эрудиты. Ты ему — слово, а он тебе — десять. И упаси бог задеть его самолюбие! Он и начальству пожалуется, а то еще и в газету напишет. Нет, согласитесь, раньше матрос был куда более послушен, чем сейчас.

— Ах, какая жалость, что теперь плеточек нет! — опять вмешался механик. И, подражая штурману, раздумчиво произнес: — Раньше было куда проще: он тебе — слово, а ты ему — в морду. Благодать!

— Не утрируйте, Игорь Петрович! — рассердился Саблин. — Согласен, что сейчас они быстрее все схватывают, легко овладевают специальностью. А вот на дисциплине их образованность что-то не так заметно сказывается.

— Вам не нравится, что они рассуждают и позволяют себе обо всем иметь собственное мнение? — Ага, и замполит «завелся». — Но ведь это хорошо, что они рассуждают, а не слепо подчиняются. Между прочим, и в уставе записано, что дисциплина у нас основана на сознании каждым военнослужащим своего воинского долга.

— Мерси. — Саблин приложил руку к сердцу и поклонился замполиту. — А я-то думал, что вы преподнесете мне что-нибудь свеженькое, оригинальное. А вы повторяете старые да еще и уставные истины.

— Но ведь — истины!..

Откровенно говоря, я люблю эти споры. Смешно, что Саблин рассуждает, как крепостник. Но я знаю, что это не всерьез, что Саблин в этих спорах — катализатор, он «подогревает» страсти. Однако сейчас они, кажется, слишком разогрелись, пора немного остудить. И я сообщаю Саблину:

— Между прочим, скоро нам в штурманской рубке придется открыть филиал Третьяковки. Я к вам, Григорий Ипполитович, еще одного художника направил, из молодых. Матроса Мельника. Запомните эту фамилию, может быть, через несколько лет в этой же кают-компании вы со слезами умиления будете рассказывать, как сподобились вскормить на своей могучей груди величайшего живописца всех времен и народов.

— Помилуйте! Я и со Смирновым достаточно наплакался, может, не надо? — взмолился Саблин.

— Ну, тут уж вы преувеличиваете, Григорий Ипполитович. За спиной Смирнова вы жили, как у Христа за пазухой. Между прочим, кем вы собираетесь заменить его?

— Есть тут один на примете. Между прочим, ваш землячок, старшина второй статьи Соколов.

— Ну, этот орешек вряд ли разгрызешь. Насколько мне известно, Соколов намерен поковыряться в недрах нашей грешной планеты и отыскать там нечто, способное осчастливить сразу все человечество.

— А пока что он решил осчастливить нас с вами. — Саблин извлек из нагрудного кармана сложенный вчетверо лист бумаги, развернул его и протянул мне.

Я не верил своим глазам: старшина второй статьи Соколов просил оставить его на сверхсрочную службу — хочет стать мичманом. И это Костя Соколов, железный человек, упрямец и фанатик, помешавшийся на никому неведомом минерале аникостите и решивший во что бы то ни стало отыскать именно его? Сколько раз я уговаривал Костю остаться на сверхсрочную, и все безрезультатно, он и слышать не хотел. А тут — на́ тебе. Ай да Саблин, молодец! Нет, не ошибся я, в свое время простив ему прегрешения молодости и оставив на корабле, хотя старпом и настаивал на его списании.

А Смирнова все-таки жаль отпускать, он лучший рулевой и великолепный старшина. Однако задерживать его не имеем права: он отслужил одиннадцать лет, хочет закончить Строгановское училище и устроить наконец свою личную жизнь. Здесь она ограничена сроком стоянки корабля у причала минус дежурства и вахты. Надо будет на досуге посчитать, сколько дней в этом году мы стояли в гавани. Скоро опять в море, идем в Северную Атлантику, и надолго. Правда, об этом пока, кроме офицеров, никто не знает, остальным, как всегда, я объявлю цели и задачи похода лишь после того, как выйдем в море. Но надо дать возможность людям побыть на берегу. Сегодня молодых матросов распишут по боевым частям, у старшин и офицеров будет много хлопот, старпом уже намекал, что хорошо бы сегодня запретить увольнение на берег. Нет, пусть все идет, как обычно, а с распределением и устройством молодых надо управиться до ужина…

А Саблин все еще жалуется механику Солониченко:

— Вам легче, у вас технари, они в рассуждения о смысле жизни не лезут, а мне вон еще одного живописца подкинули.

Интересно, что Саблин запел бы, если бы ему еще и «апостола» подсуропить? В данный момент Егоров убирает мою каюту. Любопытно, как он с этим справится…

5

Каюта была прибрана, палуба подметена и протерта влажной тряпкой, раковина умывальника вымыта с содой, медный кран горел, отражая пробившийся через иллюминатор луч солнца, а Егоров развалился в моем рабочем кресле и пускал в иллюминатор колечки дыма. Получалось это у него хорошо, колечки из его сложенных трубочкой губ выпархивали одно за другим и, расширяясь, нанизывались точно на барашек иллюминатора, как сушки на нитку.

Я кашлянул, Егоров вскочил и спрятал сигарету в рукав робы.

— Ну как, освоились?

— Вполне. Техника несложная. — Егоров усмехнулся: — Вот только наколочки не хватает.

— Какой наколочки?

— На лоб. Ну, вроде нимба. — Он очертил рукой вокруг головы и ловко выбросил сигарету в иллюминатор. — Как у официанток и еще, говорят, у горничных в лучших домах Филадельфии.

— Ну, это не проблема. Сходите к корабельному портному и закажите по размеру своей головы. Он вам с кружевами сделает. Что еще?

— Все, — упавшим голосом сказал Егоров.

— В таком случае, вы свободны. Благодарю за приборку.

— Пожалуйста. — Матрос направился к двери, потоптался возле нее и спросил официальным тоном: — Разрешите обратиться, товарищ капитан второго ранга?

Я знал, о чем он спросит, и твердо решил отказать ему.

— Товарищ командир, нельзя ли мне от этого дела… — Он окинул взглядом каюту. — Куда угодно, хоть в кочегары. Не привык я прислуживать.

— Служить, Егоров, служить!

— Все равно не по мне это.

— Понятно. — Я сел в кресло и указал ему на диванчик: — Присаживайтесь. И можете курить.

Егоров сел на краешек дивана и выжидательно посмотрел на меня. Глаза у него были как осеннее море: грустные и серые, с легкой дымкой тумана. Лицо узкое, правильных очертаний, вот только лоб нависает, пожалуй, слишком низко и придает мрачноватое выражение.

Говорю намеренно сухо:

— Товарищ Егоров, вы только начинаете службу, поэтому желательно, чтобы с самого начала вы усвоили, что на корабле команды подаются с мостика. Не потому, что оттуда виднее, а потому, что на мостике, как правило, стоят люди опытные, знающие, несущие ответственность за корабль, за каждого матроса, за выполнение всех поставленных задач. Государство облекло их властью, им беспрекословно подчиняются все члены экипажа. Разве вас этому не учили?

— Учили. Но я ведь с просьбой.

— Просьбу вашу я не могу удовлетворить.

— Почему?

— На сей счет у меня есть свои соображения. И я, пожалуй, поделюсь ими. Но при одном условии: откровенность за откровенность. Согласны?

Егоров настороженно посмотрел на меня. Я не торопил его с ответом и, чтобы дать ему время подумать, продолжал:

— Конечно, тот, кто стоит на мостике, может оказаться и умным и глупым. И тем не менее команды подавать должен он. Без этого немыслима военная служба…

Егоров прервал меня:

— Извините, но мне это не надо объяснять, я понимаю.

— В таком случае, гроссмейстер, я предлагаю решить один шахматный этюд. На доске по три фигуры. У черных: а) личность; б) самолюбие; в) «А почему именно я?..» У белых: а) «Кому-то же надо»; б) железная необходимость; в) стремление не подавить личность. Ваш ход, гроссмейстер, пожалуйста.

Егоров думал долго. На левом виске его вспухла и отчетливо пульсировала стремительная жилка. Видимо, от напряжения — раньше я этой жилки не замечал. Он машинально сунул руку в карман, вытянул пачку сигарет, но тут же положил ее обратно. Потом полез за пазуху, вынул черную пешку, снял с шеи цепочку.

— Прежде всего надо уравнять силы, — сказал он и, взвесив на ладони цепочку и пешку, выкинул их в иллюминатор. — Пешка эта была у меня лишней. Теперь на доске равенство и — ваш ход.

Откровенно говоря, сейчас я не ожидал этого хода черной пешкой и не приготовил ответного. Пришлось сразу пойти на обострение:

— По боевому расписанию ваше место на носовой ракетной установке.

Он сразу поднял руки:

— Черные сдались.

Ну вот, а Саблин утверждает, что с этими эрудитами трудно разговаривать. Они просто не любят, когда долго и нудно жуют прописные истины, у них это вызывает отвращение к самой пище.

— Еще вопросы есть?

— Никак нет! — уже совсем весело сказал Егоров. — Разрешите идти?

— Да, пожалуйста. Впрочем, одну минуту. Наверное, в учебном отряде вам не объяснили, почему нельзя, скажем, бросать окурки за борт. Так вот запомните: на ходу окурок может занести в другую каюту или в кубрик и даже на палубу, причем, как правило, заносит в самые неподходящие места. На стоянке под бортом может оказаться, ну, если не баржа с боеприпасами или танкер, то хотя бы шлюпка или катер. На наше счастье, в данный момент как раз под этим иллюминатором стоит водолей. И вообще бросать окурки куда попало не вполне интеллигентно. Уяснили?

— Так точно. Извините. — И, уже выходя из каюты, Егоров заметил: — А вы глазастый!

— На том стоим, Егоров.

6

Водолей присосался к борту крейсера тремя толстыми шлангами, они подрагивают в такт движению поршня насоса. Сам насос хватает воздух жадно, как загнанная собака, и я вспоминаю огромного рыжего пса, укусившего меня за руку. Следы его клыков все еще заметны на моей кисти, хотя с тех пор прошло уже семнадцать лет.

Он лежал на берегу Миасса, положив морду на передние лапы и высунув длинный малиновый язык. Когда ему становилось жарко, он поднимался, разгребал лапами горячий песок и, докопавшись до влажного, ложился на него и замирал в той же ленивой позе. Но его темно-коричневые глаза пристально следили за купающимися, и, когда кто-нибудь приближался к привязанной за колышек лодке, пес начинал угрожающе рычать и приподнимал голову. Обычно этого было вполне достаточно, чтобы лодку обходили стороной.

А вот Анютку его рычание не испугало, она лишь мягко упрекнула пса:

— Ты что, дурачок? — и пошла прямо на него.

— Не подходи, укусит! — предупредил я.

Но она уже присела перед ним на корточки.

— Я не боюсь. Ты знаешь, как я люблю собак.

— Да, но он об этом не знает.

— Знает. Собаки, как и дети, чувствуют, кто их любит, а кто нет. — Она погладила пса и спросила: — Ты ведь чувствуешь, правда? — Пес лизнул ее колено. — Ну, вот видишь, какие мы умные?

Я подошел поближе, пес недоверчиво покосился на меня, однако не зарычал, сообразив, наверное, что мы с Анюткой все-таки приятели и она не даст меня в обиду. И тут я окончательно осмелел и предложил Анютке:

— Слушай, если он такой добрый, то почему бы нам не прокатиться на лодке? — и протянул руку к накинутой на колышек цепи.

В ту же секунду пес вцепился клыками в мою кисть, я взвыл от боли, и Анютке едва удалось оттащить пса.

Потом, несмотря на мои протесты, она повела меня в поликлинику, там мне сделали укол в живот и велели прийти завтра. Процедура эта не доставила мне удовольствия, и я не собирался ее повторять. Но Анютка принесла из библиотеки Медицинскую энциклопедию и стала нагонять на меня страх. Чтобы подразнить ее, я начал рычать и лаять, но ее это вовсе не рассмешило, она озабоченно и серьезно разглядывала меня, и в глазах ее было столько тревоги, что я стал успокаивать Анютку и даже разрешил поставить мне градусник. И на другой день пошел в поликлинику только ради нее.

Должно быть, именно тогда у нее и созрело решение стать врачом. Ох, если бы я знал об этом тогда! Да я бы на пушечный выстрел не подошел к рыжему псу, невольному виновнику нашей теперешней разлуки.


…По кораблю звонко рассыпались трели колоколов громкого боя, горнист заиграл «большой сбор», и по всем палубам и трапам загрохотали сотни пар ботинок. Но вот топот стих, с кормы донеслись короткие слова команд, и вскоре все стихло, слышалось лишь легкое шипение пара да звонкие шлепки воды у борта. До подъема флага оставалось ровно пять минут, и я направился на ют.

Ритуал повторялся ежедневно, все было рассчитано до десятых долей секунды, и когда я, выслушав доклад старпома, поздоровался с матросами и старшинами, выстроившимися вдоль обоих бортов, пожал руки офицерам и занял свое место на правом фланге, с сигнального мостика крикнули «исполнительный до места», и голос вахтенного офицера, усиленный динамиками, загремел над гаванью:

— На флаг и гюйс смирно!

Привычно повернув голову к флагштоку, я с удивлением увидел, что на фалах стоит матрос Мельник. Старшина первой статьи Смирнов даром времени терять не любит, вот и сейчас решил испытать молодого матроса на таком ответственном деле. От волнения у Мельника дрожат руки, но на замерших в строю матросов он поглядывает горделиво: вот, мол, какое доверие мне оказали.

Что ж, понять состояние молодого матроса нетрудно. На флоте поразительно живучи традиции, свято соблюдаются ритуалы и обычаи, заведенные еще во времена парусного флота, и самый торжественный из них — подъем флага.

Когда флаг распахнется, как сине-белое облако, и затрепещет на ветру, заструятся в голубом небе красная звезда, серп и молот, в тебе каждый раз поднимается волнение, которое и с годами не становится привычным, тебя наполняет торжественная гордость. И эта торжественность живет в тебе весь день, несмотря на то что в суете буден бывают не только радости, но и огорчения.

В этот день огорчения начались с самого утра.

Должно быть, старшина первой статьи Смирнов долго тренировал Мельника, и молодой матрос поднял флаг именно с тем шиком, каким отличаются опытные сигнальщики. Но когда полотнище флага распахнулось, все невольно ахнули: голубая полоска, которая должна находиться на нижней кромке, оказалась вверху — Мельник перевернул флаг.

Строй подавленно молчал, но вот кто-то прошептал:

— Смотри-ка, салажонок Ледовитый океан опрокинул.

Старшина первой статьи Смирнов бросился к флагштоку, приспустил флаг, укрепил его в нормальном положении и виновато посмотрел на меня. Я постарался напялить на лицо отсутствующее выражение. «Сам заварил кашу, пусть сам и расхлебывает».

Позже, когда распустили строй, я слышал, как старшина говорил Мельнику:

— После отбоя пойдешь к дежурному по низам и скажешь, чтобы послал тебя в трюм вычерпывать этот самый Ледовитый океан.

Старшина, конечно, погорячился, можно было ограничиться внушением или выговором, но отменить его приказание я не могу, дабы не подрывать его авторитет. Тем более, что зрелище получилось и в самом деле позорное, да еще на глазах у флагманских специалистов и других представителей штаба, прибывших на корабль посмотреть, как мы проведем пуск ракеты.

Сразу же после подъема флага мы снялись со швартовов и вышли из гавани.

Легкий бриз уже разогнал туман, лишь над самой поверхностью воды он еще клубится, цепляется длинными космами за форштевень, клочьями оседает на леерах. Над горизонтом висит холодное полярное солнце, штурман секстаном замеряет его высоту. Море как огромное зеркало, оно лежит спокойно и тихо, лишь изредка вздыхает и недовольно морщится. Должно быть, оно сильно утомилось, его две недели до этого изматывал шторм. Точно впаянные в олово моря, неподвижно стоят рыбацкие сейнеры, траулеры и прочая более мелкая посуда.

— Погода просто идеальная для стрельбы, — говорит старпом.

— Но весьма неустойчивая, — огорчает штурман. — С веста стремительно надвигается циклон.

Пока идем малым ходом: по сведениям штаба, корабли обеспечения еще не подошли к полигону. Ракета — штука серьезная, и полигон охраняется кораблями обеспечения со всех сторон, дабы кто-нибудь случайно не забрел туда, хотя об этом оповещены все мореплаватели.

На мостике толкотня. Погода хорошая, представителей штаба всех потянуло сюда, а пока что они только стесняют. Советую старпому найти способ увести их отсюда. Он приглашает их в кают-компанию на чашку кофе по-саблински. Саблин хмурится — запасы его сильно пострадают, — но он готов принести эту жертву: «флажки» и его стесняют. Рулевой старшина второй статьи Соколов тоже облегченно вздыхает: хотя море спокойное и корабль легко удерживать на курсе, но неприятно, когда у тебя за спиной столь многочисленное созвездие первых и вторых рангов.

Наконец получили сообщение, что корабли обеспечения вышли в заданные районы, и я увеличил ход до полного. И тотчас, будто только выжидал этого момента, налетел снежный заряд. Саблин оказался прав. Впрочем, на Севере погода редко бывает устойчивой. Повалил густой, мокрый снег, крупные хлопья его залепляли глаза, лезли в уши и за воротник. То и дело приходится сметать снег с приборов. Видимость резко упала, я едва различаю нос корабля. Рассыльный принес плащи, мы с Соколовым помогаем друг другу затянуть тесемки капюшонов.

— Корабль, правый борт двадцать, дистанция тридцать восемь! — докладывают радиометристы.

— Шум винтов, справа двадцать, дистанция… — вторят им гидроакустики.

Не хватает еще наскочить на кого-нибудь в этой куролеси.

— Определить элементы движения цели! Лево руля, курс сто шестьдесят пять!

— Есть лево руля!

На мостик возвращается старпом с представителями.

— Вот вам и идеальная погода, — говорит Саблин старпому.

— Штурманы не те пошли, — парирует старпом. — Раньше они дедовским способом, но за двое суток точно предсказывали погоду, а теперь получают сводки с метеоспутников, а работают, как Центральный институт прогнозов — с точностью ноль целых четыре десятых.

— Надо принимать все наоборот, тогда будет ноль целых шесть десятых, — подсказывает Соколов.

— Вот именно, — соглашается старпом.

Но Саблин оберегает честь мундира:

— Это вы тут все перепутали. Пуляете в атмосферу ракетами, будоражите ее, вот она и вытворяет черт те что…

Вдруг со шкафута по правому борту крикнули:

— Человек за бортом! Справа…

— Стоп машины! Право на борт! — Я стараюсь отвести корму от упавшего, чтобы его не зацепило гребными винтами. И кого это там угораздило? Не дай бог, кто из молодых свалился: растеряется, а это самое гиблое дело.

Корабль застопорил ход, начал медленно разворачиваться. Я стоял на правом крыле мостика, но, как ни вглядывался в воду, ничего не видел. Вдруг заметил, что с кормы кто-то прыгнул в море.

— Еще человек за бортом!

В спасательной шлюпке уже сидели дежурные гребцы. Вот она плюхнулась в воду, быстро отошла от борта и скрылась в снежной кутерьме.

— Сигнальщики, что-нибудь видите?

— Ничего не видно.

— Включить все прожектора!

Командир зенитного расчета с правого борта доложил, что произошло.

На шлюп-балке заело тали, и мичман Сенюшкин полез их распутывать. Он встал на леер, ухватился за нижний блок, но в это время тали самопроизвольно распутались и пошли. Мичман ухватился за балку, но она была мокрой и скользкой, и, не удержавшись, Сенюшкин свалился за борт.

Все это видели матросы зенитного расчета на шкафуте. Но они находились далеко и не смогли помочь мичману. А когда подбежали к балке, Сенюшкина уже не было видно. В это время с кормы кто-то сиганул в воду.

— Выяснить, кто второй, и доложить! — приказал я командиру расчета.

Вскоре сообщили, что прыгнул молодой матрос Мельник. Он должен был через пятнадцать минут заступать на вахту и пошел к кормовому обрезу покурить, когда свалился боцман. Если за Сенюшкина можно быть относительно спокойным, то за Мельника нельзя было ручаться. Правда, Егоров сказал, что Мельник плавает неплохо, но разве дело в этом? Температура воды не выше шести градусов, а ну как сведет судорога или не выдержит сердце? Это же не теплое Черное море…

Тем временем корабль завершил полную циркуляцию и начал осторожно пробираться к месту происшествия. Вот уже виден плавающий на поверхности спасательный круг, сброшенный командиром зенитного расчета. Но ни шлюпки, ни Сенюшкина, ни Мельника не видать. Где же они?

Кто-то из боцманов отпорным крюком подцепил круг и вытащил на палубу. Еще несколько человек стоят с крюками, бросательными концами по обоим бортам. Все напряженно вглядываются в лохматое месиво воды и снега, но ничего не видят. Наконец с бака кричат:

— Люди, левый борт пять!

— Стоп машины!

Теперь и мне видно, что в воде барахтаются двое, один буксирует другого, поддерживая его левой рукой за подбородок. Корабль по инерции подходит к ним, и я в бинокль уже различаю их лица. Это боцман тащит матроса Мельника. Из снежной пелены выныривает спасательная шлюпка, и гребцы вытаскивают сначала Мельника, потом мичмана.

— Доктора к левому трапу! Трап за борт!

Быстро вываливают трап, двое матросов спускаются на нижнюю площадку, принимают Сенюшкина и Мельника. Трап тут же заваливают, шлюпку поднимают на борт, доктор ведет пострадавших в лазарет.

Когда корабль лег на прежний курс и дали полный ход, я спустился в лазарет. Доктор растирал Сенюшкина спиртом, а Мельник, завернувшись в одеяло, сидел на кровати и пил чай с лимоном. Рядом с ним сидел младший кок матрос Горин и держал в руках второй стакан чаю — для мичмана.

— Ну, как дела, живописец? — спросил я. — Замерз?

— Сейчас нет, даже жарко. А там — тихий ужас. Ногу у меня свело, если бы не мичман, отправился бы я прямым курсом в царство Нептуна.

Мичмана я ни о чем не спрашиваю, с ним у меня будет особый разговор: такая неосторожность даже молодому матросу непростительна, а уж главному боцману и подавно. Сенюшкин, видимо, предчувствует, что разговор будет не из приятных, и подавленно молчит. Зато Горин разговорился.

— Вода холодная? — спрашивает он Мельника так, будто сам собирается выкупаться. И, не ожидая ответа, начинает рассказывать: — Когда я на паруснике «Седов» плавал, у нас помощник с грот-стеньги сорвался. На палубу падал, а высота около тридцати метров. Если бы на палубу упал, в лепешку разбился бы. Но он ловкий был, в воздухе сальто сделал. Видно, так напрягся, что пуговицы от кителя все оборвались и на палубу посыпались. А все-таки вывернулся, сиганул в воду сантиметрах в двадцати от борта. Правда, ногу сломал. С этой ноги-то и соскочил сапог. Так он, вместо того, чтобы сразу к трапу, за сапогом поплыл. «С интендантами, говорит, потом не рассчитаешься». Достал все-таки сапог, хотя он и тонуть начал. В Лиепае это было. В тот же день там женщина из трамвая выходила и тоже ногу сломала. Вот как бывает. А то вот еще какой случай был. Корешок мой, Санька Самсонов, он на «Стремительном» тогда тоже коком служил, пошел в кладовую за специями, а наверху шторм гулял баллов на восемь. Ну, его и подняло волной да так прямо на мостик и закинуло. Командир спрашивает: «Что, Самсонов, на обед звать пришел?» — «Так точно, — отвечает Санька. — Вот только перчику не хватает». — «Дело это поправимое, — говорит командир. — Вот сейчас вам помощник своей властью подперчит». Подчиняемся-то мы помощнику, он как раз на мостике находился и отвалил Саньке трое суток «губы» за то, что тот на верхнюю палубу вышел, хотя была команда по верхней палубе не ходить… Еще чаю хочешь?

Мельник, видимо, хотел, но показал Горину взглядом на меня. Тот спохватился и спросил:

— Разрешите выйти, товарищ командир?

Когда Горин ушел, Мельник заметил:

— Разговорчивый малый, — и выжидательно посмотрел на меня.

Я молчал. Наконец Мельник отважился:

— Извините, товарищ командир.

— За что?

— Ну, за то, что за борт бросился. Я ведь не знал, что меня судорога схватит.

— Понятно, не знал. Поправляйтесь.

Я вышел из лазарета. Уже из-за двери услышал, как Мельник спросил у боцмана:

— Как думаете, товарищ мичман, сильно мне попадет?

Поднявшись на мостик, я позвал старшину первой статьи Смирнова:

— Кажется, вы хотели послать Мельника вычерпывать из трюмов Ледовитый океан. По-моему, он и так уже нахлебался из этого океана. Как думаете?

— Есть снять взыскание! — догадался старшина.

Когда Мельник вышел из лазарета и заступил на вахту, я перед строем очередной смены объявил ему благодарность.

Потом слышал, как на сигнальном мостике Мельник недоуменно спрашивал Смирнова:

— При чем тут я? Если бы не мичман, я бы вообще концы отдал.

— Главное тут — порыв, — разъяснял Смирнов.

— При чем тут порыв? — не соглашался Мельник. — Просто я стоял поблизости и видел все это. Стояли бы вы рядом, тоже прыгнули бы за мичманом. Ведь прыгнули бы?

Старшина не успел ответить: боевой информационный пост доложил азимут и расстояние до цели, ее курс и скорость. Я объявил боевую тревогу. К счастью, снежный заряд кончился, стало опять тихо, проглянуло солнце; в его лучах ослепительно засверкали белые заплаты снега на палубе и надстройках.

Приборы управления ракетной стрельбой начали вырабатывать данные. На пульте заморгали разноцветные лампочки, загудели сельсины, в черных прорезях запрыгали колонки цифр. Вот они разом погасли, и на световом табло появилась надпись: «Залп набран».

— Протяжка!..

Стрелка секундомера нервно прыгает по циферблату.

— Пуск!

Раздался грохот, корабль вздрогнул и окутался пламенем и дымом. Ракета медленно, будто нехотя, сошла с направляющих. Вскоре хвост пламени, тянувшийся за ней, оборвался и погас.

Теперь мы следили за полетом ракеты по индикатору.

— Хорошо идет! — сказал за моей спиной капитан-лейтенант Саблин.

— Подождите, штурман. Посмотрим, куда попадет.

Я услышал, как не суеверный штурман трижды сплюнул, наверное, через левое плечо.

Маленькая мерцающая точка быстро перемещалась по экрану радиолокатора. Но вот, мелькнув последний раз, она исчезла, и тотчас метрист доложил:

— Ракета вышла за пределы видимости локатора!

— Связь с самолетом в рубку!

Сквозь писк и скрип радиопомех голос летчика еле слышен:

— Ракета по курсу идет нормально.

Над кораблем нависла напряженная тишина. Я знаю, что сейчас все, от машинистов до сигнальщиков, с тревогой и нетерпением ждут, когда ракета дойдет до цели. Если попадет — значит, не пропал даром изнурительный труд сотен людей, значит, не зря они стояли бессонные вахты, тренировались до седьмого пота, бороздили воды Атлантики и Ледовитого океана и в шторм и в стужу.

Ну, а если… Нет, в это никто не хотел верить.

И все-таки это не было исключено, и теперь все с замиранием сердца ждали. Ждали, как приговора.

Я почувствовал, как на лбу у меня выступил холодный пот.

Корабль начал рыскать на курсе. И хотя сейчас это не имело ровно никакого значения, я сказал рулевому:

— Спокойнее. Точнее держите на курсе.

Наконец летчик доложил:

— Цель поражена!

— Порядок! — Я взял микрофон и объявил по кораблю: — Товарищи матросы, старшины и офицеры! Цель поражена. Поздравляю с успешным выполнением задачи! Личному составу боевой части-два объявляю благодарность.

— Пойду по боевым постам, — сказал Протасов и спустился вниз.

— Хорошо стрельнули! — удовлетворенно заметил рулевой.

И начались совсем будничные разговоры. Механик заговорил о том, что надо бы перебрать масляный насос, Саблин попросил разрешения дать радиограмму в базу — у него не сегодня-завтра должна родить жена.

— Кого ждете? — спросил механик. — Сына или дочь?

— Я бы хотел сына, а жена — дочь.

— Радируйте, чтобы рожала двойню во избежание конфликта…

Видимо, мы окончательно разучились удивляться. Если бы мне поручили описать человека двадцатого века, я выделил бы именно эту черту. Наверное, самовар в свое время был величайшим изобретением. От самовара до автомобиля человечество добиралось сотни лет. А мне всего тридцать три. И за это, в сущности, ничтожное для истории время появились реактивный самолет и ракета, атомные подводные лодки и космические корабли. И никого это уже не удивляет. Когда Гагарин полетел в космос, мы были поражены все. А когда туда слетали четверо наших ребят, мы уже хотели, чтобы следующей была женщина. И она полетела. А теперь и по Луне уже ездят лунные автомобили и люди совершают прогулки.

А ведь где-то на земле люди живут еще племенами!

Наверное, потомки будут рассказывать о нас легенды, сочинять песни, будут считать наше время героическим. Если вдуматься, оно и в самом деле такое. А мы этого как-то вроде бы и не замечаем. Неужели те, о ком мы сейчас рассказываем легенды и поем песни, тоже по-будничному относились к своим делам? Разве Павка Корчагин стеснялся говорить о величии своего времени? А мы вот почему-то стесняемся. Хотя и знаем, что Земля очень маленькая и нам доверили ее беречь.

Вот и Егоров, кажется, не удивлен.

— Ну как? — спрашиваю его после пуска.

Он пожимает плечами и говорит:

— Нормально. Только вот жаль, что не видели, как она в цель попала.

7

Говорят, на Севере мороз — как огонь, а ветер — как нож. Сейчас начало августа, никакого мороза нет, но ветер действительно режет, как нож. Поднимешь голову — полоснет по лбу так, что невольно прячешься за ветроотбойник.

За плексигласовым ветроотбойником ходового мостика уныло и монотонно качается полосатый океан. Он качается уже четвертые сутки после настигшего нас урагана. И хотя волна заметно идет на убыль, сигнальщик старший матрос Гурьянов, служивший на корабле третий год, но так и не привыкший к качке, проклинает господа бога, гром небесный, царство морское и тот день, когда пошел служить на флот. Должно быть, старшина первой статьи Смирнов тоже сожалеет, что Гурьянов пошел служить на флот, но предупреждает весьма сдержанно:

— Не ругайся. Услышат на мостике — за такую лингвистику отвалят на полную катушку.

Гурьянов глянул с сигнального мостика вниз, на ходовой, и, увидев меня, отскочил от поручней. Да, за «лингвистику» я строго наказываю. Не люблю парадоксов, а мне кажется парадоксальным, что Гурьянов, окончивший два курса педагогического института, использует древний боцманский лексикон, хотя и красноречиво и даже вполне живописно. Разъяснить сие несоответствие и сделать соответствующие выводы сейчас обязан был Смирнов. А старшина еще и утешает матроса:

— Ничего, скоро этот чертолом кончится, солнце-то в воду село, смотри, какой закат.

Тоже мне синоптик! Такой закат как раз к ветру. Старшина, видимо, усвоил всего одно правило: «Если солнце село в воду, жди хорошую погоду, если солнце лезет в тучу, жди, моряк, на море бучу». Старшина не учел при этом перистых облаков, а они меняют дело. К тому же теперь в атмосфере нашей грешной планеты что-то разладилось: порой погода выделывает такие фортеля, что у штурманов и синоптиков глаза на лоб лезут. Десятки спутников посматривают за движением воздушных масс, а вот ураган все же не смогли предсказать, он налетел так же неожиданно, как застигал мореходов, наверное, и две тысячи лет назад. Однако закат и в самом деле хорош. Багровое зарево охватило почти пол-купола, а над самым горизонтом тянется раскаленная полоса. Она становится все тоньше. Кажется, кто-то огромный и невидимый бьет кувалдой небосклона по наковальне горизонта и сплющивает полосу в тонкий брусок. Сейчас сунет брусок в океан, как кузнец сует раскаленный металл в бочку с водой, и брусок, окутавшись паром, зашипит…

Зашипело внизу, на камбузе; должно быть, кок тоже зазевался на закат и что-то у него там убежало или подгорело. Снизу потянуло жареным мясом и луком. Вахтенный рулевой сглотнул слюну и покосился на круглые морские часы. До смены вахт оставалось еще тридцать восемь минут.

Брусок уже не виден, над горизонтом висит лишь легкое оранжевое облачко, оно быстро тает. Остывает небосклон, на нем все отчетливее проступают первые звезды, вода становится сначала сиреневой, потом синей и, постепенно густея, совсем черной.

Видимо, пейзажные созерцания настроили Гурьянова на лирический лад, и он сказал Смирнову:

— Как приеду домой, сразу женюсь.

Ну да, Гурьянову осталось служить всего три месяца. Эти последние месяцы службы всем им кажутся слишком долгими и томительными. Сами они последние месяцы служат ни шатко ни валко, но смену дрессируют нещадно.

Вот и сейчас Гурьянов строго спрашивает молодого матроса Мельника:

— Что слева?

— Красная ракета! — испуганно говорит Мельник.

— Доложи, как положено. И погромче.

Мельник нагибается к ходовому мостику и орет:

— Красная ракета, курсовой двадцать левого борта, дистанция… — Дистанцию определить на глаз трудно даже опытному сигнальщику, потому что ракета не на воде, а в небе, и Мельник докладывает наобум: — Дистанция сорок два кабельтова.

Вот так: с точностью до двух кабельтовых. Вахтенный офицер подавляет усмешку и серьезно отвечает:

— Есть!

Раз красная, — значит, кто-то просит помощи. Наверное, какую-нибудь шаланду так далеко в океан занесло ураганом. А может, опять какой-нибудь чудак решил пересечь океан на шлюпке, а то и в ванне — теперь этих чудаков много развелось. Во всяком случае, приличное судно дало бы сигнал бедствия по радио.

— Вторая! — кричит сверху Мельник.

— Пеленг пятьдесят четыре, — докладывает вахтенный офицер и вопросительно смотрит на меня.

— Курс по пеленгу!

— Есть! — Вахтенный офицер поворачивается к рулевому: — Лево на борт! Курс пятьдесят четыре!

Скорее всего, выловим очередного голодного рекордсмена. Впрочем, надо его еще найти; темнеет быстро, а искать малую посудину в океане даже днем хуже, чем иголку в стоге сена. Интересно, сколько мы будем искать? Даже если найдем быстро, придется ждать, когда кто-нибудь из своих примет его на борт, иначе придется тащить домой. Словом, канители много, а у меня через четырнадцать минут начинается отпуск. Именно со второго августа. В каюте, в левом ящике письменного стола, лежит путевка в Сочи.

Я отнюдь не отношусь к лику завзятых курортников, за пятнадцать лет службы впервые собрался в санаторий, да и то лишь потому, что на этом усиленно настаивал наш корабельный врач.

«Нервы у вас ни к черту, — говорил он и в который раз принимался за арифметику. — Из трехсот шестидесяти пяти дней мы только сорок один день стояли у причала, из коих девять ушло на планово-предупредительный ремонт, когда вы со старпомом не сходили на берег. Остальные тридцать два делили с тем же старпомом пополам. В среднем пребывали на берегу по пять часов, итого получается около восьмидесяти часов, то есть в общей сложности менее четырех суток…»

Возможно, и на этот раз я отвертелся бы, но настырный врач выложил всю эту арифметику адмиралу, командиру соединения, а тот приказал взять путевку, и баста.

— Огонь прямо по носу!

Да, кто-то горит. Кажется, солидная посудина, длиною около трехсот метров.

— Боевая тревога! Вперед самый полный!

Звякнул машинный телеграф, напряженно задрожал корпус корабля, и в дробном топоте ног, прокатившемся по всей палубе от носа до кормы, утонула последняя посторонняя мысль: «Кажется, горит и моя путевочка».

8

Танкер был водоизмещением около ста тысяч тонн и, судя по осадке, имел на борту около семидесяти тысяч тонн нефти. Если такая бандура рванет, не поздоровится самому Нептуну, не говоря уж о простых смертных. Впрочем, взрываются газы, и то лишь в конце пожара, обычно танкеры только горят.

Интересно, что скажет замполит.

Протасов хмуро посмотрел на горящий танкер и вздохнул:

— Все мы люди…

Правильно, замполиту и по штату положено быть гуманистом. Впрочем, экипажу танкера ничего не угрожает: все, кроме одного, еще подающего сигналы бедствия, покинули борт горящего судна. Меня отнюдь не волнуют и убытки фирмы, которой принадлежит танкер, из-за этого я бы не стал рисковать. А вот океан… Его и так превратили в сточную яму, не думая о том, что земля-матушка уже не в состоянии прокормить человечество, что океан уже сегодня стал великим кормильцем, мы без него никак не обойдемся. Если эти семьдесят тысяч тонн нефти разольются по Атлантике, они отравят тысячи квадратных километров ее поверхности, погубят все живое.

Объяснять это старпому и Протасову некогда и незачем: они знают об этом не хуже меня. Я беру мегафон и кричу вниз:

— Боцман, дежурную шлюпку и оба мотобота приготовьте к спуску.

Итак, приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Теперь нужно отобрать наиболее подготовленных людей. Из инженеров-механиков лучше послать командира трюмной группы. Но кто пойдет старшим? Мне оставлять свой ракетоносец не положено. Придется посылать старпома.

— Командира трюмной группы на мостик, — говорю вахтенному офицеру, и тот снимает телефонную трубку.

Да, механик справится лучше, ему там будет виднее, что можно сделать. Старпом, кажется, оправдывается:

— Они-то бросили танкер, — и кивает на капитана танкера, сидящего на левом крыле нашего мостика.

Да, они бросили. Когда мы подошли, весь экипаж танкера был в двух мотоботах и держался подальше от горящего судна. Лишь один человек оставался на его борту и с кормы писал нам фонарем SOS. Он был голый, как дождевой червь, видимо едва успел выскочить из каюты, но фонарь схватить не забыл и дело свое делал.

Сначала я подумал, что это капитан. Но когда с мотоботов подняли людей, выяснилось, что человек в рваной робе и есть капитан Роуленс, а там, на борту, остался его помощник.

Капитан Роуленс, человек с лошадиным лицом, квадратными скулами и хищным носом, был внешне просто безобразен и страшен, похож на пещерного человека, еще не успевшего уйти далеко от своих предков — обезьян. Даже не верилось, что в наше время мудрая природа могла выдать столь некачественную продукцию.

Пригласив капитана на мостик, я предложил ему спирту, извинившись за то, что ни водки, ни рому, ни коньяку на борту нет, поскольку встреча с мистером Роуленсом в программе нашего похода не была предусмотрена. Роуленс постарался не заметить этой шпильки и великодушно согласился на спирт. Наш корабельный врач, доставивший спирт на мостик, проворчал:

— Лично я бы ему касторки прописал.

— Зачем? У него и так полные штаны, — заметил вахтенный офицер.

— Кстати, о штанах. Доктор, передайте вестовому, чтобы подобрал из моих вещей свежую рубашку и брюки для капитана. И пусть в кладовой возьмет новую куртку.

Кажется, наш корабельный Айболит одарил меня взглядом столь же презрительным, каким оглядел и Роуленса. Ничего, ребята, держите форс. Роуленс, конечно, не имел права покидать танкер, пока на нем оставался хоть один человек, но поймите, у них же свое представление о порядочности.

— Могу я воспользоваться вашей рацией, чтобы сообщить моей фирме о случившемся? — спросил Роуленс.

— Да, конечно.

Радист принес бланк и карандаш, Роуленс, набросав текст радиограммы, протянул ее мне.

— Посмотрите, пожалуйста, я ничего не упустил? И поставьте координаты.

Первого августа в 22.35 по Гринвичу в машинно-котельном отделении возник пожар. Вахтенный механик Сноу погиб. Дверь в радиорубку деформировалась, и открыть ее не удалось. Через несколько минут вся кормовая надстройка была объята пламенем. Шлюпочная радиостанция вышла из строя, поэтому сигнал SOS в эфир не был дан. Экипаж оставил судно на двух мотоботах, имея шлюпочный запас продуктов и пресной воды. Многие были босы и раздеты — все личные вещи, касса, паспорта и судовые документы сгорели. На борту остался лишь помощник Мелсон, отказавшийся покинуть судно.

Второго августа в 00.17 подошел советский военный корабль и принял на борт экипаж танкера, находящийся в двух мотоботах.

Капитан Роуленс.

— С вашего позволения я добавлю одну фразу: «Русские приступают к тушению пожара», — сказал я.

— Но это безумие! Погасить невозможно, вы же не спасатели, у вас нет специального оборудования. Посмотрите, вся надстройка просела, она может провалиться, а это — десятиэтажный дом.

Да, и отсюда видно, что надстройка просела. Однако есть еще надежда.

— Ваши люди не хотели бы принять участие в тушении пожара? — спросил я.

— Вряд ли. Все они застрахованы, на берегу каждый из них все равно получит свое. Впрочем, можно их спросить.

Мы с Роуленсом прошли в кормовой кубрик, где разместили экипаж танкера. Экипаж был набран с миру по нитке: датчане, испанцы, англичане, японцы и даже двое филиппинцев. Охотников среди них не нашлось.

А наши уже садились в мотоботы и шлюпку. Среди них я увидел и матроса Егорова.

— А вы куда?

— Так ведь такое веселенькое дело, товарищ командир. Мне старпом разрешил.

Ну что ж, пусть «развлечется».

Механик докладывает:

— Погрузили двадцать огнетушителей, две мотопомпы и двенадцать кислородных приборов.

— Маловато.

— Используем их огнетушители.

— Хорошо. Но я вас еще раз прошу: будьте осторожны, следите за людьми. А то у нас тут есть отчаянные. — Я покосился на Егорова. — По одному в помещения не пускать, при угрозе взрыва немедленно оставить танкер, не спрашивая у меня особого разрешения.

— Есть!

— Отходите.

— Пожалуй, и мне следует пойти с ними, — сказал Роуленс.

Неужто пробудилась совесть? Скорее всего, стыд. Я промолчал. Роуленс ловко, как обезьяна, спустился по штормтрапу в мотобот.

После осмотра судна старпом по радио доложил:

— Внутреннее оборудование машинно-котельного отделения и всей надстройки, включая ходовой мостик, сгорело. В отделение поступает вода.

— Нужна ли аварийная партия? — спросил я.

— Нет. Если потушим пожар, танкер своим ходом все равно не сможет идти.

— Как пожар?

— Сбиваем огонь в корме, отрезаем ему путь к танкам. Главная палуба и оба борта имеют вздутия, краска обгорела. Переборки нагреты, но прямой угрозы взрыва пока нет. Сейчас главное — отсечь огонь от танков.

— Ясно. Людей хватает?

— Пока да. Однако капитан Роуленс просит разгрузить продовольственную кладовую. У них там трехмесячный запас провизии. Но печется он о другом: там полторы тысячи бутылок виски и две с половиной тысячи бутылок пива — трехмесячный запас для экипажа.

— Ничего себе потребности! Наверное, вчера налакались, вот и загорелись. А теперь Роуленс, потерявши голову, начинает плакать по волосам. Может, зря мы с ними связались? Но ведь, как сказал замполит, все мы люди…

— Что ответить Роуленсу? — спросил старпом.

— Откажи. Только повежливее. И напомни, что ему лучше позаботиться о судовой кассе и документах.

— Понятно. Постараюсь повежливее, — не очень уверенно пообещал механик.

Вскоре на одном из мотоботов доставили Мелсона. У него сильные ожоги и ссадины, но кости, кажется, целы. Старпом уступил ему свою каюту, но доктор забрал Мелсона к себе. Ребята у нас здоровые, на моей памяти никто серьезно не болел, и доктор, похоже, даже рад случаю продемонстрировать свое лекарское мастерство. Он обхаживал Мелсона часа два, а потом в кают-компании офицеры устроили англичанину королевский прием. Кажется, ему особенно польстило, что и я на несколько минут спустился с мостика в кают-компанию. У англичан кастовость традиционна и незыблема, и появление в кают-компании и даже рукопожатие самого командира корабля, видимо, в понимании Мелсона было высочайшим знаком внимания и несколько смутило его.

9

К вечеру пожар удалось потушить, мы переправили на танкер его команду и начали заводить буксир. Уже подали на борт танкера проводник, когда Роуленс сообщил, что снова загорелось в помещении аварийного дизель-генератора.

— Это рядом с танками, — сказал механик. — К тому же там в цистернах топливо.

— Ваше предложение?

— Надо посмотреть, что можно сделать.

Старпом с новой аварийной партией переправился на танкер и вскоре сообщил:

— Приступили к тушению пожара. До цистерн огонь не добрался, но температура в помещении высокая, на переборках цистерн трещит и коробится краска.

Странно, что на танкере не видно ни огня, ни дыма. Видимо, механик задраил отделение дизель-генератора наглухо, чтобы прекратить доступ воздуха. Хватит ли у наших ребят кислорода в КИПах? Не дай бог, кто-нибудь задохнется.

Роуленс просит снять экипаж, но я пока не отвечаю, жду сообщения механика, которого отправил на танкер для личного осмотра. А с борта танкера двое уже бросились в воду, пришлось их вылавливать. Оказалось — оба филиппинца.

Наконец сообщение механика:

— В коффердаме закипает вода.

Коффердам — это пространство между машинно-котельным отделением и танками, в которых нефть. Шестьдесят девять тысяч двести восемьдесят три тонны иракской нефти, по сообщению Мелсона. Фейерверк получится красивый.

Есть еще несколько минут, чтобы снять с танкера людей, дать полный назад и уйти не оглядываясь. Роуленс уже сажает свой экипаж в мотоботы.

— Игорь Петрович, выводите людей из помещения дизель-генератора, — говорю я механику.

— Да, с огнетушителями теперь тут делать нечего, — соглашается он. И, помедлив, добавляет: — Вот если бы воды… Но поблизости всего два пожарных рожка, а воды надо много…

— Вы думаете, есть надежда?

— Надежда еще есть. Вся суть во времени.

— Сколько, по-вашему, осталось?

— Трудно сказать. Может, полчаса, а может, и всего пять минут. Но раз мы взялись за это дело, я бы рискнул.

Я посмотрел на старпома и замполита. Старпом пожал плечами. Замполит на этот раз промолчал, значит, и он сомневается. Ну что ж, на этом заседание «военного совета» будем считать закрытым. Я снова беру микрофон, стараюсь говорить спокойно:

— Игорь Петрович, будем подходить к корме танкера. — И уже вахтенному офицеру: — Все пожарные средства — в нос!

Пожарная тревога на корабле объявлена давно, вся система в готовности, и не успели мы подойти к корме танкера, как из брандспойтов вытянулись водяные сабли и начали отсекать кормовую надстройку от танков.

Мотоботы с командой танкера теперь боялись подойти и к нам, держались поодаль. Из экипажа танкера на борту остался опять Мелсон и один японец.

Огонь оседал устало и медленно. Вот жесткие струи воды слизнули последние языки пламени, казалось, пожар потушен, но механик, все еще находившийся на борту танкера, не давал отбоя. И только когда рассветало, я понял, почему он не спешил: из надстройки и нижних кормовых помещений густо валил дым. Оставив половину средств работать по-прежнему на отсечение огня, другую половину механик направил внутрь. Теперь я больше всего боялся, что рухнет кормовая надстройка.

Лондонская фирма «Оулд компани ойл», которой принадлежал танкер, сообщила, что из Торсхавна вышли два спасательных судна. Они пришли только к вечеру, а пожар мы потушили еще до обеда к около шести часов лежали в дрейфе, поджидая их.

Спасатели стали заводить на танкер буксиры, сейчас они потащат его в Торсхавн и предъявят «Оулд компани ойл» счет на кругленькую сумму. А мы можем уходить.

Впрочем, еще нет. К правому борту подходит мотобот, я вижу Роуленса, приветливо помахивающего рукой. Видимо, идет благодарить.

— Спустить трап по правому борту! — командую и иду на ют.

Встречаю Роуленса на верхней площадке трапа. Пожимая руку, он говорит:

— Только русские могли это сделать.

Зачем он это говорит и что ему я должен отвечать? Лучше совсем не отвечать, а то я ему процитирую Гурьянова, ибо испытываю большое желание сделать это именно сейчас, когда все кончено.

Четверо матросов с танкера поставили к моим ногам два ящика виски.

— Один персонально для вас, — поясняет Роуленс. — В знак благодарности и в качестве компенсации за это. — Роуленс одергивает рубашку и подтягивает штаны.

Ну да, это мои штаны и рубашка.

Кстати, заканчиваются вторые сутки моего отпуска. Приглашать Роуленса в кают-компанию не хочется, а наверное, полагается. Как бы это поделикатнее отвертеться? А, черт с ним, с этикетом!

— Передайте мой привет и восхищение мистеру Мелсону, — говорю я.

Роуленс догадывается и поспешно ретируется. Я направляюсь на мостик, но дежурный по низам спрашивает:

— Куда девать это, товарищ командир? — и кивает на ящики.

В самом деле — куда? Может, поставить на юте ендову, назначить виночерпия и заставить боцманов свистать всех к чарке? Но в русском флоте сей веселый сигнал давно канул в Лету, да и с меня начальство потом снимет еще одни штаны, а попутно и звездочку.

— Отнесите оба ящика в продсклад. И скажите интенданту, чтобы оприходовал.

— Есть! — разочарованно сказал дежурный по низам.

Поднявшись на мостик, я послал старпома и замполита спать и дал самый полный ход.

Корабли похожи на колхозных лошадей тем, что домой всегда бегут быстрее. Котельные машинисты и турбинисты выжимают из механизмов все, что можно выжать, стрелки тахометров буквально застыли на предельных оборотах. Чтобы не испытывать судьбу, перевожу машинный телеграф с «самого полного» на «полный».

На сигнальной вахте опять Смирнов, Гурьянов и Мельник. Разговор как будто и не прерывался за эти двое суток.

— Как приеду, сразу женюсь, — обещает Гурьянов.

— Ну и дурак.

Это говорит Мельник. Интересно, обидится ли Гурьянов на молодого матроса за столь категоричное утверждение?

Нет, не обиделся. Разговор идет откровенный, блюсти субординацию не обязательно. Да и старшина Смирнов на стороне Мельника:

— Спешить нужно только знаешь когда?

— Старо. И неубедительно.

Старшина начинает приводить доводы в пользу холостяцкой жизни. Все они тоже стары и неубедительны. Но когда старшина говорит: «Ты с нашим командиром поговори, он тебе вправит мозги», — я вздрагиваю. Вот черти, знают, что я холостяк. Но с чего они взяли, что я убежденный?

10

К базе мы подошли утром следующего дня. Но прежде чем войти в гавань, надо было привести корабль в порядок — такова морская традиция. А экипаж не спал уже третьи сутки. Поэтому, став на якорь, я разрешил до аврала четыре часа отдыхать всем, кроме вахтенных. Четыре часа, конечно, маловато, но с этим танкером мы провозились целых двое суток, значит, сроки очередного планово-предупредительного ремонта придется сократить именно на эти двое суток.

А путевочка моя, видимо, «сгорела» окончательно. Если даже дальше все пойдет нормально и начальство отпустит меня, сразу я все равно не смогу уехать: надо еще передать дела старшему помощнику, а это займет как минимум еще сутки.

Ровно через четыре часа горнист сыграл большой сбор, и команда принялась скрести, драить, мыть и подкрашивать корабль. Еще через два часа вошли в гавань, ошвартовались у причала, и я пошел на доклад к командиру соединения.

Наш адмирал не любил многословия, и, расстелив на столе карты и кальки, я рассчитывал уложиться в десять — пятнадцать минут. Но присутствовавший при докладе начальник штаба попросил уточнить некоторые детали, и доклад в общей сложности занял около получаса. Судя по всему, оба адмирала результатами похода были удовлетворены, командир соединения, обычно не особенно щедрый на похвалу, на сей раз изволил даже заметить:

— Добро! — И, порывшись в столе, достал радиограмму, однако не дал ее мне. — Насчет танкера тут вот из Главного штаба ВМФ телеграмма есть. Надо бы тебя как-то поощрить.

— Если уж поощрять, то не меня, а тех, кто непосредственно в этом участвовал. И в первую очередь старпома и инженера-механика Солониченко.

— Вот и подготовь проект приказа, я подпишу. Ну, а насчет тебя самого мы подумаем.

— Собственно, я уже получил презент… — И, рассказав о двух ящиках виски, спросил, что с ними делать.

— Оприходовал, говоришь? Ну и зря, будешь теперь годами таскать их с собой и ни один ревизор тебе их не спишет. Тут ты сильно оплошал.

— А что было делать? Не пустить же их по кругу?

— Я бы тебе пустил! Ну ладно, устроим прием какой-нибудь делегации, тогда и спишем. Как твой старпом Синельников? Справится без тебя?

— Вполне. Кстати, он четвертый год в старпомах, пора бы ему корабль дать.

— Вот и посмотрим, на что он способен. Ему без тебя тут предстоит горячая работка… Ну, да не буду тебе забивать мозги, отдыхай без забот.

Вернувшись на корабль, я позвал замполита и механика, и мы вместе подготовили проект приказа командира соединения. Замполит и механик настаивали на поощрении многих матросов краткосрочными отпусками и недоумевали, почему я так упорно возражаю. А я, помня намек адмирала о предстоящей горячей работенке, опасался, как бы потом эти отпуска не «зажали». Однако, учитывая, что во время планово-предупредительного ремонта верхние команды не так уж заняты, согласился дать отпуска четверым наиболее отличившимся, исключая электромеханическую боевую часть. Естественно, механик остался недоволен таким решением. Ничего, потом поймет, почему я это сделал.

Когда механик с замполитом ушли, я написал представление на досрочное присвоение капитан-лейтенанту — инженеру Солониченко И. П. воинского звания «капитан третьего ранга — инженер». Читая приказы о досрочном присвоении званий, я заметил, что обычно звания присваивают за особо выдающиеся заслуги, но почему-то всего за два-три месяца до истечения срока. А Солониченко оставалось около года. Так что представление я писал без особой надежды, однако по опыту знал: надо просить всегда больше, начальство обязательно «срежет». Если уж не присвоят звание, то по крайней мере отметят в приказе главкома, а не командира соединения. Потом кадровики подчеркнут это место в личном деле красным карандашом, что обычно способствует продвижению по службе, а механик вполне этого заслуживает.

Что-то произошло с моим старпомом капитаном третьего ранга Синельниковым: он действовал на редкость расторопно, успел даже заказать мне билет на утренний самолет. Да, обретя самостоятельность, он обретал и уверенность, его осторожность и медлительность, видимо, объяснялись тем, что он вынужден был оглядываться на меня. Пора ему самостоятельно выходить в плавание. Для меня это, конечно, нежелательно: сколько еще придется натаскивать нового старпома. К тому же неизвестно, какого дадут, лучше выдвинуть кого-нибудь из своих. А Синельникова держать больше не стоит. Если девка долго засидится в невестах, потом ей трудно подыскать подходящего жениха. Так и на службе: чуть попридержали в должности, следующую уже не дадут — возраст к сорока, значит, «бесперспективный», подумывай о пенсии или не очень пыльном, но скучном местечке на берегу.

К двадцати четырем ноль-ноль мы с Синельниковым закончили приемку-передачу дел, и у меня еще оставалось часов пять-шесть, чтобы поспать. Приняв душ, я лег в постель и сразу же, как говорит наш корабельный доктор, «ушел на погружение».

Одиннадцать лет корабельной службы приучили меня спать в любое время и в любом положении, прикорнуть урывками хотя бы на пять минут и беспробудно спать многие часы и даже целые сутки, если выдается свободное время, спать впрок и отсыпаться за бессонные походные вахты. Последние трое суток я не смыкал глаз и поэтому сейчас «погрузился» так глубоко, что матросу Егорову едва удалось «достать» меня.

— Товарищ командир, вставайте, пора на аэродром ехать.

Служба же приучила меня стряхивать сон мгновенно. Не раскрыв век, я спустил ноги на палубу и нащупал на привычном месте одежду. Открыв глаза, первым делом посмотрел на укрепленные над столом морские часы и понял, что на самолет опаздываю. Но Егоров, перехвативший мой взгляд, успокаивающе пояснил:

— Адмирал свою машину прислал.

Вот уж никак не ожидал от него такой щедрости!

Егоров тоже доволен, его обожженное, в ссадинах и подтеках лицо сияет, как ярко надраенный нактоуз магнитного компаса.

— Кофе пить будете? — спрашивает он, доставая из рундука чистое полотенце.

— Что-то не хочется.

— А коки вам такой завтрак сварганили — закачаетесь! Вариации на тему «Скорбь интенданта».

— Разумеется, не без вашего участия?

— Я только дирижировал, исполняли: соло на сковородке матрос Додеашвили, дуэт на кастрюлях матросы Горин и Сидоров.

— Ну, если Додеашвили…

Егоров знал мое пристрастие к кавказской кухне и тотчас исчез за дверью только затем, чтобы тут же появиться с подносом, накрытым салфеткой ослепительной белизны. Жестом циркового фокусника Егоров сдернул салфетку, и взору моему предстал живописный натюрморт, вполне достойный самых выдающихся художников современности.

— Видать, не перевелись еще на флоте интеллигенты.

— На том стоим, товарищ командир! — Улыбка до ушей расплывается на физиономии вестового, на которой даже ожоги и ссадины выглядят уместно.

— Чему радуетесь? — ворчу я. — Отец-командир уезжает, а вы, понимаете ли, демонстрируете все свои тридцать два непломбированных зуба.

Егоров мгновенно натягивает на лицо скорбную маску и трагически восклицает:

— Задумался прогресс, овдовела гуманность!

Кажется, это из Сухово-Кобылина. Егоров парень начитанный и веселый, наверное, в отпуске я буду скучать без него.

Он провожает меня до машины. Мы осторожно идем по палубе, она еще мокрая и скользкая от упавшего в гавань утреннего тумана. В гавани непривычная тишина, слышно лишь, как в трубах сипит пар да всхлипывает в шпигатах вода. Где-то на рейде испуганно вскрикнул пароходный гудок, и звук его тут же захлебнулся в рыхлой вате тумана. Да, входить в гавань сейчас не так просто, а судя по тому, как нарастает шум перемолачиваемой винтами воды, пароход входит. Скорее всего, большой морской буксир или спасатель, может быть, тянет за собой еще какую-нибудь посудину.

— «Витязь», — безошибочно определяет Егоров.

Ну да, это гудок «Витязя», туман лишь слегка приглушил его голос, сделал сипловато-простуженным. Странно, что я узнал его не сразу, а Егоров тотчас. Значит, парень любознательный, приметливый, а из таких моряки и получаются.

По палубе навстречу нам, скользя между рельсами минной дорожки, от рубки дежурного бежит рассыльный. Безветренно, однако матрос, по привычке, зажал в зубах ленточку бескозырки и балансирует руками, чтобы не упасть. Издали он похож на большую черную птицу, устало размахивающую крыльями. На одном крыле — белая отметина. Черная птица с белой отметиной. Да это же бумажка! К черту бумажки, пусть несет старпому.

Видимо, матрос не рассчитывал нас встретить, шарахнулся в сторону. Я узнал Мельника. Он тоже узнал меня и уже в спину доложил:

— Товарищ командир, телеграмма.

— Отнесите старшему помощнику.

— Есть! — привычно отозвался матрос, но тут же поправился: — Прошу прощения, но телеграмма адресована лично вам.

Мельник еще молодой, наверное, не знает, что все телеграммы, поступающие на корабль, независимо от того, о чем они и кого непосредственно касаются, адресуются командиру. Надо послать двух электриков в ракетный арсенал — телеграмму командиру; у молодого лейтенанта жена родила девочку — тоже сообщают командиру; в сапожную мастерскую перед выходом в море сдали в ремонт двадцать четыре пары ботинок и теперь их надо забрать — опять телефонограмма командиру, хотя об этом должен позаботиться в первую очередь интендант. Нет, пусть уж теперь Синельников в этом разбирается.

— Гражданская, — уточняет Мельник.

— Ага, не служебная, значит, действительно лично мне. Интересно, кому это я понадобился?

Мельник подсвечивает фонариком. Молодец, таскает фонарик с собой — похоже, будет хорошим матросом.

«Воскресенье пятого августа собирается весь первый выпуск тчк. Срочно сообщи возможность приезда тчк. Лида».

Какая еще Лида? Ага, телеграмма из Челябинска. Первый выпуск. Да, наш выпуск был первым. И как это я забыл, что в этом году исполнилось ровно пятнадцать лет с тех пор, как мы окончили школу? Потом я поступил в Высшее военно-морское училище и вот уже одиннадцать лет плаваю. Как быстро летит время!

Лида, Лида… У нас в классе их было две. Которая же? Наверное, Дедова, мы ее звали почему-то Семеновной, хотя она была ровесницей нам, кажется, даже моложе меня. Я от кого-то из наших слышал, что она окончила педагогический и работает в нашей же школе. Стало быть, она.

Телеграмма пришла в базу еще тридцать первого июля, мы были в море. Но почему мне не вручили ее сразу, как мы вернулись? Ну да, не служебная, значит, не срочная. А сегодня уже пятое августа, как раз сегодня все и собираются. Интересно бы посмотреть, какими они стали через пятнадцать лет.

В рубке дежурного есть расписание самолетов. На Москву самолет уходит в семь двадцать. Два часа лёту. А из Москвы на Челябинск ближайший рейс в одиннадцать сорок пять. Будем считать, что часа полтора уйдет на переезд из Шереметьева в Домодедово. Если удастся поймать такси, можно успеть за час. С билетами сейчас, наверное, трудновато, но один раз в такой ситуации мне удалось договориться с экипажем. В конце концов, в санаторий я все равно опоздал, какая разница — на трое или на четверо суток. Только бы не подвела погода.

11

На сей раз погода не подвела, самолет прибыл в Челябинск точно по расписанию: в шестнадцать двадцать по местному времени. А через час я уже входил во двор нашей школы. Здесь почти ничего не изменилось, и у меня было такое ощущение, будто я снова иду на уроки, а в чемодане у меня школьные учебники.

Вон там — футбольное поле. Правда, в наши времена сеток на воротах не было. Да и ворот, как таковых, не было, мы обозначали их портфелями и сумками, находчивые вратари при первой же возможности перекладывали их, где-то в середине матча ширина ворот равнялась чуть ли не ширине плеч вратаря, и судье приходилось снова отмеривать шагами расстояние между символическими штангами.

Вот тут тоже стояла скамейка, только без спинки. Здесь я впервые поцеловал Анютку. Интересно, придет ли она сегодня? Собственно, если уж быть до конца честным перед собой, я прилетел, чтобы увидеть именно ее. На остальных тоже хотелось посмотреть, но если бы не она, может быть, я и не стал бы рисковать путевкой. Впрочем, все равно рискнул бы, наверное немного поколебавшись. А сейчас, кажется, боюсь именно встречи с ней.

Из раскрытых окон нашего класса доносится гул голосов, и я ловлю себя на том, что, прислушиваясь к ним, хочу из этого сплетения звуков выделить ее голос. Наверное, вот так радисты настраиваются на нужную волну, приглушая посторонние шумы. Но мне все время мешает тонкий, пронзительный плач ребенка, доносящийся из-за куста акации. Откуда тут ребенок?

Длинный и тощий, как жердь, мужчина в синей спортивной куртке и тапочках на босу ногу нервно трясет колясочку:

— А-а-а!

Ребенок надрывается от крика.

— Дайте ему соску, — советую я.

— Не берет! Выплевывает, да и только. А вы, случайно, не туда? — Папаша кивает в сторону школы.

— Туда.

— Будьте добры, скажите Ерасовой, чтобы спустилась покормить. Четвертый час парень голодный, вот и орет.

— Ерасова… Ерасова, — пытаюсь вспомнить я. — Как будто не знаю такую.

— Голышева она была раньше, — подсказывает молодой папуля.

— Маша?

— Ну да. А вы, значит, тоже из этих?

— Из этих.

— Так пошлите ее, ради бога! Измучился я с ним.

— Хорошо.

— Вот спасибо! А то мне самому неудобно.

— Неудобно спать на потолке, потому что одеяло падает, — говорю я, а сам думаю: «Ишь ты, какой стеснительный! Похоже, что Маше повезло с мужем».

Взлетаю на второй этаж и останавливаюсь перед дверью своего класса, чтобы перевести дыхание. В коридоре пахнет известью и краской, в углу стоят деревянные козлы, на них ведро — идет ремонт. Ну да, через двадцать пять дней начнутся занятия, прозвенит первый звонок.

Черт возьми, я бы с удовольствием снова пошел в первым класс…

Тихо открываю дверь и вхожу. Парты сдвинуты в один угол, поставлены в три этажа. Зря, надо было всех посадить за парты, каждого на свое прежнее место. Впрочем, за парту вряд ли кто влез бы, вон какие все здоровенные. Они сгрудились за тремя составленными в ряд столами, наверное, принесенными из учительской. Я почему-то начинаю их считать, недаром наша математичка уверяла, что у меня врожденная склонность к точным наукам, и была сильно разочарована, когда я подал заявление не в университет, а в военно-морское училище.

Вместе с Антониной Петровной их ровно двадцать. А нас, помню, выпускалось двадцать семь. Стоит невообразимый гвалт, каждый старается перекричать другого, моего появления долго не замечают. Наконец из-за стола выкатывается полная розовощекая дама.

— Витька?

Она бросается мне на шею, целует, тормошит, я роняю чемодан, он грохается об пол, и гвалт стихает.

— Да ты что, не узнал?

Наверное, только по голосу я и узнаю Люську Говорову. Эк ее разнесло!

А меня уже хватают за руки, за шею, кто-то даже вцепился в волосы.

— Витька приехал! Ур-ра! — орут из-за стола Венька Пашин и Мишка Полубояров.

Даже не изволили встать, лоботрясы! Правда, Анютка тоже не встала. Она даже не смотрит на меня, старательно водит вилкой по столу. Ну и пусть!

— К доске его, к доске!

Меня оставляют одного перед черной классной доской, остальные усаживаются за столом. Наша классная руководительница Антонина Петровна задает первый вопрос:

— Расскажи-ка нам, Витя, что ты успел сделать за эти пятнадцать лет.

Прежде чем ответить, я отыскиваю взглядом Машу и говорю:

— Голышева, иди покорми своего наследника. Он там, во дворе, надрывается.

— Ой, батюшки, я совсем забыла! — Маша, все такая же худенькая, легко выпархивает из класса, по пути отфутболив мой чемодан в угол.

Докладываю по-военному коротко:

— Окончил Высшее военно-морское училище, служил на Тихом океане, на Балтике, на Севере. На Черноморском пока не сподобился, но еду туда на месяц полоскать свое грешное тело и душу в теплой водичке. Ученых степеней не имею, иностранных языков пока не осилил, в белой армии не служил, в оппозициях не состоял.

— Женат? — спрашивает Лида Дедова.

— Пока нет.

— Почему?

Милая Семеновна, ты всегда отличалась простодушием и непосредственностью, за это мы все любили тебя и, может быть, только с тобой были всегда искренними. Но что я тебе сейчас отвечу? Можно, конечно, сказать, что мне было некогда. Сколько там насчитал наш корабельный Айболит? Кажется, всего сорок один день в году, когда мы стояли у причала. А чистых только четверо суток. Когда же мне было жениться?

Впрочем, ты знаешь, что дело вовсе не в этом.

Я смотрю на Анютку. Она тоже смотрит на меня, и в ее серых с поволокой глазах — ничего, кроме любопытства. Неужели она все забыла?

12

Тогда я решил преподнести ей сюрприз и телеграмму не дал. Потом сам жалел об этом, потому что найти тот кишлак оказалось совсем не просто. Я летел самолетом, шел на пароходе морем, ехал на поезде, а последние тридцать семь километров добирался верхом на ишаке. Зрелище, видимо, было презабавное, если учесть, что в первый свой офицерский отпуск я отправился в парадной форме, при кортике и при двух медалях, выданных мне отнюдь не за боевые заслуги, а по случаю юбилеев. Впрочем, за тридцать семь километров невероятно пыльной дороги даже медали потускнели, не говоря уж о парадной тужурке, ставшей похожей на обыкновенный ватник.

Перед кишлаком я все-таки отряхнул пыль, почистил носовым платком медали и ботинки и под эскортом ватаги вездесущих мальчишек чинно прошествовал к расположенной в центре кишлака амбулатории. Перед кабинетом врача сидели две старухи, закутанные в темные платки, они наперебой защебетали что-то по-своему. Наконец я уловил знакомое слово «начальник» и понял, что они хотят пропустить меня вне очереди. Я жестами объяснил, что благодарю их, и сел подальше от двери. К счастью, за мной никого не было, и я вошел в кабинет последним.

Анюта что-то писала и, не поднимая головы, предложила:

— Садитесь. На что жалуетесь?

— Главным образом на жару.

Она подняла голову и уронила ручку, потом стетоскоп.

— Ты? Вот уж поистине «три года не писал двух слов и грянул вдруг, как с облаков»! Ну, здравствуй.

Тонкая, как тростник, сестра, возившаяся в углу с пробирками, неслышно выскользнула за дверь, и я осторожно поцеловал Анютку, стараясь не запачкать ее халат.

— Как же ты меня нашел?

— Искал, вот и нашел. Адрес ты сообщить не удосужилась. Спасибо Юрке, он написал, — обиженно сказал я.

— Извини, я не хотела тебя огорчать. Ведь ты тоже настаивал, чтобы я осталась в институте. Ну какой из меня ученый, если я практики не имею?

— Я вовсе не настаивал, это твои профессора хотели тебя оставить.

— А я вот сбежала от них. Они тоже обиделись. Ну ладно, об этом потом. Идем, я покажу свои апартаменты.

Апартаменты ее состояли из небольшой комнатки и прихожей, расположенных прямо за кабинетом. Собственно, комнатка почти не отличалась от кабинета, только вместо топчана здесь стояла никелированная кровать да не было стеклянного шкафа с инструментами и столика с пробирками.

— Вот тут я обитаю. Нравится?

— Аптекой пахнет.

— Ничего, привыкнешь. Ты, наверное, проголодался. Фатьма! — позвала она, приоткрыв дверь в коридор. В комнату робко вошла сестра. — У нас гость. Его зовут Виктором. А это Фатьма, моя ближайшая подруга, помощница и переводчик.

— Я вас сразу узнала, — сказала Фатьма, кивнув на стоявшую у кровати тумбочку.

Только теперь я увидел свою фотокарточку в мельхиоровой рамке, стоявшей на тумбочке. В курсантской форме я выглядел совсем юным.

— У нас найдется чем покормить гостя? — спросила Анютка.

— В доме гость — хозяину радость. Я уже все сказала Сюргюль, она варит плов.

— Мне бы надо сначала привести себя в порядок.

— Вот полотенце, мыло, во дворе стоит бочка с дождевой водой. А мы пока займемся хозяйством.

Солнце висело прямо над головой, палило нещадно, жара стояла несусветная, вода в бочке была теплая, и мне потребовалось не менее получаса, чтобы хоть немного остудиться. Когда я вернулся в дом, на столе уже дымился плов, на тарелках лежали тяжелые грозди розового винограда, поросенком распростерлась огромная продолговатая дыня.

— Красиво живете.

— На том стоим! — Анютка победно оглядела стол и встревоженно спросила: — А вино?

— Гость без вина — как река без воды, — сказала Фатьма и поставила на стол два больших кувшина, литра по три каждый.

— Зачем же два? — спросил я.

— Разве человек на одной ноге стоит? На двух стоит. Вот и два кувшина надо.

— Чтобы после этого он на четырех ногах стоял?

Фатьма рассмеялась, лукаво посмотрела на Анюту.

— Доктор у нас строгий, будет наливать гомеопатическими дозами… Э, нет, не вилкой, плов надо кушать руками, вот так. — Фатьма взяла с блюда щепоть и ловко отправила в рот.

Я попробовал тоже есть руками, у меня половина щепоти рассыпалась. Анюта сказала:

— Это от жадности. Слишком много захватываешь.

После обеда, который затянулся до самого ужина, Фатьма несколько раз порывалась уйти, но Анютка удерживала ее. Наконец Фатьма ушла, мы остались одни, продолжали болтать о всяких пустяках, не решаясь заговорить о главном, ради чего, собственно, я и приехал.

Погас свет.

— Уже двенадцать, — сказала Анюта, зажигая керосиновую лампу. — У нас электричество от движка, поэтому только до полуночи. Я тебе постелю в кабинете. На топчане, правда, жестковато, но ты человек военный.

Она взяла с кровати подушку, и я увидел на одеяле пистолет.

— А это зачем?

— Осторожно, он заряжен. Видишь ли, рядом граница, а мне приходится часто ездить по кишлакам.

— Понятно. Ну, а пользоваться-то ты им умеешь?

— Научилась.

— Прогрессируешь.

— На том… — Она не договорила — в окно сильно забарабанили. Прикрываясь ладонями от света, Анюта прильнула к стеклу: — Кто там?

— Ой, доктор, беда! — послышался чей-то голос.

— Входите! — крикнула Анюта и пошла открывать дверь.

В прихожую вошла маленькая женщина с плеткой в руке, в длинном брезентовом плаще, с которого ручьями стекала вода. А я и не заметил, когда пошел дождь.

— Что случилось? — спросила Анюта.

— Ой, беда! Малчик совсем плохо. Горячий, как мангал. Три дня горячий, нет кушай, одна вода пей. А вода — какой польза?

— Что же сразу не приехали?

— Думала, мал-мало хворал, сам пройдет. Было так — проходило, теперь нет, совсем худо.

Анютка повернулась ко мне:

— Придется тебе тут поскучать одному. — И стала одеваться.

Увидев, что она надевает болонью, я предложил:

— Возьми мой плащ, там, по-моему, ливень.

— Да, да, — подтвердила женщина. — Такой нахалный дождь, такой нахалный.

Когда они ушли, я опять увидел пистолет. Подержал его и сунул под матрац. Потом взял подушку, лампу и прошел в кабинет. Долго разглядывал инструменты в шкафу и ничего интересного не нашел. Потом стал читать этикетки на пузырьках с лекарствами. Когда и это занятие наскучило, вышел на крыльцо. Дождь лил как из ведра, темень — хоть глаза выколи. И — ни звука, кроме журчания стекающей по склону воды. «Занесло же ее в такую глушь! Будто в Челябинской области мало деревень, если уж ей так нужна практика в сельской амбулатории».

Утром пришла Фатьма. Узнав, что Анюта куда-то уехала, Фатьма стала готовиться к приему больных. Без Анюты она вела себя так робко со мной, что я вскоре ушел, чтобы не смущать ее.

А дождь все лил и лил. Делать было решительно нечего. Я посидел у окна и завалился спать. Наверное, потому, что я всю ночь не спал, сейчас уснул сразу и проспал до самого вечера. Проснувшись, обнаружил на столе записку:

«Если захотите кушать, откройте духовку. Ф.».

Значит, Анюта еще не вернулась.

В духовке я нашел глиняный горшок с каким-то ароматным варевом, опять плов и стопку лепешек. Съел одну лепешку, остальное приберег до возвращения Анюты.

Она вернулась только под утро, промокшая до нитки, вся перепачканная в грязи, осунувшаяся настолько, что я с трудом узнавал ее.

Пока я разогревал ужин, она переоделась, принесла в мензурке немного спирта и стала растирать ноги. Я начал помогать ей, ступни у нее были совсем ледяные.

— Прими и внутрь, а то заболеешь.

— Не могу.

Все-таки я заставил ее выпить два глотка разведенного спирта, она немного отошла и спросила:

— Как ты тут?

— Весь день спал. А ты?

И тут она разрыдалась. Я взял ее за плечи и спросил:

— Что с тобой?

— Он умер. И я ничего не могла сделать. Было уже поздно. — Она уткнулась мне в грудь.

Я гладил ее по голове, волосы были еще мокрые и пахли дождем.

— Ты же не виновата.

— Не в этом дело. Понимаешь, я была так же бессильна, как бессилен был лекарь две тысячи лет назад! Вот что страшно. И мальчик. Он так смотрел на меня, и в его потухающем взгляде было столько надежды. Нет, это была не мольба, а крик. Понимаешь, его глаза кричали, а я была бессильна! — Она опять зарыдала.

А я опять гладил ее волосы и не знал, что сказать. Когда она немного успокоилась, сообщил:

— А ведь я приехал за тобой. И комнату уже снял в Ленинграде.

Она отстранилась от меня и сухо сказала:

— Спасибо. Но я никуда не поеду.

— Почему?

— Неужели это надо объяснять?

Я растерянно молчал. Потом пробормотал:

— Да, конечно, объяснять незачем. — И в упор спросил: — Значит, все, что было до этого, — ложь?

Она отшатнулась, как от удара.

— Уезжай!

— Ну и уеду. Завтра же.

— Сделай одолжение.

Я ушел в ее кабинет, меня душили обида и злость. Часа два я ворочался на жестком топчане, потом встал и вышел на улицу. Дождя не было, светало, в чистой чаше неба гасли последние звезды. Кишлак уже просыпался. Вот где-то звякнул подойник, тявкнула собака, тревожно и тонко заржал жеребенок, должно быть, потерявший спросонья мать.

Хорошо бы раздобыть лошадь, чтобы добраться до станции. Я понимал, что мы оба погорячились, что оба ужасно упрямы и неуступчивы, что уезжать сейчас по меньшей мере глупо. И все-таки где-то в подсознании точил и точил червячок: «А если и в самом деле все, что было до этого, — ложь? Ведь можно лгать и неумышленно. Раньше ей казалось, что она любит меня, а теперь поняла, что — нет. Тогда пусть прямо скажет об этом».

Анютка не спала. Завернувшись в одеяло, она сидела в углу кровати и смотрела в пространство.

— Может, поговорим? — спросил я.

— О чем?

— Неужели нам не о чем с тобой говорить? Почему ты не хочешь ехать со мной?

— Потому что мне не нужна твоя жалость.

— Вот как?

— Да, жалость! Ты же не сказал мне об этом сразу. А когда увидел, как я тут живу, какая я бессильная, пожалел. И про комнату выдумал. И вообще ты меня выдумал. Еще раньше. Всю выдумал! А я вовсе не такая, какой ты меня выдумал. И любил ты не меня, а ту, выдуманную. Рано или поздно ты это поймешь и разочаруешься. Но будет уже поздно. Вот почему я не хочу с тобой ехать. Да и как я могу сейчас уехать? Кому-то же надо тут работать.

— Подумаешь — незаменимая!

— Да, незаменимая! — с вызовом сказала она.

Как же я был тогда глуп, если не понял, что смерть мальчика разбудила в ней то самое упрямство! Я уехал в то же утро…

13

Лида Дедова, конечно, не знала обо всем этом и переспросила:

— Так почему же?

Я опустил голову и молчал. Наверное, вид у меня был как у школьника, не выучившего урок.

— Снизить ему отметку, — предложила Семеновна.

— А по-моему, наоборот — повысить на один балл, — сказал Венька.

— А можно дополнительный вопрос? — обращается к Антонине Петровне уже успевшая покормить свое чадо Маша и поднимает руку.

— Валяй, — разрешает Венька.

— Скажи, Виктор, ты интересно живешь?

А в самом деле, интересно ли я живу? Признаться, я никогда об этом не думал. Я понимаю, о чем спрашивает Маша, перебираю в памяти основные этапы своей жизни. После училища меня оставили в Ленинграде, но сразу после той поездки в кишлак я попросился на Тихий океан. Потом — Балтика, за ней — Север. В тридцать лет стал командиром ракетного крейсера. Мои сокурсники считают, что я сделал блестящую карьеру. Пожалуй, мне это приятно слышать, хотя сам я никогда не делал карьеры. Да и Маша спрашивает вовсе не об этом.

А в чем, собственно, «интересность» нашей жизни? Кажется, Сент-Экзюпери говорил о счастье человеческого общения. Сколько же людей прошло через мою жизнь? Одни приходили, другие уходили. И так каждые полгода. Через каждые три года полностью обновлялся весь экипаж. Пожалуй, нигде нет такой безграничной возможности человеческого общения, как на военной службе. Между прочим, этим она тоже интересна. С кем только не сталкивает тебя судьба!

Смирнов пришел этаким недотепой, а сейчас вот заканчивает Строгановское; говорят, будет незаурядным художником. Может, и Мельник пойдет по его стопам. Игорь Пахомов — прирожденный философ. Саблин тоже склонен к размышлениям о смысле жизни, но впадает в крайности. Костя Соколов почему-то вдруг изменил своей мечте о мифическом аникостите. Интересно, что ему удастся вылепить из «апостола» Егорова? Задатки хорошие, но тоже склонен к взаимоисключающим крайностям.

Пожалуй, самое интересное в том, что в этой бесконечной смене их улавливаешь стремительный бег нашего неуемного века. Приходят они вроде бы все одной «кондиции», как говорит Протасов. Всем по восемнадцать, еще не оперившиеся. Но вспоминаешь, какими приходили восемнадцатилетние лет пять или даже три года назад, и видишь, что эти уже другие. И лучше — умнее, осведомленнее и сообразительнее, и хуже — слишком рациональны.

Да, но что ответить Маше? Я доволен, мне интересно? Пожалуй, интересно. Но я вовсе не доволен, мне многого не хватает. Наверное, я сделал не так уж мало, но я-то знаю, что мог сделать больше. Да и круг наших интересов не замыкается рамками служебной деятельности. И все, что за ней, пока что туманно, а порой недосягаемо.

А может, в достижении недосягаемого и есть главный интерес?..

— Не знаю, — сказал я.

Коллективными усилиями мне вывели твердую тройку и разрешили сесть за стол.

В дислокации войск «противника» произошли неуловимые изменения, рядом с Анюткой образовалось пустое пространство, и я вошел в него, как в узкие ворота гавани, — сосредоточенно и осторожно.

— Здравствуй, Анюта!

— Здравствуй, Витя. Я не думала, что ты приедешь.

— Случайно совпало с отпуском. Еду в Сочи, да вот завернул по такому случаю. Опаздываю в санаторий на четыре дня. Как думаешь: пустят?

— Не знаю.

— Но ты же медик. Говорят, даже кандидат наук. Это правда?

— Правда.

— Поздравляю.

— Спасибо.

Опять мы говорим совсем не о том. Когда же это кончится? Ведь я же обманывал себя, когда брал эту путевку, когда получил телеграмму Лиды Дедовой и внушал себе, что лечу в Челябинск только ради юбилея. Все равно эту путевку я бы не использовал и прилетел сюда.

— Ты не находишь, что здесь немного душновато? — спросил я. — Может, выйдем на кислород? Утверждают, он весьма полезен.

— Как медик я вынуждена согласиться с этим утверждением.

Нашего ухода постарались не заметить, только Антонина Петровна одобрительно улыбнулась.

Мы сели на ту самую скамейку, на которой я впервые поцеловал Анюту. Правда, я тогда промахнулся и попал не в губы, а, кажется, в ухо.

— Помнишь? — спросил я ее сейчас.

— Помню. Я все помню. И ты это знаешь.

— И я все помню. Не веришь?

— Было время, когда я начала сомневаться, а вот сейчас опять почему-то верю.

— Пожалуй, нам надо видеться чаще. Почему бы тебе наконец-то не выйти за меня замуж? Я ведь, собственно, за тобой приехал. Может, вместе махнем в Сочи?

— Можно. У меня ведь тоже отпуск. С сегодняшнего дня.

— Ты у меня догадливая!

— На том стоим!

Я поцеловал ее.

Мы долго молчали. Из раскрытых окон класса доносились голоса. Говорили довольно громко, но я не вслушивался, да и все равно не способен был понять смысл того, о чем там говорили. И очнулся только тогда, когда оттуда хором закричали:

— А-ню-та! Ви-тя! И-ди-те сю-да!

— Кажется, нас зовут, — спохватилась и Анюта.

— Сколько тебе потребуется на сборы?

— Два дня.

— По-моему, хватит и двух часов. Привыкай жить по-военному, раз уж согласилась стать женой военного моряка. И вот еще что: нам не так уж часто придется видеться. В этом году наш корабль стоял в гавани всего сорок один день. И то мы их делили пополам со старпомом.

— Но у тебя же еще бывает месяц отпуска.

— Даже полтора, поскольку служу я на Севере.

— Что ж, приятный сюрприз, я этого не знала. Не представляю даже, как я выдержу эти лишние полмесяца, я просто не готова к этому. Хотя, пожалуй, слишком долго готовилась.

— Ну, в этом мы оба виноваты. Глупенькие были. А вот сейчас ты, по-моему, поумнела, хотя и стала кандидатом наук.

— И наверняка поглупею, став твоей женой, ибо в семейной жизни взаимное влияние супругов на их интеллект неизбежно…

Ну что они там надрываются:

— А-ню-та! Ви-тя!..

Когда мы вошли в класс, они обо всем догадались, наверное, по нашим лицам и сразу умолкли.

— Вот что, ребята, — сказал я. — Извините, но мы с Анютой через три часа двадцать минут должны лететь в Сочи. Вот путевки.

— А как же свадьба? — спросил Венька.

— Решайте сами.

— Мы же почти десять лет ждали этого момента, а вы о какой-то там путевке говорите! — сказала Лида Дедова и выхватила у меня Анютину путевку. — Кстати, она даже не заполнена.

Я всегда был уверен в мудрости нашего адмирала: это он распорядился, чтобы вопреки какой-то инструкции вторую путевку не заполняли. За такое нарушение воинской дисциплины даже наказывают, но адмирал, по-моему, привык «вызывать огонь на себя».

Путевку решили отдать Антонине Петровне. Хотя нам с Анютой очень хотелось, чтобы она была на нашей свадьбе, но Антонина Петровна вот уже семь лет не выезжала из Челябинска — работников просвещения не так-то часто балуют путевками на курорт.

Самый красивый почерк оказался у Лиды Дедовой, и она села заполнять путевку.

Шел пятый день моего отпуска…

Михаил Чеботаев